– Голодны? — отрывисто спросил Бандера. — Я скажу, чтобы накрыли стол.
– Благодарю, — ответил Омельченко, — мы только что позавтракали.
– Действительно, мы только что выпили кофе, — поддержал его Штирлиц.
Бандера поиграл лицом — не поймешь сразу, то ли сожаление, то ли горькая ирония.
– Так ведь кофе с джемом — не завтрак, это европейская необходимость. Я велю зажарить яишню с салом, у нас на родине так едят, господин Омельченко, а?!
По-немецки Бандера говорил с акцентом, тщательно обдумывая фразу — вероятно, заранее строил ее в уме. «Так говорят люди, — подумал Штирлиц, — болезненно самолюбивые, боящиеся показаться смешными хоть в самой малой малости».
– Нет, нет, — торопливо отказался Омельченко, хотя, видимо, отведать глазуньи ему хотелось, — сначала дела, Степан, сначала дела. Времени в обрез.
– Дела так дела, — согласился Бандера. — Прошу присаживаться.
– Нас в первую очередь интересует, как вы мыслите работу Украинской рады в первые дни после начала кампании? — спросил Омельченко. — Нам известно, что председатель Рады адвокат Горбовый — ваш старый друг и надежный союзник рейха, но не кажется ли вам, что там существует утечка информации?
– Этого не может быть, — снисходительно прищурясь, ответил Бандера. — В Раде собраны проверенные борцы.
– Я не получал информации о создании Рады, господин Бандера, — жестко возразил Штирлиц. — Однако я узнал об этом здесь, в Кракове, от чужих людей.
«Не ты, а Омельченко, — сразу же понял Бандера. — Он встречался с Романом Шухевичем и Лебедем, а те по мягкости душевной брякнули!»
– Мои люди ничего не скрывают от представителей СД и германского командования, — сказал Бандера.
– Будем надеяться, что это так, — сказал Штирлиц, удобнее усаживаясь в кресле. — Видимо, вы создали Раду, чтобы загодя провести водораздел между вами и Украинским комитетом во главе с господином Кубиевичем?
– При чем тут Кубиевич? — Бандера пожал плечами. — Он марионетка в руках Мельника.
– Это не моя прерогатива, — сразу же отрезал Штирлиц. — Я хочу спросить вас, господин Бандера, как вы мыслите себе сотрудничество с гетманом? Он вне ваших трений с Мельником, но и его люди не вошли в Раду.
– Ты что ж, — сказал Бандера сквозь зубы Омельченко, — не мог с этим вопросом сам прийти? Обязательно надо было белье выворачивать?
– Ты странно говоришь, Стефан. — Омельченко назвал Бандеру на польский лад. — Я — это я, но гетман сам к тебе с этой просьбой обращаться не станет.
– Этот вопрос обсуждался в министерстве доктора Розенберга. Мы консультировались, — солгал Бандера, и Штирлиц отметил, что «вождь» знает о создании нового министерства восточных территорий, которое было «высшим секретом» рейха. — Я считал, что гетману в Берлине легче договориться с доктором Розенбергом, чем мне здесь с его представителями.
– Вы имеете в виду оберштурмбанфюрера Фохта? — спросил Штирлиц.
– Именно.
– Трудно работать с ним?
– Он умный, проницательный человек, но ему кажется, что он знает украинскую проблему лучше, чем я и мои люди.
– А в чем суть проблемы? — спросил Штирлиц. — Сформулируйте.
– По-моему, это очевидно. Создание сильной, дружественной Германии Украины, способной вести вооруженную борьбу против Советов.
– Это вывод. Но не проблема, — сказал Штирлиц. — И потом — вы убеждены, что Германии на данном этапе выгодно иметь в своем тылу Украину, а не территорию? Ту, где размещены войсковые соединения, где пекут хлеб для войск и устраивают удобные лазареты для раненых?
– Простите, но я уже достаточно полно обсуждал эту проблему, — настойчиво повторил Бандера. — С господами из ведомства доктора Розенберга.
«Что ж ты про армию молчишь, сукин сын? — подумал Штирлиц. — Что ж ты на Розенберга все валишь?»
– Доктор Розенберг, — вступил Омельченко, — действительно придает этому вопросу большое значение. Гетман встречался с его референтами дважды.
Бандера насупился, желваки стали острыми — вот-вот разорвут тонкую кожу щек.
– Я не совсем понимаю предмет разговора, господа, — сказал он. — По-моему, все в достаточной мере согласовано и выверено... Вы, — он тяжело посмотрел на Штирлица, — интересуетесь деталями в связи с какими-то вновь открывшимися обстоятельствами? Тогда я хотел бы услышать, какими именно.
