Кинематограф (сборник) - Вирджиния Вулф 5 стр.


Но мы уже вышли на Стрэнд, и, пока мешкаем у края тротуара, перед нами, словно шлагбаум, сдерживающий стремительность и изобилие жизни, возникает хлыст длиной в наш палец. «Я непременно должна… я непременно должна…» Ага, вот оно! Не раздумывая над приказанием, разум по привычке лебезит перед своим деспотом. Мы должны, ежеминутно должны делать то или это; просто так наслаждаться жизнью нам не позволено. Уж не по этой ли причине мы давеча измыслили предлог, выдумали, будто что-то такое нужно купить? Купить, но что? Ах да, вспомнили: карандаш. А вот сейчас пойдем и его купим. Но едва мы поворачиваемся, чтобы выполнить повеление, другое «я» возражает деспоту: какое он имеет право настаивать на своем? Завязывается всегдашний спор. Под хлыстом долга перед нами раскинулась от края до края река Темза – широкая, одетая в траур, умиротворенная. И мы видим ее глазами того, кто, не зная никаких забот, перегибается летним вечером через парапет набережной Виктории. Отложим покупку карандаша, пойдем искать этого человека: и вскоре становится ясно, что этот человек – мы сами. Если только мы сможем встать на то же место, где стояли шесть месяцев назад, не станем ли мы такими, как тогда: спокойными, отрешенными, всем довольными? Попробуем. Но река теперь не та: она была не такая бурная, не такая серая. Начинается отлив, и воды бегут к морю, увлекая за собой буксир и две баржи с грузом соломы, надежно увязанной и укрытой брезентом. А вот совсем рядом с нами стоит пара, облокотившись о балюстраду с тем поразительным отсутствием стеснительности, которое характерно для влюбленных: как будто их роман – дело столь важное, что ему буквально обязано потакать все человечество. Вещи, которые мы видим, и звуки, которые мы слышим сейчас, не чета былым; точно так же нет в нас и капли спокойствия того человека, который шесть месяцев тому назад стоял ровно там же, где мы. Ему принадлежит счастье смерти, нам – неопределенность жизни. У него нет будущего, а в наш покой будущее вторгается, нарушая его, в эту самую минуту. Только обращая взгляд в прошлое и удаляя из него элемент неопределенности, мы можем наслаждаться полной безмятежностью. Раз так, мы должны повернуться к реке спиной, мы должны вновь перейти Стрэнд, мы должны найти магазин, где даже в этот час нам согласятся продать карандаш.

Входить в незнакомую комнату – всегда приключение, ведь в ней, как в результате перегонки, витают в дистиллированном виде жизнь и характеры ее хозяев; и вот, войдя, мы сразу же натыкаемся на свежую волну эмоций. Несомненно, здесь, в канцелярском магазине, произошла ссора. Молнии гнева рассекли воздух. Оба человека за прилавком немедленно примолкли; старушка – очевидно, жена владельца – ретировалась в подсобное помещение; старик, чей округлый лоб и шаровидные глаза прекрасно смотрелись бы на фронтисписе какого-нибудь елизаветинского фолио, остался нас обслужить. «Карандаш, карандаш, – повторял он, – разумеется, разумеется». Он говорил рассеянным, но экспансивным тоном человека, чьи разбушевавшиеся чувства вдруг были осажены на полном скаку. Он открывал и вновь закрывал коробку за коробкой. Жаловался, что ничего нельзя найти, когда держишь в лавке такое множество самых разных разностей. Принялся рассказывать о злоключениях некоего джентльмена из юристов, который попал в скверную историю из-за поведения своей жены. Он знал этого джентльмена много лет; джентльмен был полвека связан с Темплом[16], сообщил старик, словно адресуясь к жене за стеной, и уронил коробку с резинками. Наконец, разозлившись на себя за неловкость, он толкнул вращающуюся дверь и грубо крикнул: «Где ты держишь карандаши?», словно обвиняя жену в том, что она их спрятала. Старушка вышла. Ни на кого не глядя, она с праведной укоризной положила руку на нужную коробку. Вот они, карандаши. Куда ж ему без нее? Неужто он без нее обойдется? Чтобы удержать их на месте стоящими бок о бок в вынужденном состоянии нейтралитета, пришлось выбирать карандаш крайне привередливо: один слишком мягок, другой, пожалуй, чересчур тверд. Старик со старухой молча стояли и смотрели. Чем дольше они стояли, тем больше успокаивались; пыл остывал, обида рассеивалась. И наконец, хотя ни одна из сторон не проронила ни слова, был заключен мир. Старик, не посрамивший бы своим присутствием титульный лист самого Бена Джонсона, поставил коробку на положенное место, низко поклонился, желая нам доброй ночи, и оба удалились. Она достанет свое шитье, он раскроет свою газету, канарейка будет беспристрастно пулять семечками в них обоих. Ссоре конец.

