О потере значения
O utracie znaczenia
Едва зайдя в кафе и не успев еще сесть за столик, он уже злобно прошипел: «Она плохая женщина, говорю я вам. Очень плохая. Сначала она сама удалилась из моей жизни, а теперь потихоньку отваживает от меня моих же детей. Ну, может, не в полном смысле лишает меня их, но заставляет меня ими делиться. Сначала я чувствовал себя как выгнанный из дому отец, а теперь превращаюсь в выгнанного из дому полуотца».
Наконец садится (но куртку не снимает), заказывает у официантки две минералки и нервно барабанит пальцами по столу, бросая тревожные взгляды в зал. Берет мобильник, вертит его в руках и, так и не взглянув на него, прячет в карман. Минуту спустя повторяет этот ритуал. И все это время говорит. Не спеша, старательно подбирая слова. Лишь изредка на мгновение замолкает, прикладывается к стакану с водой, украдкой посматривая на меня, и продолжает свой монолог:
– Каждый второй четверг я чувствую себя выброшенной на улицу собакой, бывшей когда-то домашним любимцем. Возможно, вы не до конца понимаете это, но все именно так и обстоит. Я как выставленный за дверь и покинутый всеми пес. «Покинутый» – вот точное слово. Всеми, но не моими дочерьми, не ими! Они пока еще слишком маленькие, чтобы хоть что-то понять. Они лишь, не понимая происходящего, непроизвольно курсируют между двумя равноудаленными мирами – между миром матери и миром отца. Накануне «своего» четверга, в среду, я забираю их из школы, везу к себе. Так решил два года назад семейный суд (что для меня смешно, потому что с семьей он не имеет ничего общего) уже после того, как мы с женой задолго до бракоразводного процесса сами приняли такое решение. У меня все еще не получается называть ее «моей бывшей». Когда-нибудь это произойдет, а пока произнести слово «бывшая» как-то язык не поворачивается. Девочки входят в мой дом, неся с собой запах того дома, из которого я не хотел уходить. Они этого не чувствуют, а я чувствую. Иногда они приносят с собой вещи, полученные от «него», от нового мужчины моей жены. Старшая уже все понимает и ничего не рассказывает. Маленькая не такая опытная и, если ее спросить, выкладывает все как на духу. Если ее не спрашивать, то она просто говорит правду, а это мне еще горше. Я извлекаю из ее рассказов отдельные характеристики и целые сюжетные линии. Он такой «клевый», «смешной», «чудной», «играет с нами», «знает больше, чем мама», «смешит маму», «котят мучает немножко, у нас теперь котятки, хорошенькие такие, просто прелесть», «читает нам книги», «подсыпает уголь в печку», «разбирается в компьютерах», «храпит у мамы в комнате громче, чем ты», «по утрам смешно кричит во весь голос: „С добрым утром!“», «а один раз привез мне в школу тетрадку, потому что я ее дома забыла».
«Храпит громче, чем ты…» После такого я иду к холодильнику, наливаю стакан водки и быстро выпиваю. Потом еще, но это только когда девочки засыпают. Тоже стакан, и тоже до краев. Все кончается, когда в бутылке ничего не остается. А хуже всего то, что я совсем не пьянею. Из-за От понимания того, что в последнее время я делю с другим мужчиной не только свою жену, но и своих детей. Очень печальное знание. В четверг утром отвожу девочек в школу и, когда они выходят из машины, чувствую себя той самой брошенной собакой. Вы ведь наверняка хотите спросить, да что там спросить – просто хотите сказать, что моя жена имеет на это право и тому подобные вещи. Так ведь? Что ж, если исходить из постановления «семейного» суда, то наверняка имеет. Да и в соответствии с моим вынужденным согласием имеет. Тоже правда. Но ни решение суда, ни мое «согласие» ни на каплю не умалят мою боль, которая не покидает меня до сих пор. Это как зубы рвать без наркоза. Клещами. Очень больно. А ведь это был мой жизненный план – каждый день, просыпаясь и выходя из нашей спальни, радостно кричать: «С добрым утром!». И это я, только я должен был «храпеть в маминой комнате». А что теперь? Теперь кто-то другой там спит и кто-то другой храпит. В пятницу я или сильно тоскую, или не тоскую. Поэтому пятницы попеременно то люблю, то не люблю. Люблю те, на которые, согласно решению суда, выпадает «моя пятница», и мои дочки со мной. До вечера