Бойцы - Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович 12 стр.


– А вот что мы будем делать, дедушко, как дождь с неделю пройдет? – спрашивал Савоська. – Вода не страшна, да народ-то взбеленится… Наши пристанские да мастерки-то останутся, – только дай им поденную плату, – вот крестьянишки – те беспременно разбегутся.

– Уйдут, – соглашался Лупан. – Севодни двадцать восьмое число, говорят, а там Еремей-запрягальничек на носу… Уйдут!

– Как же мы останемся без бурлаков? – спрашивал я.

– Да уж, видно, так как бог велит. Заводы придется запереть, чтобы народ согнать на караван. Не иначе…

Эти ожидания оправдались в тот же день вечером, когда к берегу привалила косная Осипа Иваныча. «Пиканники» собрались в одну кучу и глухо зашумели, как волны прилива.

– А… бунт!! – зарычал Осип Иваныч, меряя глазами собравшуюся толпу. – Ах мошенники, протобестии!

– Бялеты, Осип Иваныч… Нам ждать не доводится! – послышались нерешительные голоса в толпе.

– Что-о?? Как?! – взметнулся Осип Иваныч, отыскивая коноводов. – Почему… а?! Кто это говорит, выходи вперед!

Таких дураков не нашлось, и Осип Иваныч победоносно отступил, пообещав отдуть лычагами[34] каждого, кто будет бунтовать. Крестьянская толпа упорно молчала. Слышно было, как ноги в лаптях топтались на месте; корявые руки сами собой лезли в затылок, где засела, как у крыловского журавля, одна неотступная мужицкая думушка. Гроза еще только собиралась.

– Уйдут варнаки, все до последнего человека уйдут! – ругался в каюте Осип Иваныч. – Беда!.. Барка убилась. Шесть человек утонуло… Караван застрял в горах! Отлично… Очень хорошо!.. А тут еще бунтари… Эх, нет здесь Пал Петровича с казачками! Мы бы эту мужландию так отпарировали – все позабыли бы: и Егория, и Еремея, и как самого-то зовут. Знают варнаки, когда кочевряжиться… Ну, да не на того напали. Шалишь!.. Я всех в три дуги согну… Я… у меня, брат… Вы с чем: с коньяком или ромом?..

– Как же мы дальше поплывем, Осип Иваныч, если народ разбежится? – спрашивал я.

– Как? Э, все вздор и пустяки: нагонят народ с заводов.

– Да ведь долго будет ждать. Вода успеет уйти за это время…

– И пусть уходит, черт с ней! Второй вал выпустят из Ревды. Не один наш караван омелеет, а на людях и смерть красна. Да, я не успел вам сказать: об нашу убитую барку другая убилась… Понимаете, как на пасхе яйцами ребятишки бьются: чик – и готово!.. А я разве бог? Ну скажите ради бога, что я могу поделать?..

Власть положительно вскружила голову Осипу Иванычу, и личное местоимение «я» сделалось исходным пунктом его помешательства. Как все «административные» головы, он в каждом деле прежде всего видел свое «я», а потом уж других.

Бубнов вернулся на косной только к вечеру. Лица гребцов были красные, языки заплетались.

– Где вы, черти, пропадали? – накинулся на них Порша.

– На хватке были…

– А шары-то где налили?

– Говорят, на хватке…

– Да ты не вертись, как береста на огне, а сказывай прямо: в деревню успели съездить?.. Ну?..

Бубнов посмотрел на Поршу, покрутил головой и проговорил:

– Насчет харча, Порша… Вот те истинный Христос!..

– Оно и видно, за каким вы харчем ездили: лыка не вяжете.

– А ты благодари бога, что снасть тебе в целости-сохранности привезли… Вот мы какие есть люди: кругом шестнадцать… То-то! А барку мы пымали… нам по стаканчику поднесли. В четырех верстах отседова пымали. Мне снастью руку чуть-чуть не отрезало.

– Надо бы обе вместе отрезать: не стал бы воровать…

– Порша, мотри!