За те минуты, которые были потрачены на напрасные розыски призрака, улаживание ссоры и приобретение карандаша, улицы совершенно опустели. Жизнь отступила на верхние этажи, и зажглись лампы. Тротуар сух и тверд под ногой, мостовая – вся из кованого серебра. Шагая домой по пустыне, ты можешь рассказывать себе историю карлицы, слепцов, приема в мейфэрском особняке, ссоры в писчебумажном магазине. В любую из этих жизней ты можешь чуть-чуть погрузиться, достаточно глубоко, чтобы создать иллюзию, будто человек не прикован к какой-то одной душе, но способен ненадолго, на пару минут примерять на себя чужое тело и душу. Ты можешь превратиться в прачку, владельца паба, уличного певца. Что может быть приятнее и чудеснее, чем расстаться с прямыми линиями индивидуальности и сойти с дороги на те тропки, которые, ныряя под кусты ежевики и виляя между исполинскими деревьями, приводят в самое сердце чащи, где живут эти дикие звери, наши собратья по роду человеческому?

Воистину, побег – величайшее из удовольствий, блуждание по улицам зимой – величайшее из приключений. И однако же, когда мы вновь приближаемся к дверям своего дома, приятно почувствовать, как наши старые вещи и старые предрассудки вновь окутывают нас и как наше «я», развеянное ветром на стольких перекрестках, пробивавшееся мотыльком к огню стольких неприступных светильников, находит себе приют и убежище. Вот дверь – она все та же, вот стул, стоящий боком к столу, – так, как мы его оставили, и фаянсовая миска, и коричневое кольцо на ковре.

И вот – рассмотрим его с нежностью, притронемся к нему благоговейно – единственный трофей, который нам удалось вынести из города, полного сокровищ. Простой грифельный карандаш.

Мысли о мире во время воздушного налета

Прошлой ночью над этим домом пролетали немцы, и позапрошлой – тоже. И вот опять. Ощущения странные: лежишь в темноте и вслушиваешься в жужжание шершня, который в любой момент может зажалить тебя до смерти. Этот звук не дает спокойно и последовательно размышлять о мире. Но именно он, и намного энергичнее, чем псалмы и молитвы, должен подталкивать к мыслям о мире. Если нам не удастся силой мысли установить мир, то мы – а под этим «мы» я подразумеваю не конкретное живое существо на этой конкретной кровати, а миллионы пока не рожденных живых существ – так и будем лежать в темноте и слушать все те же предсмертные хрипы прямо у себя над головой. Давайте поразмыслим, что же в наших силах, как нам изобрести единственное эффективное бомбоубежище, поразмыслим, пока на холме гремят пушки – бам, бам, бам-м, – а пальцы прожекторов прощупывают тучи, а иногда – то совсем рядышком, то где-то вдали – падают бомбы.

Там наверху, в небесах, сражаются друг с другом молодые мужчины – молодые англичане и молодые немцы. Защитники – мужчины, захватчики – мужчины. А женщинам в Англии не выдают оружия ни для борьбы с врагом, ни для самозащиты. Этой ночью англичанка вынуждена, безоружная, лежать в своей спальне. Но если англичанка убеждена, что в этом небесном бою английские мужчины дерутся за свободу, а немецкие – за изничтожение свободы, то дело англичанки – в меру своих способностей сражаться на стороне английских мужчин. Способна ли англичанка сражаться за свободу, не имея винтовки? Кое на что – да, способна: изготавливать оружие на заводе, или шить одежду, или готовить еду. Но есть и еще один способ воевать за свободу, доступный безоружным, – работать головой. Идеи, до которых мы способны додуматься, помогут молодым англичанам, воюющим в небесах, разбить врага.

Но чтобы идеи принесли пользу, дайте нам возможность ими выстреливать. Воплощать их на практике. И тут шершень, жужжащий в небесах, будит другого шершня – в голове. Сегодня утром один такой прожужжал на страницах «Таймс» – из уст женщины прозвучало: «В политике женщины не могут ни слова сказать». Ни одной женщины в Кабинете Министров, ни одной женщины на ответственных должностях. Все кузнецы идей, имеющие возможность воплощать их на практике, – мужского пола. Вспомнишь об этом – и мысль цепенеет, пропадает желание брать на себя ответственность. Почему бы не уткнуться лицом в подушку, не заткнуть уши, не забросить мысли – все равно, мол, усилия пропадут даром? Но нет. Есть и другие столы, помимо столов в штабах и столов в залах международных конференций. Ведь, перестав размышлять за обеденным столом, сочтя, что от мыслей частного человека нет никакого толку, мы оставим молодого англичанина без ценного оружия, разве не так? Не потому ли мы выставляем себя ни к чему не способными, что боимся: наши способности станут лишь мишенью для брани или насмешек? «Духовный бой не прекращу», – написал Блейк. Вести духовный бой – значит мыслить против течения, а не в согласии с ним.

