Ослик тычется в подол, обнюхивает. Прижавшись к стене, одной рукой человек гладит ослика между глаз, где плоскую кость покрывает короткая шерсть, а другой зажимает рот, сдерживая рыдания, и несколько минут стоит с зажатым ртом, подняв лицо к небу. Потом, отняв руку, глубоко вдыхает. Чем глубже свежий ночной воздух проникает в человека, тем чище и холодней становится у него на душе, и вот уже оба – человек и ослик – трогаются с места и медленно уходят по переулку.
Их движение бесшумно, поскольку копыта ослика обуты в резиновые облатки, а на ногах у человека туфли из кожи. Время от времени человек пугливо озирается, но людей в переулках нет, бояться некого – разве что изредка между домами мелькает тень кошки или собаки, а больше ничего, тишина. В эту часть города праздник не добирается.
Правда, иногда в переулке слышны мужские голоса и музыка, они звучат настолько близко, отчетливо, что кажется, их породило само сознание; что говорят между собой мысли человека. Но это не так, потому что за приоткрытой ставней человек видит полутемный зал и людей в светлых одеждах (таких же, какие сейчас на нем), слышит их разговор, как они говорят между собой, сидя на ковре полукругом. Видение оказывается недолгим, ставню захлопывает невидимая рука. Следующая остановка у ниши, она прорублена прямо в стене. Это блюдо с едой, оно выставлено по случаю праздника, и человек набрасывается на липкий рис, заталкивает пригоршнями мясо и курагу, давясь и кашляя на всю улицу, забыв об осторожности, а когда на блюде ничего не остается, вычищает его поверхность до тех пор, пока на пальцах не появляется металлический привкус, и только потом вылизывает пальцы, выедая из-под ногтей остатки риса.
…Обычная городская баня устроена таким образом, что можно принять ее в любое время, даже в праздник, а чтобы работа шла бесперебойно, то есть чтобы горячая вода и пар поступали в баню круглые сутки, в смежном подвале, который выходит на другую улицу (из этого подвала человек только что вылез), устраивают большую глиняную печь. Одним боком эта печь находится в парилке, и эта сторона покрыта тонким, неплотно прилегающим медным листом, окруженным понизу узким стоком из мрамора. Холодная вода, бегущая по ганатам старого города, падает на раскаленный медный лист и, стекая вниз, испаряется; именно этот пар отводят под каменные топчаны парилки, а горячей водой наполняют бассейн и раковины.
Сейчас поздно, в бане пусто и сумрачно – видно только банщика, он сидит под масляной лампой и читает газету. На спиртовке кипит маленький чайник, напротив стола на сундуке тускло горит экран телевизора.
В чашке с чаем плавают распаренные листья, и, поднося чашку ко рту, банщик громко фыркает, чтобы листья не попали в рот.
В дверях раздаются голоса, слышны обрывки фраз – это по ступенькам ведут человека в белом полосатом платье. На глаза ему надвинут капюшон, видна только курчавая бородка, и банщик привычно складывает руки в подобострастном поклоне. Походка новоприбывшего неуверенна, он озирается, покачивается, словно пьяный, но банщика это не удивляет, ведь сейчас праздник и все в городе немного навеселе. Однако если бы не позднее время и сумрак – и не опьянение самого банщика, – можно было бы заметить, что человек этот находится в сонном, полуобморочном состоянии, какое бывает, если ты устал от собственного страха и готов доверить судьбу первому встречному, лишь бы этот страх отпустил тебя.
Вяло поднимая и опуская руки, он позволяет себя раздеть, после чего банщик сажает его на мраморную тумбу. Человек безучастно смотрит, как банщик опускает его ступни в горячую воду, как осторожно, чтобы не задеть опухшие щиколотки, омывает ноги, как разминает суставы, после чего жестом приглашает в парную.
В парной человек остается один. Его никто не видит, и он с наслаждением вытягивается на полке; проводит ладонью по плечам, скребет ногтями грудь – пока мелкие капли пота, покрывшие тело, не становятся черными от грязи. Тогда человек стряхивает их на пол и снова вытягивается на полке. Вздыхает и трет глаза, размазывая по щекам не то пот, не то слезы.
Тем временем банщик переворачивает песочные часы и встает. Следующие десять минут уйдут на то, чтобы, надув мыльную наволочку, растереть человеку ноги и грудь, размять плечи и шею. Во время процедуры человек незаметно проверяет, не сбилось ли полотенце, как если бы под повязкой скрывалось нечто, способное удивить банщика. Но тот слишком хорошо знает свое дело, поэтому за время мытья повязка ни разу не меняет положения.