– Я представляю разведку, господин Бандера. Политическую разведку рейха. Деталями занимается служба безопасности и гестапо. Меня интересует, каким вы себе мыслите германский тыл на Украине? Немецким, оккупационным тылом или тылом украинским, со своим управлением?
– Я мыслю себе германский тыл монолитом, который создадим мы, — снова солгал Бандера, и Штирлиц понял, почему он солгал ему.
Этот человек не мог думать ни о чем другом, кроме как о своей роли в процессе, в любом процессе, и ему было сугубо безразлично все остальное — немецкое, украинское или какое угодно другое.
Поняв, что Бандера солгал ему, Штирлиц перевел разговор на частности, дал Омельченко вести беседу. Обговаривая кандидатов от гетмана, «политик» кокетливо отказывался от места, предложенного ему в Раде, а Штирлиц, слушая их быструю трескотню, цепко думал о раскладе сил, который постепенно ему открывался, и о том, как эти силы столкнуть — возможно, это поможет его Родине хоть самую малость.
Потом, не желая мешать Омельченко выполнить главную часть его задания, Штирлиц попросил разрешения ознакомиться с новыми разведданными с Украины и вышел в другую комнату...
«Центр.
Из разговоров с немецкими руководителями ОУН (Оберлендер, Херцнер, Рейзер) получил повторные подтверждения о точной дате начала войны — 22 июня.
Юстас».
17. КУРТ ШТРАММ (IV)
Курт мучительно долго, в сотый раз уже, вертел головой в непроглядной темноте. («Я привык ко тьме, и свет сейчас показался бы мне насилием. А еще говорят, человек долго привыкает к новым условиям. Смотря как предлагать их: Германия, например, за год привыкла».) Он вертел головой и думал, как смешно он выглядит сейчас, если бы кто-то мог наблюдать за ним, но в этих мешках даже глазков на дверях нет, потому что арестант ни сесть, ни лечь, ни встать не может — он постоянно полустоит.
Курт, словно одержимый, вертел головой: ему надо было этим движением с одновременным толчком в спину схваченными в наручники кистями поднять рубаху так, чтобы ухватить ее зубами и задрать. Тогда он прижмется голой спиной к мокрой и холодной стене, от которой раньше, повинуясь инстинкту, он старался отодвигаться, чтобы образовалась маленькая воздушная прослойка. Теперь, если он задерет рубаху, то вдавит свое тело в мокрый каменный холод и будет ждать, пока заледенеет изнутри. Он помнил это ощущение с тех пор, когда катался в Альпах и на резком повороте его левую лыжу занесло на камень, который показался неожиданно, ибо солнце было в тот день особенно жарким и растопило наст. Курт перекувырнулся через голову, грохнулся на спину и услышал в себе звон, словно разбился стеклянный богемский тяжелый графин, а потом настала тишина, особенно громкая после того, как разбит графин, любимый, бабушкин, когда без спросу залезаешь в буфет вечером, после ухода родителей в театр.
Он тогда лежал, чувствуя, как холод постепенно входит в него. Он не мог ни подняться, ни пошевелиться из-за сломанной ноги. Трасса была новая, а день близился к вечеру, и никто из лыжников не катался здесь, потому что наступало время, когда надо было принять душ и отдохнуть перед тем, как уйти в бар и пить до утра перно — белое, словно вода, в которой разведен зубной порошок, танцевать вальс-бостон или танго, ощущая рядом свою подругу, которая днем кажется иной из-за того, что лицо ее скрывают огромные желтые очки, на плечах толстая куртка, а руки в меховых варежках. К тому же на трассе она и не подруга тебе, а спортсмен, такой же, как ты, и ты смотришь, как она катит по спуску, и завидуешь ей, или, наоборот, сердишься на нее за то, что она неверно идет, и знаешь, что сейчас, через мгновение, она завалится. Но здесь не обидно смотреть, как падает женщина, она добровольно сунулась в суровое дело, и ей надо терпеть все то, что в жизни уготовано мужчинам.
Курт лежал на трассе и не мог шевельнуться из-за сломанной ноги, но это поначалу не пугало его. Он надеялся, что его заметят с других склонов, не понимая еще, что человек в горах подобен камушку, он еще меньше здесь, чем на равнине, в лесу или в городе.
Он лежал, ощущая поначалу лишь боль в ноге, которая сковывала движение, а после Курт почувствовал жжение в спине и понял, что куртка его задралась и шерстяное белье тоже и это снег жжет спину. Потом Курт услышал хрипение внутри себя и очень испугался этого.