Там наверху, в небесах, сражаются друг с другом молодые мужчины – молодые англичане и молодые немцы. Защитники – мужчины, захватчики – мужчины. А женщинам в Англии не выдают оружия ни для борьбы с врагом, ни для самозащиты. Этой ночью англичанка вынуждена, безоружная, лежать в своей спальне. Но если англичанка убеждена, что в этом небесном бою английские мужчины дерутся за свободу, а немецкие – за изничтожение свободы, то дело англичанки – в меру своих способностей сражаться на стороне английских мужчин. Способна ли англичанка сражаться за свободу, не имея винтовки? Кое на что – да, способна: изготавливать оружие на заводе, или шить одежду, или готовить еду. Но есть и еще один способ воевать за свободу, доступный безоружным, – работать головой. Идеи, до которых мы способны додуматься, помогут молодым англичанам, воюющим в небесах, разбить врага.

Но чтобы идеи принесли пользу, дайте нам возможность ими выстреливать. Воплощать их на практике. И тут шершень, жужжащий в небесах, будит другого шершня – в голове. Сегодня утром один такой прожужжал на страницах «Таймс» – из уст женщины прозвучало: «В политике женщины не могут ни слова сказать». Ни одной женщины в Кабинете Министров, ни одной женщины на ответственных должностях. Все кузнецы идей, имеющие возможность воплощать их на практике, – мужского пола. Вспомнишь об этом – и мысль цепенеет, пропадает желание брать на себя ответственность. Почему бы не уткнуться лицом в подушку, не заткнуть уши, не забросить мысли – все равно, мол, усилия пропадут даром? Но нет. Есть и другие столы, помимо столов в штабах и столов в залах международных конференций. Ведь, перестав размышлять за обеденным столом, сочтя, что от мыслей частного человека нет никакого толку, мы оставим молодого англичанина без ценного оружия, разве не так? Не потому ли мы выставляем себя ни к чему не способными, что боимся: наши способности станут лишь мишенью для брани или насмешек? «Духовный бой не прекращу», – написал Блейк. Вести духовный бой – значит мыслить против течения, а не в согласии с ним.

А течение в этой реке яростное и стремительное. Река выходит из берегов, вздувается словесный паводок, извергаемый политиками и радиорепродукторами. Каждый день политики и репродукторы твердят, что мы – народ свободных людей, воюющий за свободу. Это течение завертело молодого летчика, забросило высоко в небо и побуждает кружить в облаках. А здесь, внизу, где нас защищает крыша, а под рукой всегда есть противогаз, наше дело – посрамить пустозвонство и докопаться до зерна истины. Неправда, что мы – свободные люди. Сегодня все мы – пленники: пилот, держа руку на гашетке пулемета, заперт в своем летательном аппарате, а мы, держа руки на противогазах, лежим в темных спальнях. Будь мы свободны, нам сейчас подобало бы гулять на свежем воздухе, танцевать, смотреть спектакли или посиживать у окна, беседуя между собой. Что нам мешает? «Гитлер!» – кричат репродукторы хором. Гитлер? Кто таков? Что он собой представляет? Он – агрессия, тирания, безумное властолюбие во плоти, отвечают репродукторы. Уничтожьте все это, и вы получите свободу.

Теперь самолеты жужжат так, словно у нас над головой пилят ветку. Звук все кружит и кружит, ветку все пилят и пилят прямо над домом. И тут другой звук вонзает пилу в череп, подбираясь к мозгу. «Способным женщинам, как заявила сегодня утром на страницах "Таймс" леди Астор, не дают ходу, потому что в мужских сердцах гнездится подсознательный гитлеризм». И верно, нам не дают ходу. Сегодня ночью мы все в одинаковой мере пленники – англичане в своих самолетах, англичанки в своих спальнях. Но если англичанин отвлечется от дела, призадумается, его могут убить; а заодно и нас. Так позвольте нам думать за него. Позвольте нам выволочь на всеобщее обозрение подсознательный гитлеризм, не дающий нам ходу. Этот гитлеризм – не что иное как склонность к агрессии, склонность порабощать и господствовать. И мы видим его воочию даже в темноте. Видим, как сияют витрины магазинов, а женщины на них глазеют: накрашенные женщины, расфуфыренные женщины, женщины с малиновыми губами и малиновыми ногтями. Они – рабыни, пытающиеся поработить других. Если мы сумеем освободиться от рабских оков, нам следует и мужчин освободить от тирании. Гитлеров плодят рабы и рабыни.