воскресенья. Каждую вторую неделю. В уик-энд без них я не нахожу себе места, дергаюсь то к холодильнику, то к машине. Если сначала дернусь к машине – сажусь и еду к нашему дому, в смысле к ее дому, встану где-нибудь вдали и смотрю на их окна. Если перед домом стоит машина «ее мужчины», еду домой, и тогда помогает только холодильник. Этот ее мужчина, честно говоря, ни в чем не виноват. Он появился в жизни моей жены, когда я больше не имел для нее никакого значения. В противном случае он никогда бы не появился. Это я точно знаю. Очень тяжело мужчине терять значение. Ведь что ни говори, а она меня на самом деле любила. И не должна была перестать любить, а вот перестала – и поэтому женщина она плохая. Правда, это уже другая песня. Я сам во многом виноват. Родила мне дочек, воспитывает их. Безукоризненно. И вдруг появляется этот мужчина. Завидую ему, что у него была эта фаза «появления» в ее жизни. Лично у меня не было в жизни ничего лучшего, чем мое появление в жизни моей жены. Он не знал о моем существовании. Действительно, откуда? Но это его не оправдывает. Ведь в конце концов узнал. А когда узнал, должен был уйти. Но не ушел. Вы наверняка спросите меня, почему он должен был? Потому что я снова начинаю терять значение для того, кого я люблю. На этот раз для моих дочек…
Двадцать пять лет… Dwadzieścia pięć lat…
Иоанна. Мартинка родилась в понедельник шестого февраля в восемьдесят девятом. Как подумаю, что ей уже двадцать пять лет, верить не хочется. В военном госпитале родилась. Мартин, мой муж, устроил все по знакомству, хотя сам к армии никакого отношения не имеет. Каким-то хитрым финтом устроил. Мне сказал, что водку генералу поставил, но, может, и соврал. В военном госпитале роженицы лежали в одноместных палатах, а не так, как везде, – по нескольку в одной палате. Воды отошли у меня под утро, и муж позвонил в «Скорую» из уличной телефонной будки, дома у нас телефона не было. Во всём доме не было ни у кого. В те времена телефон был дефицитом, а не то что сейчас – каждый без проблем может мобильник купить. Да что я вам рассказываю, вы, судя по возрасту, должны помнить те времена.
«Скорая» приехала, но Мартина в нее не пустили. На «малюхе»[4] гнал за «Скорой» по снегу. А толку? Ворота в госпиталь закрыли у него перед носом. Даже поцеловать меня не успел. Оттуда сразу поехал в Варшаву. В тот день начинались заседания Круглого стола, а ему выпало работать в какой-то важной комиссии. Потому что он солидарновец был до мозга костей. Хоть и из провинции, но всё равно заметили, пригласили. Пока он там в Варшаве против коммуняк за новую Польшу сражался, я родила ему дочку. Увидел он ее только две недели спустя, но зато пеленки из Варшавы привез. Потому что тогда все было дефицитом, пеленки тоже. Как и телефоны. А пеленки стирали и гладили. Мартин так навострился, что одной рукой книгу держал и читал, а другой – утюг и гладил пеленки на кухне. Мы тогда были бедные, но счастливые. Люди тогда постоянно друг с другом встречались и разговаривали. Не то что сейчас. Просто так приходили, без звонка, да и как позвонить и главное куда, если телефонов в квартирах почти не было? Люди тогда получали по нескольку миллионов злотых и ничего на эти миллионы не могли купить. И только когда Бальцерович пришел, как-то все устаканилось. Вот только инфляция стала такая, что если человек в начале месяца вещь не купил, то под конец месяца она уже в четыре раза дороже стоила. Зато повеяло свободой. В июне восемьдесят девятого прошли частично свободные выборы, и Мартина снова не было несколько недель. Лично я Бальцеровича не слишком поддерживала, потому что много народу в бедность загнал. Нас, если честно, тоже. Ни я, ни Мартин не смогли уцепиться за последний вагон отходящего «скорого до капитализма». В коммунистические времена были деньги, но на них ничего нельзя было купить, а потом, когда Мартинке было уже несколько лет, стало появляться все, но на этот раз у нас уже не было средств что-либо купить. И это удручало, потому что человек хочет, чтобы у его ребенка не было комплекса бедняка. Я работала секретарем в университете, а Мартин – там же ассистентом за нищенскую зарплату. Слава богу, не полез в политику. Быстро