ЧАСТЬ III 1
Через минуту жизнь в доме пришла в движение. Все громче звенела посуда, грохотали крышки чанов. Кто-то невидимый выбивал пыль, шуровал щеткой. Звенела в темноте сбруя, скрипели ставни. Тысячи незнакомых звуков наполняли дом, где мне предстояло провести ночь.
Свет из приоткрытой двери падал на мозаичный пол. От перепада напряжения светильник моргал и вспыхивал, бросая по стенам разноцветные отсветы. Подушки лежали вокруг низкого стола, накрытого для ужина, а остальное пространство комнаты терялось в полумраке.
Сначала баня и темные переулки, потом жилище, куда меня привел ослик, и человек, принявший поводья; голубая линза бассейна во дворе, кипарис, и лестница, и ужин, и постель, приготовленная тому, кто приходил сюда каждый вечер, но больше не придет никогда, – жизнь в доме свершалась по однажды установленным правилам, чей рисунок с моим появлением не изменился.
Выключатель щелкнул, комната погрузилась в сумерки. На потолке тут же вспыхнули голубые блики от бассейна. Стоило мне лечь, и черные стропила отъехали вверх, как декорация. А простыни, наоборот, облепили кожу.
Сон наваливался, накрывал – глухой волной. И тут же бежал, не давал спать. В один из таких промежутков я услышал, как в комнату ворвался холодный воздух. Что это – окно? дверь? Та, что вошла в комнату, поднялась ко мне и легла рядом.
2
Я проснулся утром от стука ставен. От ветра, который налетал порывами и бился в доски. Приподнялся на локте, повернул голову – но нет, комната не приснилась мне. Намотал на палец длинный черный волос, дернул – но волос оказался жестким и не порвался.
Кроме кровати с балдахином у стены стоял огромный шкаф и сундук. Зеркало было инкрустировано цветными стеклами и отражало стопки газет, две или три пачки. В простенке между шкафом и сундуком прямо на полу стоял транзистор. Еще одно окно, наглухо забитое, находилось под потолком.
Я развернул газету. С первой полосы на меня смотрел бровастый господин в белой островерхой чалме. Крупная булавка сверкала на лацкане его пиджака даже сквозь крупный растр печати.
Телевизор долго нагревался. Когда он загудел ровно и громко, на экране всплыла книга и субтитры, набранные азиатской вязью. Голос, читавший книгу, звучал монотонно и оглашал комнату заунывным гулом.
Позавтракав, я спрятал остатки лепешки в карман и выглянул в окно. Крики доносились со двора, один мальчишка, наголо бритый, догонял другого. В руке бритый сжимал палку и хотел зацепить кучерявого. Но тот каждый раз увертывался и победно улюлюкал.
Палка со стуком отскочила в сторону. Падение выглядело настолько жестоким, что я невольно отшатнулся. Но бритый тут же вскочил и побежал дальше – как ни в чем не бывало. На шум вышла девушка в длинной накидке, приложила ладонь к лицу. Я попытался разглядеть ее лицо, угадать под накидкой фигуру. Она? Другая? Сердце стучало, выпрыгивало из груди. Но девушка, не оборачиваясь, подхватила ребенка и ушла на галерею.
Спустя минуту к бассейну вышел кучерявый. Важно прошелся, лег у воды. Зачерпнул ладонью – и вдруг вскочил, разулыбался. Старик в сером халате вывел на двор ослика. Вместе с кучерявым они проверили, хорошо ли укреплены кувшины (или баллоны) и два мешка.
Мешки я узнал – точно такие же скидывали в подвал. Осмотрев резиновые облатки на копытах, старик уселся на ступеньке. Его руки, горестно повисшие между колен, напоминали сухие гроздья винограда. Так прошло минут десять. Время от времени старик поднимал глаза на мои окна и качал головой.
3
Через несколько кварталов страх улетучился, любопытство заставило скинуть капюшон. Теперь я мог открыто разглядывать людей. Навстречу шли длиннорукие мужчины с виновато опущенными бородатыми лицами. Носились и дразнили ослика чумазые дети в засаленном спортивном трикотаже. Широко, размашисто шагали женщины в голубых, пузырящихся от ветра штанах.
Многие кивали, быстрым движением прижимали ладонь к плечу.
“Алейши, алейши…”
Я повторял в ответ то же самое.
А еще я разглядывал город. Например, чтобы стены в боковых переулках не сомкнулись, не схлопнулись, между ними вбивали деревянные клинья, на которых висели провода и кабели и болтался разный мусор.