Он лежал, ощущая поначалу лишь боль в ноге, которая сковывала движение, а после Курт почувствовал жжение в спине и понял, что куртка его задралась и шерстяное белье тоже и это снег жжет спину. Потом Курт услышал хрипение внутри себя и очень испугался этого.
(«Господи, скорее бы задрать рубаху, почувствовать холод, долгий холод и хрипение внутри, как тогда, в горах, и чтобы поднялась температура, и кашель сотрясал меня, и в уголках рта была желтая, горькая мокрота; и чтобы седой штандартенфюрер отправил меня в лазарет, а там есть длинный, длинный коридор, который кончается каменной стеной, — обязательно должен быть. Но ведь коридор был, когда они меня вели в тот первый день, почему же тогда я не... Ты тогда еще хранил иллюзии, Курт. Ты ведь еще надеялся на чудо, разве нет? Ты не думал, что тюрьма, их тюрьма, так быстро вылечивает от иллюзий? Ладно, оправдаем тебя. Нет ничего более легкого, как оправдать самого себя... хотя нет... Если судить по правде, то себя оправдать труднее всего».)
Тогда, в горах, его заметила Ингрид Боден-Граузе. Она каталась как раз на этом крутом и сложном склоне, каталась одна, когда большинство лыжников уже спустились в долину.
Как же она честно, тащила его к домику спасателей, проваливаясь в снег по пояс! Она подложила под него свои лыжи, а сама надела на грудь два ремня, будто лошадь или здешние ученые сенбернары. Ингрид опускалась перед ним на колени, гладила его лицо, целовала его щеки, мокрые от слез, шептала нежные, быстрые слова, и он из-за этого еще острее чувствовал боль, но он становился сильнее от ее нежности — мужчина реагирует на нежность иначе, чем женщина, — он становится сильнее. Ингрид взмокла, и на морозе от нее валил пепельный пар, и Курт тогда смог подумать, что это унижает ее красоту и женственность.
...Через три месяца, когда его вылечили в клинике профессора Хаазе, Курт сделал предложение Ингрид. Она была той, о которой ему всегда мечталось, — женщиной-другом, но Ингрид сказала, что у них ничего не выйдет, потому что он слишком мягок и молод. «А я, — засмеялась тогда она, — нуждаюсь в силе, я преклоняюсь перед мужчиной, который опален порохом, который уже знал и любовь, и расставание, и счастье, и горе. Такая уж я дура. Я знаю, что нам какое-то время будет очень хорошо, но потом это кончится, потому что я видела, как ты плакал от боли: женщина этого не прощает. Не сердись, милый...»
...Курт задрал наконец рубашку, ухватил зубами воротник, ощутил его соленый вкус, почувствовал пот на спине, и на лбу, и на шее и обрадовался этому: холод стены в соприкосновении с разгоряченным телом скорее сделает свое дело.
«Теперь надо ждать и не позволить себе отстраниться, когда я почувствую леденящий холод внутри и то, как там начнет ворочаться что-то тяжелое, превращающееся в кашель. Только бы он не вызвал меня сейчас на допрос, господи, только бы он не вздумал вызвать меня на допрос!»
Начальник генерального штаба
Гальдер.
«Полет через Винер-Нойштадт, Белград в Бухарест (совещание с руководством миссии сухопутных войск и с военным атташе). Поездка через Констанцу, дельту Дуная в Бакэу (Румынская Молдавия) и далее в штаб 11-й армии».
18. ПРЕДАТЕЛЬСТВО ДОЛЖНО БЫТЬ ИНТЕЛЛИГЕНТНЫМ
Квартира гестапо, где жил Мельник, выглядела совершенно иначе, чем апартаменты Бандеры. Здесь, в четырех комнатах, три из которых были смежными, образуя просторную анфиладу («Дом, видно, купеческий, — отметил Штирлиц, — торгаши любят размах и пространство»), постоянно звонили телефоны; отвечали на звонки сотрудники СС, по-немецки отвечали, а возле большого полевого телефона, связанного, вероятно, с армейскими штабами, дежурил молоденький фельдфебель с косыми височками, надушенный, с ниточным бриолиновым пробором в белесых волосах.
Первым, кто приветствовал Штирлица, отделившись от группы офицеров СС, был оберштурмбанфюрер Диц. Вместе с ним и Фохтом Штирлиц работал два месяца назад в Загребе, когда Берлин и Рим — каждый по-своему — привели к власти поглавника усташей Анте Павелича. (Диц и Фохт тогда подставились — каждый по-своему. Они знали, что подставились Штирлицу: по их вине погиб полковник югославского генштаба Косорич, на которого рассчитывали в абвере — он был агентом Канариса. И Диц и Фохт ждали казни, они поначалу были убеждены, что Штирлиц проинформировал, однако после того, как ничего в их жизни не изменилось, каждый из них затаился, ожидая: они были убеждены, что Штирлиц что-то потребует взамен. Но он не требовал. Это именно и пугало.)