– Я и то гляжу.

Оказалось, что Бубнов с компанией действительно привезли и харчу, то есть несколько ковриг хлеба. Между прочим, бурлаки захватили целого барана, которого украли и спрятали под дном лодки. Эта отчаянная штука была в духе Исачки, обладавшего неистощимой изобретательностью.

– Шкурку променял на водку, а тут и закуска, – отшучивался Исачка. – Только бы Осип Иваныч не узнал… А ежели увидит, скажу, что купил, когда хозяина дома не было.

Другим бурлакам оставалось только удивляться и облизываться, когда Исачка принялся жарить свою добычу. На его счастье, Осип Иваныч спал мертвым сном в казенке.

Всю ночь около огней, где собрались крестьянские «артелки», шли разговоры о том, как быть со сплавом, которому не предвиделось и конца. С одной стороны, «кондракт», «пачпорты» в руках Осипа Иваныча, порка в волостном правлении, а с другой – до Еремея оставалось всего «два дни». «Выворотиться» – было общей мыслью, о которой старались не говорить и которая тем настойчивее лезла в голову. Другой не менее важной общей мыслью была забота о «пропитале», в частности – о харчах. В самом деле, не еловую же кору глодать, сидя на пустом берегу.

– Вам поденные будут платить, – говорил я старику Силантию, у которого теперь не было даже заплесневелых сухарей.

– По кондракту, барин, обязаны поденные платить, а нам это не рука… Куды мы с ихними поденными?..

– Осип Иваныч обещал по полтине каждому в сутки.

– И рупь даст, да нам ихний рупь не к числу. Пусть уж своим заводским да пристанским рубли-то платят, а нам домашняя работа дороже всего. Ох, чтобы пусто было этому ихнему сплаву!.. Одна битва нашему брату, а тут еще господь погодье вон какое послал… Без числа согрешили! Такой уж незадачливый сплав ноне выдался: на Каменке наш Кирило помер… Слышал, может?

– Слышал.

– Так без погребения и покинули. Поп-то к отвалу только приехал… Ну, добрые люди похоронят. А вот Степушки жаль… Помнишь, парень, который в огневице лежал. Не успел оклематься[35] к отвалу… Плачет, когда провожал. Что будешь делать: кому уж какой предел на роду написан, тот и будет. От пределу не уйдешь!.. Вон шестерых, сказывают, вытащили утопленников… Ох-хо-хо! Царствие им небесное! Не затем, поди, шли, чтобы головушку загубить…

– А ваша артель не выворотится, Силантий?

– Ничего не знаю, барин, ничего… Не работа, а один грех! Больно галдят наши-то хрестьяны. Так и рвутся по домам. Вот не знаем, сколь времени река не пустит дальше…

– Этого никто не знает.

– Вот в том-то и беда.

На другой день, когда я проснулся, Осип Иваныч в бессильной ярости неистовствовал на барке. Около него собрались кучки бурлаков.

– Ведь убежали! – встретил он меня.

– Кто убежал?

– Да мужландия… Целая артель убежала. Помните этого бунтовщика… ну, старичонка, бородка клинышком: он всю артель за собой увел. Жалею, что не отпорол этого мерзавца еще на Каменке. Ну, да наше не уйдет… Я еще доберусь до него… я… я…

– Какой бунтовщик? Я что-то не припомню?

– Ах, господи… Ну, как его там звали, Савоська?

– Силантием, Осип Иваныч. У носового поносного робил с артелью.

– Подлецы, подлецы, подлецы!

«Мужландия» не вытерпела, наконец, и «выворотилась».

– Шесть аршин над меженью! – крикнул Порша, меряя воду.

– Не может быть? Ты не умеешь мерять… – усомнился Осип Иваныч, выхватывая наметку из рук Порши.

– Как вам будет угодно. Осип Иваныч… – обиделся водолив. – Уж если я не умею воду мерять, так после этого… Позвольте расчет, Осип Иваныч!..