А окна в домах попадались редко. Низкие двери или ворота – вот и все, что прорезывало бесконечную глиняную поверхность. Правда, иногда из стены торчали деревянные клетки размером с коробку кондиционера. Они висели довольно высоко, но даже сквозь резьбу угадывались десятки любопытных глаз, следивших за всем, что происходит на улице.
“Алейши, алейши…”
Я повторял в ответ то же самое.
А еще я разглядывал город. Например, чтобы стены в боковых переулках не сомкнулись, не схлопнулись, между ними вбивали деревянные клинья, на которых висели провода и кабели и болтался разный мусор.
А окна в домах попадались редко. Низкие двери или ворота – вот и все, что прорезывало бесконечную глиняную поверхность. Правда, иногда из стены торчали деревянные клетки размером с коробку кондиционера. Они висели довольно высоко, но даже сквозь резьбу угадывались десятки любопытных глаз, следивших за всем, что происходит на улице.
Наконец ослик остановился. Медная болванка ударилась в обшивку, я приготовился. Одна, две минуты – холодный пот ручьями бежал вдоль позвоночника. Но вот в прорези мелькнули глаза, ворота бесшумно подались. Усатый пятился, с каждым шагом все больше расплываясь в улыбке, отчего ямочка у него на подбородке смешно двигалась.
Мы вошли во двор. Из дома на оклик выскочил подросток, бросился к ослику. Ловко отвязывая баллоны, он напевал и даже немного пританцовывал; его шлепанцы топтались в такт под брюхом ослика, словно жили своей жизнью. Прицепив пустые баллоны, подросток исчез в доме. Усатый протянул деньги, я спрятал купюры в сумку и вывел ослика. Ворота стукнули за спиной, мне не терпелось взглянуть на деньги. Но на купюрах был изображен купол и пальмы и бровастый господин из газеты – только теперь в плоском, как таблетка, тюрбане.
4
Как называется город? В какой он части мира? С момента исчезновения прошло слишком много времени, чтобы эти вопросы имели хоть какое-то значение. Да и ответы никакого значения не имели тоже. Ни надежды, ни отчаяния, чтобы принять эти ответы, не осталось. Страхи, привязанности – исчезли. Ни сил, ни желания испытывать их не было. Прежние чувства стали неразличимыми – как улицы города, в котором я очутился. Где кончается одна и начинается следующая? Темные щели, похожие друг на друга, как сухие ветки; бесконечные стены из розовой глины; дырявые куски брезента от солнца.
Но существовал еще один город, внутренний, куда меня приводил ослик. Например, в ткацком квартале лежали горы белой шерсти, источавшие запахи молока и навоза. В подвалах этого квартала день и ночь стучали рамы, опутанные нитями, и работали ткачи, безбородые и безногие, прикрученные к бочкам, вкопанным в землю.
В хлебном квартале пекари орудовали длинными крючьями, с помощью которых из печей доставали вытянутые, похожие на коромысло лепешки. Те самые, чей запах иногда струился в подвале.
Красильни лежали анфиладой котлованов, опущенных ниже уровня улицы, и были выложены по стенам обычным кафелем. Голые красильщики перебирались от одного чана к другому, утаптывая в краске куски кожи. Пахло кровью, гнилью и мятой.
В низких земляных кельях другого квартала стояли глиняные сосуды для искривления позвоночника и станки для выворачивания суставов. Деревянный винт с колпаком для головы, смещающий шейные позвонки, – после такого нищий мог поворачивать голову за спину, как птица. И много чего еще, отвратительного и любопытного.
Последние баллоны мы поменяли на улице жестянщиков. Здесь пахло каленым железом и припоем. В белой повязке, старик сидел на пороге, широко расставив ноги в черных военных ботинках, и не мигая смотрел в медный чан. То, что показывало отражение, вызывало у старика смех.
И пока мы возились с поклажей, до меня долетал его сухой и мелкий хохот.
И вот остался только один груз. По дороге в подвал ослик то и дело останавливался, поворачивал морду с черными полосками глаз. Покорно ждал, отгоняя ушами невидимых мух.
Наконец за поворотом открылась розовая стена – ее подтеки и пятна, вмятины и щели я запомнил навсегда. Из глины все так же торчали деревянные балки и амулеты, по-прежнему едва читались полустертые надписи на объявлениях, и уныло, беспомощно болтались на ветру выгоревшие тряпичные ленточки. За сутки ничего не произошло, и вместе с тем все выглядело по-другому. Но своей новизной, свежестью предметы, окружавшие меня, говорили, что изменились не они – а взгляд того, кто на них смотрит. И я чувствовал страх, потому что не знал – что именно во мне произошло, что изменилось.