Падает бомба. Дребезжат стекла всех окон. Зенитки удваивают рвение. Там, на холме, под сеткой, к которой прицеплены зеленые и коричневые лоскутки – имитация оттенков осенней листвы, – прячутся пушки. Все орудия палят одновременно. В девять часов радио известит нас: «За ночь было сбито сорок четыре самолета противника, в том числе десять – огнем зенитной артиллерии». И, как твердят репродукторы, одним из условий мира станет разоружение. В будущем не останется ни пушек, ни армии, ни флота, ни военно-воздушных сил. Молодых мужчин перестанут обучать борьбе с применением оружия. И это предположение будит в закоулках моей головы еще одного мысленного шершня – еще одну цитату. «Воевать с самым настоящим врагом, заслужить бессмертный почет и славу, стреляя в совершенно незнакомых людей, и вернуться домой – вся грудь в медалях и знаках отличия – такова была вершина моих надежд… Вот к чему доселе готовили меня вся моя жизнь, мое образование, моя выучка, все…»

Это слова молодого англичанина, участника прошлой войны. Неужели после таких фраз нынешние мыслители могут искренне верить, будто им достаточно просто написать на бумаге слово «Разоружение»? Профессия Отелло устареет, но сам он останется прежним Отелло. Там, в небесной вышине, молодым летчиком руководят не только голоса репродукторов; им руководят голоса в его собственной душе – древние инстинкты, инстинкты, вскормленные и воспетые образованием и традициями. Виноват ли он, что у него такие инстинкты? Способны ли мы, женщины, отключить свой материнский инстинкт, если нам прикажет толпа политиков за столом? Вообразите, что одним из условий мирного договора станет распоряжение: «Допускать к деторождению только очень узкий слой специально отобранных женщин», но подчинимся ли мы? Или мы будем вынуждены заявить: «Для женщины материнский инстинкт – то же самое, что слава. Именно то, к чему доселе готовили меня вся моя жизнь, мое образование, моя выучка, все…» Но если бы во имя человечества, ради мира во всем мире потребовалось ограничить деторождение, подавить материнский инстинкт, женщины попытались бы это сделать. А мужчины помогли бы им. Превозносили бы женщин за отказ рожать. Дали бы им другие отдушины для творческих способностей. Вот еще одно дело, которое мы должны совершить, борясь за свободу. Мы должны помочь молодым англичанам, чтобы они изгнали из своих сердец любовь к медалям и знакам отличия. Мы должны изобрести более благородные профессии для тех, кто пытается побороть в себе инстинкт воина, подсознательный гитлеризм. Мы должны компенсировать мужчине утрату оружия.

Пила визжит над головой все громче и громче. Все лучи прожекторов встали торчком. Они указывают на точку прямо над моей крышей. В любой момент непосредственно на эту комнату может упасть бомба. Раз, два, три, четыре, пять, шесть… проходят секунды. Бомба так и не упала. Но в эти секунды неизвестности у человека пропадают все мысли. Пропадают все чувства, кроме тупого ужаса. Все мое существо словно бы прибито гвоздем к жесткой доске. Следовательно, чувство страха и ненависти – чувство бесплодное. Но стоит страху хоть немножко отхлынуть, как душа выглядывает из убежища и инстинктивно воскрешает себя, пытается заняться творчеством. В комнате темно, творить можно только в памяти. Душа тянется к воспоминаниям о других августах – в Байройте, где мы слушали Вагнера, в Риме, где мы гуляли по Кампанье, в Лондоне. Снова слышатся голоса друзей. Возвращаются обрывки стихов. И любая мысль, пусть даже в воспоминаниях, – это мысль позитивная и творческая, целительная, воскрешающая, и перед ней меркнет тупой ужас, сотканный из ненависти и страха. Значит, чтобы компенсировать молодому мужчине утраченные славу и оружие, мы должны открыть ему мир творчества. Мы должны сотворить счастье. Выпустить мужчину из его боевой машины, как из темницы. Вывести его из тюрьмы на вольный воздух. Вот только какой смысл освобождать молодого англичанина, пока молодой немец и молодой итальянец остаются рабами?

Лучи прожекторов мечутся по стенам комнаты. Уже нащупали самолет. В окне видно: мелкое серебристое насекомое крутится так и сяк на свету, пытается увернуться. Гремят – бам, бам, бам-м! – пушки. И умолкают. Вероятно, захватчика сбили за холмом. На днях тут у нас, в полях, благополучно приземлился один летчик. Людям, которые взяли его в плен, он сказал, сказал на неплохом английском: «Как я рад, что окончен бой!» Затем один англичанин угостил его сигаретой, а одна англичанка – чаем. По-видимому, это доказывает: если вы сможете выпустить человека из машины на волю, семя упадет не на самую каменистую почву. Есть вероятность, что семя прорастет.

Назад Дальше