заметил, что для политики он слишком честный. Подрабатывал частными уроками, брал дополнительную работу на дом, спал мало, зато спокойно, с чистой совестью. Когда писал кандидатскую, мы взяли кредит, чтобы Мартин больше времени уделял науке и меньше приработкам. Я окончила бухгалтерские курсы и стала сотрудничать с малым бизнесом. Кандидатскую его собственноручно печатала на машинке. Гордилась им. Когда Мартинка пошла в школу, мой муж, ставший к тому времени кандидатом наук, получил стипендию для продолжения исследований и написания докторской и на год поехал в Канаду. И больше оттуда не вернулся. Встретил там помоложе меня польку и вроде как влюбился. Я от отчаяния головой о стену билась, выла от тоски, готова была все ему простить, даже эту его пассию, лишь бы вернулся. Но он не вернулся. Через год пригласил к себе Мартинку. В сороковой день моего рождения на свет появилась сводная сестричка Мартинки. Помню, как, пьяная от вина и боли, я ревела, вспоминая военный госпиталь и как он несся за мной по зимней дороге на нашем раздолбанном «малюхе». Потом я ждала его. Долгих десять лет. Когда какой-нибудь мужчина оказывался по жизни слишком близко от меня, я наливала себе водки, доставала из шкафа альбомы с фотографиями и уже на следующий день прогоняла залетного гостя. Мартина считает, что я глупая и что сама «толкаю мужчин в объятия других»… А недавно он принял мое приглашение на «Фейсбуке», ну… в смысле… не совсем мое – просто я там по-другому назвалась и аватарку чужую поставила… Зато теперь я имею возможность наблюдать за его жизнью в Канаде. Практически на всех фотографиях он улыбается, и практически всегда в его глазах видна грусть. И тогда мне кажется, что это он по мне тоскует, и я вижу, как он на нашей кухне гладит мартинкины пеленки, и будто слышу его шепот: «Давай, Ася, ляжем, а я прижмусь к тебе…»
Мартина. Мама живет в другом времени, понимаете, будто застряла в прошлом. Вот уже больше десяти лет мой отец для нее как кость, застрявшая в горле. Она продолжает верить, что когда-нибудь они сядут с ним за круглый стол и обо всем договорятся. А как договоришься о любви, которая прошла? Нет таких круглых столов. Ну не сдержал отец обета, который давал матери при венчании. Мне же он ничего не обещал, а если даже что-то и пообещал, то я тогда была еще слишком маленькой, чтобы хоть что-то понять. А то, что «произвел меня на свет», – это никакое не обещание. Но я знаю, и это он мне часто повторяет, что любит меня. Любит не меньше, чем свою маленькую дочку, то есть мою сестренку в Торонто. И я чувствую это. С той лишь разницей, что папа не может быть рядом со мной. Обещал любить только мою мать. Даже подписался под этим обещанием в загсе. И ведь наверняка подписывал бумагу в полной уверенности, что так оно все и будет. Просто в жизни получилось так, что он встретил свою женщину не до единственного (как учит церковь) обета, а после. Вот и всё. Чем лишил меня своего присутствия в моей жизни, но я не имею права осуждать его. Тем более что, когда я была в Торонто, видела, как он счастлив. Теперь о себе: мне двадцать пять лет и на моем личном счету несколько нарушенных обещаний, которые я давала мужчинам. Одних я даже очень сильно покалечила своей неверностью, но считаю, у меня было на это право. Просто я не чувствовала себя с ними счастливой. Я живу в том же самом мире, что и мама, только она не понимает, что мир изменился. В наше время самой важной стала не первая любовь, а последняя…
До сих пор не знаю, почему… Do dzisiaj nie wiem dlaczego…
Его квартира точно такая же безжизненная, как и его письменный стол в институте. Белая, стерильная, невероятно пустая, начисто лишенная истории. Если бы я не работал с ним бок о бок в отделе – причем целых двенадцать лет, – ни за что бы не поверил, что за этим столом кто-то сидит. Ни бумажек с поблекшими записями с прошлого года, ни пятнышка от чая или сока, ни разноцветных наклеек с номерами телефонов, ни чашек с недопитым кофе, ни фотографии женщины с ребенком или детьми, никаких газет недельной давности или крошек от бутербродов. Белая гладкая эллиптическая столешница, вплотную прилегающая к металлическому столику, на котором стоит монитор.