– Убирайся ты к черту, дурак! Не до тебя! Ах, черт возьми, действительно шесть аршин над меженью!.. Ведь это целых две сажени… Паводок в две сажени!..

– Севодни ночью две барки пронесло мимо, Осип Иваныч, – докладывал Савоська. – Должно полагать, с ухвата сорвало или снасть лопнула… Так и тарабанит по Чусовой, как дохлых коров.

А дождь продолжал свою работу, не останавливаясь ни на минуту.

XV

В течение каких-нибудь трех дней Чусовая превратилась в бешеного зверя. Это был двигающийся потоп, ломавший и уносивший все на своем пути. Высота воды достигала шести с половиной аршин, а вместе с каждым вершком прибывавшей воды увеличивалась и скорость ее движения. При низкой воде вал идет по реке со скоростью пяти с половиной верст в час, а теперь он мчался со скоростью восьми верст; барка по низкой воде делает в час средним числом верст одиннадцать, а по высокой – пятнадцать и даже двадцать. В последнем случае все условия сплава совершенно изменяются: там, где достаточно было сорока человек, теперь нужно становить на барку целых шестьдесят, да и то нельзя поручиться, что вода не одолеет под первым же бойцом.

Сила напора водяной струи была так велика, что нашу барку привязали к ухвату еще вторым канатом. Кругом все по-прежнему было серо. Берег превратился в стоянку каких-то дикарей. Бурлаки не походили на самих себя: спали в мокре и грязи, почернели от дыма, отощали. Оказалось несколько больных, которые лежали под прикрытием своих шалашиков. О медицинской помощи нечего было и думать, когда не было хлеба и харчей. Вся надежда оставалась на то, как и при лечении дорогих патентованных врачей, что авось человек «сам отлежится». До ближайшей деревни было верст двенадцать, но попадать туда было крайне замысловато: горой, то есть по берегу, нельзя было пройти – не пускали разбушевавшиеся горные речки; по Чусовой, конечно, можно было попасть, но тяжело было возвращаться назад против течения. Даже отчаянный Бубнов – и тот отказывался от поездки в деревню, хотя сам второй день сидел впроголодь. Осип Иваныч больше не показывался к нам на барку.

Сила напора водяной струи была так велика, что нашу барку привязали к ухвату еще вторым канатом. Кругом все по-прежнему было серо. Берег превратился в стоянку каких-то дикарей. Бурлаки не походили на самих себя: спали в мокре и грязи, почернели от дыма, отощали. Оказалось несколько больных, которые лежали под прикрытием своих шалашиков. О медицинской помощи нечего было и думать, когда не было хлеба и харчей. Вся надежда оставалась на то, как и при лечении дорогих патентованных врачей, что авось человек «сам отлежится». До ближайшей деревни было верст двенадцать, но попадать туда было крайне замысловато: горой, то есть по берегу, нельзя было пройти – не пускали разбушевавшиеся горные речки; по Чусовой, конечно, можно было попасть, но тяжело было возвращаться назад против течения. Даже отчаянный Бубнов – и тот отказывался от поездки в деревню, хотя сам второй день сидел впроголодь. Осип Иваныч больше не показывался к нам на барку.

– Где он пропадает? – спрашивал я у Савоськи.

– У Пашки на барке и днюет и ночует… Народ голодает, а он плешничает.

На третий день нашей стоянки «выворотилась» вторая крестьянская артелька. Это случилось как раз первого мая, в день Еремея-запрягальника. На этот раз побег «пиканников» был встречен всеми равнодушно, как самое обыкновенное дело. Нервы у всех притупились, овладевала та апатия, которая создается безвыходностью положения. Оставались пристанские бурлаки и «камешки», этим некуда было бежать, благо заплатят поденщину.

На четвертый день стоянки скрылись башкиры. Они сделали это так же незаметно, как вообще оставались незаметными все время сплава.