Дверь в подвал обшили куском железной бочки. Звук снимаемого замка, страшная и сладкая музыка. Один мешок, другой – спускайся, тебе все знакомо здесь как пять пальцев. Проведи рукой по стене – там, где солома, есть выступ. Дальше кран, три ступеньки (средняя разбита) и спуск к печке. И пламя, которое все так же ровно гудит и мечется.
5
“Живет на свете человек – неплохой, неглупый. Может быть, даже талантливый. Имеет небольшое дело, успешное. Умных друзей и красивых женщин. Квартиру в престижном районе, дом за городом. Людям, которые его знают, жизнь этого человека кажется легкой и безоблачной. Он плывет по течению, порхает – так они думают. Живет одним днем, по настроению. Однако жизнь, которую он ведет, тщательно спланирована. Расписана по мелочам и занесена в ежедневники – на месяцы, на годы. Так он решил для себя – построить жизнь по схеме. Спланировать не только встречу Нового года, но когда и с кем провести ночь. Не говоря о том, в какой компании он будет кататься на лыжах. Он даже знал, когда женится и родит ребенка, плюс-минус. Сколько детей у него будет и кем они станут. Хотя на тот момент даже потенциальная избранница оставалась ему неизвестной. Нет, он не психопат или неврастеник. Наоборот.
К такому решению – планировать жизнь – его привела сама жизнь. К сорока годам он пришел к выводу, что существование в том месте, где ему довелось родиться, слишком непредсказуемо, и единственное, что можно этой непредсказуемости противопоставить, – свой частный порядок. Систему, с помощью которой можно жить в относительной безопасности. Имея деньги, поддерживать такую систему оказалось несложно. А для непредвиденных ситуаций – от которых, как известно, никто не застрахован – имелись знакомые юристы и банкиры; врачи, готовые предоставить медицинскую помощь; и даже артисты, художники. Те самые люди, которых часто выручал он – и ждал в ответ того же. Именно такую жизнь человек считал независимой, а себя в ней свободным – в рамках времени и места, где он родился и вырос. Пока не произошел тот самый случай. Поворот, не записанный в ежедневнике. И он, прочитавший горы книг о свободе и необходимости, вдруг понял, что чувствует себя по-настоящему свободным только теперь, когда его судьба зависит от черного ослика и той дороги, которую этот ослик выбирает. Чем дальше уводил его ослик, тем отчетливей понимал человек, что в подвале погибли не только все его прежние надежды и страхи, привязанности, но и его прежняя, иллюзорная свобода, державшаяся на превосходстве над обстоятельствами – и на страхе потерять это превосходство. Что произойдет сегодня вечером? Да что вечером – что ждет за поворотом? В темных и грязных переулках он узнал, что настоящая свобода сильнее неведения или страха. Превосходства или проигрыша, выигрыша. Всего, что связывает человека с другими людьми – и вообще с миром. Эта свобода была как вода. Она заполняла все, не оставляя места ничему, и в этом заключалась ее суть, ее безжалостная природа, смысл которой состоял в том, чтобы уничтожать все, что не она. Без дома, вдали от родных и близких – в безымянном городе, где его снова могли посадить на цепь или казнить, – он шел по улицам и улыбался. Потому что, обладая такой свободой, был готов ко всему на свете”.
6
В домах хлопали ставни, жители города накидывали крюки и засовы, перебирали цепи. Распоряжались – глухими голосами – или окликали кого-то. А мы шли и шли дальше. Позади остались молочный рынок, заброшенные маслобойни и кузницы. Со стороны старых садов город уже заполняла мгла. Влажная и мягкая, она напоминала внутреннюю сторону щеки, если провести языком.
Ближе к дому ослик побежал быстрее. Неожиданно стук пустых баллонов затих, ослик остановился. Я услышал, как шелестит кипарис, узнал ворота.
Надвинул капюшон – и постучал в двери.
Картина повторилась, тот же голос пробормотал приветствие; те же руки приняли поводья и распрягли ослика; та же лестница привела в комнату под крышей, где меня ждали кувшин с горячей водой, ужин и чистая постель.
Когда в доме наступила тишина, я понял, что проваливаюсь в сон. Стоило мне заснуть, как я увидел коридор, уводивший вглубь дома, и ставни, сквозь которые долетала ритмичная музыка. Я делал несколько шагов по коридору и подходил к окну. Ставни бесшумно распахивались – что это, комната? лестница? и откуда долетает музыка? Дощатый пол заливал лунный свет, а сами доски прогибались и поскрипывали в такт музыке. Лунную полоску заслонила тень, еще одна. В комнате, прижавшись друг к другу беременными животами, кружились две женщины в длинных ночных рубашках.