В его квартире рядом с узкой кроватью, прикрытой старым выцветшим пледом, стоит точно такой же письменный стол, такой же эллиптический и такой же пугающе пустой. Точно такой же монитор, стоящий на точно такой же металлической подставке рядом с письменным столом. На стенах ни одной фотографии, рядом с кроватью прямо на полу лежит несколько книг, на ночном столике – телефон. Точь-в-точь как в институте. Работая с ним рядом, становишься невольным свидетелем его телефонных разговоров. Так вот, то, что можно назвать «частными» разговорами, Клеменс допускает только четырнадцать раз в году. Ровно четырнадцать. Раз в месяц, всегда в понедельник, он договаривается с парикмахером о стрижке и два раза в год – с автослесарем о замене резины на своем «Гольфе»: в октябре – летней на зимнюю и в марте – зимней на летнюю. Ему никто не звонит не по работе – ни мужчина, ни женщина, ни ребенок. У Клеменса нет детей. Нет у него ни мужчины, ни женщины. Вот уже пять лет с тех пор, как умерла его мать, у него никого нет. О том, что он живет с матерью, судачили на этаже. Как же так: в таком возрасте и с мамой? Шептались также и о том, что он остался совсем один, когда она умерла. Похороны, должно быть, проходили в субботу; в противном случае я знал бы об этом, потому что Клеменсу пришлось бы взять отгул. А это была бы огромная сенсация на этаже, потому что Клеменс единственный в корпорации не берет ни отгулов, ни отпусков. В конце концов кому-то это его «своеволие» очень не понравилось. Потому что Германия – страна гротескно-социальная. Человек не имеет права не брать отпуск. И это должно касаться всех. Так в свое время решил профсоюз. Я лично был свидетелем его ужаса, когда ему объявили это решение. В один прекрасный день женщина-кадровичка тихим голосом проинформировала его, что «в связи с решением…» В следующий понедельник Клеменса уже не было в отделе. Вернулся он через шесть недель. Впервые – сколько его знаю – он был не в коричневом свитере, коричневых брюках, коричневых ботинках и белой рубашке.
Мы сидим за пластиковым столом в углу его кухни и пьем чай. Если бы я рассказал о моем визите в институте, никто бы не поверил. До сих пор Клеменс никогда никого к себе не приглашал. Если бы не обязательная графа в анкете «место жительства», большинство считало бы, что у него вообще никакого места жительства нет. Адрес ассоциируется с домом, частной жизнью, семьей. Ни одна из этих ассоциаций рядом с ним не возникала.