– Уж куда эта нехристь торопится – ума не приложу! – ругался Порша. – Крестьянин – тот к пашне рвется, а эта погань куда бежит? Робить не умеет, а туда же бежит… Чисто как лесное зверье, прости ты меня, господи!..

В казенке, кроме меня, помещался теперь будущий дьякон, а ночевать приходил еще чахоточный мастеровой. Время тянулось с убийственной медленностью, и один день походил как две капли воды на другой. Иногда забредет старик Лупан, посидит, погорюет и уйдет. Савоська тоже ходил невеселый. Одним словом, всем было не по себе, и все были рады поскорее вырваться отсюда.

Под палубой устроилась целая бабья колония, которая сейчас же натащила сюда всякого хламу, несмотря ни на какие причитания Порши. Он даже несколько раз вступал с бабами врукопашную, но те подымали такой крик, что Порше ничего не оставалось, как только ретироваться. Удивительнее всего было то, что, когда мужики голодали и зябли на берегу, бабы жили чуть не роскошно. У них всего было вдоволь относительно харчей. Даже забвенная Маришка – и та жевала какую-то поземину, вероятно свалившуюся к ней прямо с неба.

– И откуда у них что берется? – удивлялся Порша. – Ведь и на берег, почитай, совсем не выходят, а, глядишь, все жуются… Оказия, да и только!..

– Ты на штыки-то смотри, Порша, – советовал Савоська. – Бабы – они, конечно, бабы, а все-таки и за ними глаз да глаз нужен…

– Смотрю, Савостьян Максимыч… Кажинный день поверяю чуть не всю барку. Все ровно в сохранности, как следовает тому быть.

Другое обстоятельство, которое очень беспокоило Поршу, заключалось в том, что из Бубнова, Кравченки и Гришки составился некоторый таинственный триумвират. Их постоянно видели вместе. Будущий дьякон уверял, что несколько раз слышал, как они шептались между собой.

– Уж, наверно, это Исачка какую-нибудь пакость сочиняет, – уверял Порша. – Недаром они шепчутся…

Все дело скоро объяснилось.

Однажды, когда Порша пред рассветом дремал на палубе, что-то булькнуло около барки. Порша бросился на подозрительный звук и увидал, во-первых, Маришку, которая не успела даже спрятаться в люк, во-вторых, доску, которая плыла около барки.

– Ты что тут делаешь? – закричал Порша, бросаясь ловить доску багром.

Маришка ничего не ответила и продолжала стоять на том же месте, как пень. Когда доска была вытащена из воды, оказалось, что снизу к ней была привязана медная штыка. Очевидно, это была работа Маришки: все улики были против нее. Порша поднял такой гвалт, что народ сбежался с берегу, как на пожар.

– Ах ты, паскуда! Ах, шельма! – вопиял Порша, вытаскивая Маришку за волосы на палубу. – Сказывай, кто тебя научил украсть штыку?

Забитая бабенка, оглушенная всем случившимся, только вся вздрагивала и испуганно поводила кругом остановившимися, бессмысленными глазами. Порша дал ей несколько увесистых затрещин, встряхнул за шиворот и, как кошку, бросил на палубу.

– Задувай ее, курву, Порша! – крикнул кто-то из толпы.

Этот нервный крик, требовавший возмездия за попранное право, сразу наэлектризовал Поршу, и он принялся обрабатывать Маришку руками и ногами.

– Ты ее по рылу-то, Порша, по рылу! – поощрял какой-то бурлак с барки Лупана, почесывая руки от нетерпения. – А потом по льну дай раза, суке этакой… Ишь, плеха, не хочет на ногах стоять!

Маришка действительно от каждого удара Порши комком летела с ног, вызывая самый искренний смех собравшейся публики. Это побоище продолжалось с четверть часа, пока не явился заспанный Савоська.

– Что вы тут делаете? – спрашивал он.

– Порша Маришку учит, – обязательно объяснял кто-то.

– Ах вы, дураки… Порша, оставь! Отцепись, деревянный черт, тебе говорят! – кричал Савоська, стараясь оттащить Поршу от Маришки.

