Голова лошади - Эда Макбейн 13 стр.


Малони сразу понял, что, несмотря на английский перевод, ему будет трудно следить за службой: его отвлекала мелодия незнакомого языка, на котором Голдман возносил древние молитвы Богу, отчасти перебиваемый невнятными ответами молящихся, — он вдруг подумал, а где же раввин, разве в синагоге не должно быть раввина? Соломон, исполненный горячего желания помогать пришельцу, переворачивал за Малони страницы, указывая ему на нужные строчки, и Малони каждый раз кивал и пытался вчитаться в английский перевод молитвы, пока наконец совсем отчаялся уследить за смыслом. Тогда он решил вести свою собственную службу, потому что ему было неприятно, что суббота проходит впустую. Он стал наугад листать сборник молитв и выяснил, например, что молитвенный платок на его плечах называется «талит» (хотя в произношении и Голдмана и Соломона оно звучало как «талис»). Он был поражен значимостью чисел в нитях бахромы, оказалось, четыре нити отделялись от остальных, затем плотно обвивались вокруг оставшихся семи, после чего завязывался двойной узел. Затем получившийся шнур обвивался еще восемь раз и закреплялся вторым двойным узлом; еще одиннадцать раз и снова узел, еще тринадцать раз и последний двойной узел. Оказывается в этой таинственной хитроумной системе нитей, перехватов и узлов был заложен глубокий смысл. Он упорно пробивался сквозь дебри приводимых древнееврейских символов и наконец понял, что в этой системе зашифровано самое главное понятие иудаизма, а именно: «Бог един», и что в общем количестве нитей и узлов содержится указание на число 613, что составляет сумму 248 позитивных и 365 негативных заповедей Торы[13]. Что такое Тора, он не знал, но был невероятно изумлен высокой математической точностью и логикой этой религии. Он так увлекся сведениями о талите (нужно будет сказать Соломону, как правильно его произносить), что не заметил, как молящиеся встали, и присоединился к ним, только когда Соломон потянул его за рукав.

Как же я всегда наивно и без рассуждений верил в Бога, думал Малони, овеваемый таинственным звучанием непонятного языка, я был легкой добычей для раскрашенного идола католической церкви, куда с детства ходил с бабушкой и мамой, восхищенно глазея на роскошные облачения священников (приходится признать, что католики больше разбираются в шоу-бизнесе, чем евреи, во всяком случае, что касается ритуальной одежды, нечего и сравнивать эти талиты (а не талисы, надо же так изуродовать слово!) с теми сверкающими, затейливо расшитыми золотой нитью одеяниями, в которые облачались во время мессы священники и прислуживающие у алтаря мальчики. С другой стороны, католическая церковь не возлагала на своих сынов такого непосильного бремени, как 248 позитивных и 365 негативных заповедей Торы, что бы это слово ни значило. Даже сейчас он помнил и ему недоставало здесь, в этом скромном храме, во время субботней службы, густого запаха ладана, священника, размахивающего кадилом и торжественных слов «et cum spintu tuo», он с удовольствием ощутил бы сейчас аромат ладана, подумал он и заметил, что старики снова усаживаются на жесткие деревянные стулья.

— Страница двадцать шестая, — шепнул Соломон и, когда Малони нашел ее, ткнул пальцем в строчку английского текста.

«Каким был Ты от сотворения мира, — читал про себя Малони, — таким Ты остался после его сотворения, таким будешь Ты и в мире грядущем». Это пророчество не могло его привлечь, потому что как бы отрицало мотивацию его решения стать игроком; если ничто никогда не меняется, если ты сейчас и всегда остаешься все тем же, какой же тогда смысл… он снова перечитал тексты и увидел, что этому абзацу предшествовали слова: «Благословенно будь во веки веков ЕГО СВЯТОЕ ИМЯ», и понял, что они относятся к Богу, и снова вспомнил о ладане, вздымающемся над алтарем и плывущем над скамьями, заполненными благочестивыми прихожанами, и торжественное «et cum spintu tuo».