– Здравствуйте, мой дорогой Штирлиц, — сказал Диц, сыграв радушие и открытость. — Воле фюрера было угодно, чтобы мы снова встретились в славянском городе.
– Краков ничем не хуже Загреба, — ответил Штирлиц. — Рад видеть вас, дружище.
– Мы ждали вас утром.
– Были другие дела.
– С вами Омельченко?
– Да. Знакомы?
– Встречались. — Лицо Дица приняло обычное добродушное выражение, за которым угадывалось горделивое сознание собственной значимости. — С кем это он? А-а, с летчиками — с подчиненными друга его шефа...
– И все-то вы знаете, Диц, — вздохнул Штирлиц. — Скучно вам жить с этаким-то знанием всего, всех и вся, скучно...
– Пойдемте, я познакомлю вас с руководителем, — предложил Диц, — мы отвели ему самую тихую комнату.
Мельник сидел в кресле возле окна; ноги его были укрыты толстым шотландским пледом; он медленно читал книгу, аккуратно подчеркивая остро отточенным карандашом строчки и абзацы.
– Ишиас, извините, — объяснил он Штирлицу, слабо пожав его руку мягкими, горячими пальцами. — Стоит пять минут постоять на сквозняке — и сразу же выхожу из игры. Обидно, но что поделаешь.
– Зато аппарат работает четко, — заметил Штирлиц. — Выйти из игры — это значит подать в отставку. Просто, видимо, противно сидеть за книгой, когда все готовятся к главному...
– Это не книга, — ответил Мельник. Говорил он, в отличие от Бандеры, певуче, медленно, навязывая собеседнику свою, чуть ленивую, манеру беседы. — Это «Апологетика». Я заново изучаю православное толкование различий между церквами. Православие очень наивно отстаивает свою единственность и истинность. Это будет сложный вопрос на Украине: обращение в католичество тридцати миллионов несчастных...
– Может быть, лучше сделать друзьями католичества православных пастырей? — спросил Штирлиц. — А не обращать насильно тридцать миллионов в чужую веру?
– Нет. Это невозможно, — мягко, но твердо возразил Мельник. — Православие связано с Москвой традициями язычества. Блок с православием всегда ненадежен. И потом оно слишком консервативно.
– Ну, это не самое страшное, — сказал Штирлиц. — Нас должен настораживать радикализм церкви, а уж с консерваторами мы как-нибудь договоримся. Не кажется ли вам, что церковь и на Украине и в России — я имею в виду православие, естественно, — займет позицию нейтралитета, в лучшем случае?
Мельник снисходительно улыбнулся:
– Господин Штирлиц, когда я говорю о ненадежности блока с православием, я имею в виду внутренние расхождения: византийское влияние мешает православию признать святость папы. Православные исступленно ждут второго пришествия, они меньшие прагматики, чем мы, люди Запада. Но что касается внешнего, то есть отношения к освобождению от большевизма, здесь не может быть двух мнений — они все пойдут за фюрером, все как один.
– Я согласен с Мельником, — сказал Диц.
– Ну-ну, — хмыкнул Штирлиц. — Как это говорится у славян: вашими устами пить мед?
– Вашими бы устами да мед пить, — поправил Мельник по-русски. — В этом выражении важна сослагательность, мечтание, предположительность. Они же мечтатели, москали, в этом их трагедия. А наша трагедия в том, что мы, прагматики по своей природе, вынуждены были подчиняться их розовым, безумным мечтаниям.
– По-моему, — не согласился Штирлиц, — главным мечтателем в русской литературе был украинец Гоголь.
– Гоголя нельзя считать украинцем. Он писал по-русски и говорил по-русски. Как это ни горько утверждать, но он похож на тех нынешних украинцев, которые продались Москве.
В дверь постучали, заглянул один из офицеров СС, пригласил Дица к телефону.
– Как вы относитесь к Бандере? — неожиданно спросил Штирлиц и понял, что он хорошо спросил, потому что Мельник такого открытого вопроса не ждал.
– Он бандит, он банки грабил, неуч — только о себе думает, — ответил Мельник.
– Ваш ответ предполагает дополнение: «О нации, обо всех, думаю один я, Андрей Мельник». Нет?
– Нет. О нации думает много людей. О моей нации более всех скорбит наш духовный пастырь Шептицкий, которому это делать труднее, чем мне, оттого что живет он в большевистском Львове, а не в Кракове.