– Я пригласил вас потому, что вы мне очень симпатичны, – начал он смущенно. – А кроме того, вы ведь знаете польский, – быстро переходит он к делу. – В отпуск я поехал во Флориду. Просто должен был куда-нибудь поехать, чтобы время убить. И лучше подальше от работы. Моя мама в свое время сошлась с американским офицером родом из Ки-Уэста. Их часть базировалась недалеко от Франкфурта, в Эшборне. Год спустя родился я. Тот военный так и не узнал о моем существовании. Вернулся домой, в Штаты, еще до моего рождения. Недавно я перебирал в подвале старые бумаги и нашел несколько фотографий и его адрес. Пятидесятилетней давности. Это был всего лишь повод, а мне хотелось иметь какую-нибудь важную причину для поездки. Поиск отца показался мне идеальным поводом. Однако уже в аэропорту Майами все пошло наперекосяк. Мне пришлось шесть часов ждать заранее заказанного мной автомобиля! Американцы – безответственные люди. До Ки-Уэста я добрался только за полночь, а добравшись до отеля, узнал, что моя бронь аннулирована. В маленьком Ки-Уэсте гостиниц больше, чем во всем Франкфурте, вот только они страшно переполнены. Пришлось ночевать в машине на парковке возле бензозаправки. Впервые в жизни я спал не в постели. Утром меня стуком в окно машины разбудила молодая женщина: принесла мне горячий кофе. Никогда в жизни я не пил такого ужасного кофе. Проторчал на этой бензозаправке до вечера, пока женщина не кончила работу, а ждал потому, что пообещала она съездить со мной по адресу пятидесятилетней давности. В принципе я мог бы съездить и сам, но – до сих пор не знаю, почему, – вдруг почувствовал, что хочу сделать это вместе с ней. Проживавшие по указанному адресу ничего не слышали о моем отце. Но теперь это не имеет значения. Вечером мы с ней пошли на прогулку. Странное ощущение. Мне еще никогда не приходилось прогуливаться с женщиной. Потом она нашла мне какой-то мотель. Утром приехала с кофе и бутербродами. А раз на прогулке она взяла меня за руку. Я планировал пробыть в этой Флориде только неделю, а остался на пять. Мы переписываемся. Пишем каждый день. А вчера она прислала мне стихи. По-польски, потому что сама родом из Польши. Написала, что если для меня это важно, то я найду способ перевести. Мне еще никто в жизни не был так важен, как она. Вы ведь переведете мне этот стишок, а?
День (и ночь) женщины Dzień (i noc) kobiet
«Чтобы лечь в постель с мужчиной, женщине нужно ощущение близости и безопасности, мужчине, чтобы лечь в постель с женщиной, нужна только постель…» Это расхожее мнение, возвышающее женщин и принижающее мужчин, на самом деле всего лишь броский мем, мало общего имеющий с истиной. Во всяком случае, так говорит Дэниел Бергнер, американский писатель и журналист «Нью-Йорк таймс», чья книга «Чего хотят женщины?» попала недавно в Соединенных Штатах в списки бестселлеров (в категории нон-фикшен). Ее перевели более чем на десяток языков, в том числе и на немецкий (Die Versteckte Lust der Frauen, Albrecht Knaus Verlag, München, 2014).
Пуританская Америка читает Бергнера с напускным негодованием, в Германии ему, как правило, поддакивают, а феминистки в своих многочисленных статьях и рецензиях так даже превозносят его до небес. А есть за что? Ведь Бергнер не написал ничего нового, он лишь подтвердил давно известную истину: женская моногамия – нежно лелеемый миф, а склонность мужчин к промискуитету, якобы связанная с эволюционным стремлением распространять свои гены, но на самом деле являющаяся результатом гедонистического поиска как можно большего числа партнерш или партнеров, характерна также и для женщин. Бергнер утверждает, что и женщины, и мужчины умеют быть социально-моногамными, то есть поддерживать супружеский союз, но отнюдь не стремятся быть сексуально-моногамными. К тому же гены распространяют не только мужчины, но и женщины, о чем, к сожалению, слишком редко пишут. Двадцать три из сорока шести хромосом у человеческого зародыша – от женщины. Впрочем, вопрос размножения, который все еще важен, видимо, только для Костела и пенсионных фондов, играет в сексе все меньшую роль. Мужчинам в сексе главное – получить удовольствие. Уровень этого удовольствия снижается – и это подтверждают результаты опросов и выводы сексологов – пропорционально времени пребывания в браке. У одних – прямо пропорционально, то есть линейно, у других – в геометрической прогрессии, круто врезаясь в семейную жизнь и резко меняя ее. Согласно данным Германского социологического института WISO (данные за 2012 год), более 34,8 % женатых немецких мужчин – то есть каждый третий – через год после свадьбы мечтали (во время мастурбации) о сексе не с женой, а с другой женщиной! Интересно, что факт мастурбации уже через год после свадьбы не привлек внимания немецких организаторов опроса. Со временем у мужчины угасает влечение к «своей женщине». Аналогично социально-моногамными являются мыши-полевки и самочки еще более моногамных больших синиц. Самец полевки – этот излюбленный объект всех исследователей феномена устойчивой моногамии – прогоняет со своей территории всех чужих самцов и всех чужих самочек, но за границами своей территории охотно спаривается со всеми встреченными самочками, у которых течка. Но на такую же охоту отправляется и самка полевки.