– Она штыку украла! – хрипел Порша, выкатывая налитые кровью глаза.

– Дурак!.. Да на что ей штыку? Надо сперва разобрать дело, а ты…

– Я… я… она украла штыку… – повторял Порша. – Запирается…

– А ежели окажется, что не она украла штыку?

Порша на мгновение задумался, потом вдруг бросил на палубу свою шапку и запричитал:

– Нет, я тебе не слуга, Савостьян Максимыч… Ищи другого водолива!.. Я – шабаш, только металл сдать Осипу Иванычу.

Составилось нечто вроде народного суда. Савоська стал допрашивать Маришку, как было дело, но она только утирала рукавом грязного понитка[36] окровавленное избитое лицо с крупным синяком под одним глазом и не могла произнести ни одного слова.

– Кто тебя научил, говори? – допрашивал Савоська.

Молчание. Маришка только на мгновение подымает свои большие, когда-то, вероятно, красивые глаза и с изумлением обводит ими кругом ряд суровых или улыбающихся лиц. На одно мгновение в этих глазах вспыхивает искра сознания, по изможденному, сморщенному лицу пробегает нервная дрожь, и опять Маришка погружается в свое тупое, одеревенелое состояние, точно она застыла.

– Ты ей поддуй раза, Савостьян Максимыч… Заговорит небось.

Голос знакомый. Оборачиваюсь: это говорит чахоточный мастеровой. Лицо у него злое и совсем позеленело, глаза горят лихорадочным возбуждением. Он вытягивает вперед свою тонкую шею и сжимает костлявые кулаки.

– Гришка с Бубновым идут! – послышался шепот.

– Ну, ступай, черт с тобой! – заканчивает свой суд Савоська. – Вот приедет Осип Иваныч, тогда твое дело разберем…

– Хоть бы лычагами постегать, Савостьян Максимыч! – просит чей-то голос. – Чтобы вперед было неповадно…

Бубнов и Гришка подходили к барке как ни в чем не бывало. Толпа почтительно расступилась пред ними, давая дорогу к тому месту, где стояла Маришка. Услужливые языки уже успели сообщить Гришке о подвиге Маришки.

Гришка, не говоря ни слова, так ударил Маришку своим десятипудовым кулаком, что несчастная бабенка покатилась по земле, как выброшенный из окна щенок.

– Наливай ее! – поощрял Бубнов, давая Маришке несколько пинков ногой. – Ишь притворилась… Язва! Валяй ее, зачем воровать не умеет… Под другой глаз наладь ей!

На Маришку посыпался град ударов. Собравшаяся толпа с тупым безучастием смотрела на происходившую сцену, и ни на одном лице не промелькнуло даже тени сострадания. Нечто подобное мне случилось видеть только один раз, когда на улице стая собак грызла больную старую собаку, которая не в состоянии была защищаться.

Когда я обратился к Савоське с просьбой остановить эту бойню, он только пожал плечами.

– За что он ее бьет? – спрашивал я. – Может быть, окажется, что и не она украла штыку…

– Да ведь она жена ему, Гришке-то? – удивился мужик.

– Ну так что из этого, что «жена»?

– Жена – значит, своя рука владыка. Хошь расшиби на мелкие крошки – наше дело сторона… Ежели бы Гришка постороннюю женщину стал этак колышматить, ну, тогда, известно, все заступились бы, а то ведь Маришка ему жена. Ничего, барин, не поделаешь…

Коротко и ясно.

После Гришкиной науки Маришка замертво была стащена куда-то в кусты.

Вечером, когда явился Осип Иваныч, было произведено строжайшее следствие по делу о краже медной штыки Маришкой. Оказалось следующее: вся механика кражи была устроена, конечно, Бубновым, в чем он и сознался, когда улики были все налицо.

– Ну рассказывай, братец, как ты штыку у Порши воровал? – допрашивал Осип Иваныч Исачку.

Назад Дальше