И оказывается, так просто принять, не задавая вопросов, почему мир становится таким сложным, думал Малони. Что ж, он становится сложным, потому что рано или поздно тебе приходится сказать: «Нет», приходится покачать головой и сказать: «Нет, я этого не приму, это не может захватить меня, я хочу быть свободным». И вот, несмотря на огорченный взгляд старой матери (ох уж эти молчаливо кричащие от боли глубокие карие глаза, всей своей набожной ирландской душой она наверняка надеялась, что я стану священником, как мой дядя Син в графстве Уклоу), ты говоришь ей «Нет», зная, что разбиваешь ей сердце, «Нет, моя дорогая, любимая мама, прости, но в это воскресенье я хочу хорошенько выспаться, а потом написать один-два сонета, после чего хотел бы отправиться побродить в парке над рекой и мечтать, строя воздушные замки на берегах неведомого теплого моря, вот чем сегодня я хочу заниматься» — да, иногда тебе приходится сказать: «Нет». А может… не знаю, ведь я еще новичок в этой жизни азартной игры, я участвую в ней только год, и все время проигрываю, но, может, мне стоит быть более стойким и непоколебимым, не позволять себе оглядываться назад и сожалеть о прошлом, а снова и снова повторять прежней, привычной жизни решительное «Нет!», наверное, нужно по-настоящему, всей душой предаться новой жизни, полной отчаянного риска, неустрашимо нестись навстречу ветру и буре, чтобы обрести то, что так неудержимо тебя влечет? Ведь ты — не Всемогущий и Благословенный Господь, ты всего лишь Эндрю Малони, и ты не был таким до сотворения мира и не останешься прежним в грядущем мире… И вот ты говоришь «Нет» Ирэн, которая молит тебя остаться, сидя в кресле с поджатыми ногами и плача, отчего по ее щекам стекают струйки слез, смешанные с тушью для ресниц. Она до боли напоминает тебе беспомощную девочку, влезшую в материнские туфли и намазавшуюся ее косметикой, когда ты бросаешь на нее последний взгляд, и хочешь что-то сказать, и не можешь, потому что слишком уж бесповоротно сказать «Прощай» тому, кого любишь, а ты любишь эту женщину, тогда любил и сейчас любишь, а сказать «Адью» или «Чао» — слишком неуместно и легкомысленно, я в жизни так не прощался, так что эти слова прозвучали бы в моих устах просто издевательством. Что же остается? «До встречи» или «Пока»? Это было бы недопустимой бестактностью по отношению к женщине, подарившей мне семь лет очень счастливой жизни… Но иногда приходится говорить «Нет», ты должен сказать «Нет» или умереть, а я не хотел умирать, даже ради тебя, Ирэн, любовь моя!

Итак, Соломон, где же мы остановились? Куда ты тычешь своим бесплотным старческим пальцем? Что ты пытаешься показать мне в своей древней книге (она и есть Сидур, да? Я прав, Сидур означает книгу молитв, или требник, или еще что-то в этом духе.)?

Где мне сейчас читать? Пусть эта книга говорит со мной, Соломон, потому что я был и есть наивная овца паствы Божией, хотя теперь еще и игрок.

— Вот здесь, — сказал Соломон.

Малони стал читать. «И в субботний день приносите Господу в жертву, сжигаемую целиком, двух телят, и одного барана, и семерых годовалых ягнят без порока…» Снова цифры, подумал Малони, «и куропатку на грушевом дереве»… он вспомнил их третье совместное Рождество, его с Ирэн, когда он подарил ей целых двенадцать маленьких подарков, символизирующих «Двенадцать дней Рождества», про которые пелось в детской праздничной песенке. Он вынашивал эту идею целый месяц до двадцать пятого декабря, он до сих пор помнил слова той несчастной песенки, можно сказать, она буквально сводила его с ума весь декабрь! Но какая же радость осветила славную ирландскую мордочку Ирэн, когда в рождественское утро она открывала все двенадцать коробочек, аккуратно обернутых и соответственно пронумерованных. Номер один, конечно, была куропатка на грушевом дереве, он купил маленькое игрушечное деревце груши, украшенное цветами, и крошечную матерчатую птичку с проволочными ножками, которые он старательно укрепил на веточке. Для «Пятого дня» он купил в Уолворсе пять золотых колец, большие кольца с рубинами и бриллиантами, очень похожие на настоящие, наверное, как коллекция драгоценных камней, выкраденная в ночь на четверг из салона на Сорок седьмой улице — «Речь идет об очень больших деньгах», — сказал Боццарис, а он тогда заплатил всего два доллара девятнадцать центов, зато лицо Ирэн с сияющими от счастья глазами стоило миллион долларов, когда она открыла коробочку и из нее покатились сверкающие кольца. На «Восьмой день» он подарил ей восемь книжек в бумажных обложках с самыми грудастыми полуобнаженными красотками, каких только мог найти, с девушками, чьи молочные груди распирали деревенские кофточки, с невообразимыми названиями типа «Верхом на Мейбл Коуз». Он чувствовал себя настоящим извращенцем, покупая эти книжонки в книжных лавках Таймс-сквер, где какие-то гнусные типы жадно перебирали фотографии длинноногих девиц в черном белье, и он — рядом с ними, он — порядочный человек, зарабатывающий на жизнь продажей энциклопедий! Да, «Двенадцать дней Рождества», от первого до двенадцатого, каждая коробочка с номером и каждый подарок сделан с изобретательностью и фантазией, хотя и не дорогой, потому что в то время ценилось, когда подарок сделан с душой и с выдумкой, хоть и не поражал потраченной на него суммой. С тех пор он терпеть не мог эту детскую песенку, ведь чтобы вспомнить, например, что «Девятый день» — это девять барабанщиков, ему приходилось пропеть в уме все с самого начала… Господи, какое же в тот раз у них было счастливое Рождество!

— Они хотят, чтобы вы показали Тору, — сказал Соломон.

Мужчины раздвинули красные бархатные занавеси под висячим подсвечником и извлекли из деревянного ящика большой — сначала он даже не понял, что это, — красный бархатный ящик или футляр с двумя резными серебряными ручками, торчащими сверху. Затем кто-то снял бархатный футляр, но Малони все равно не понимал, что это, пока Соломон не сказал:

— Это Священная книга, они хотят, чтобы вы показали им ее.

— Зачем? — спросил Малони.

— Это очень большая честь, — пояснил Соломон.

— Спасибо большое, я это очень ценю, — сказал Малони, — но нет, не могу. Благодарю вас, но я не думаю, что это будет правильно. Для чужака, — поспешно добавил он. — Спасибо, мистер Соломон, но, думаю, я этого не достоин.

Соломон что-то произнес на идише старику, который с волнением тянулся к ним. Старик улыбнулся, кивнул и затем выбрал другого и пригласил его подойти к алтарю. Старый еврей почтительно приблизился, взял Тору за обе ручки и торжественно воздел ее над головой, чтобы благоговеющие прихожане могли увидеть Священное писание. Видимо, служба подходила к концу. Кто-то еще читал на древнееврейском молитву, Малони больше не пытался следить за текстом по английскому переводу, несколько стариков начали нетерпеливо снимать с себя талиты (смотри-ка, подумал Малони, я уже выучил это слово!). А затем Тору (еще одно новое слово!) бережно убрали в футляр, уложили в деревянный ящик, задернули бархатными занавесками, и бормотание молитв утихло, все стали подниматься со стульев, и Соломон сказал:

— Не так уж было плохо, а, Мелински?

— Да, было очень даже хорошо, — сказал Малони.

— Конечно, может, и не так роскошно, как в большом красивом храме, — подмигнув ему, сказал Соломон, — но не так уж плохо для кучки старых евреев, вы согласны?

— Вовсе не плохо, — сказал Малони, подмигивая в ответ и направляясь за ним к левой стене храма, где остальные снимали с себя молитвенные платки и складывали их на полку. Мерцающее пламя свечи, подвешенной на длинной цепи к низкому потолку, бросало танцующие тени на их морщинистые лица. Малони приблизился к ним следом за Соломоном, стараясь полностью копировать способ, которым тот сложил свой талит, древнееврейскими буквами справа, хотя вовсе не был уверен, что это часть ритуала.

— Не хотите ли немного выпить? — спросил Соломон, и Малони неожиданно вспомнил о Мак-Рэди, обвинении во взломе его жилища и о пиджаке, поджидавшем его на пыльном полу Публичной библиотеки.

— Видите ли, мне действительно нужно идти, — сказал он.

— Пойдемте, — сказал Соломон, — это же бирох[14].

Малони покорно проследовал за Соломоном к круглому столу в дальнем конце храма, накрытому белой скатертью. Рядом с небольшим блюдом с печеньем стояла бутылка вина «Четыре розы». Две дюжины сверкающих бокалов, перевернутых вверх дном, окружали бутылку. Один из стариков уже наливал вино для присутствующих.

— Пойдемте, — пригласил Соломон, — это очень полезно для кишечного тракта.

— Ну, если только чуть-чуть, — сказал Малони.

Он все еще был в ермолке и не знал, нужно ли ее снять теперь, когда служба закончилась. Однако никто из стариков и не думал их снимать, поэтому он еще раз коснулся рукой своей ермолки, чтобы удостовериться, что она не упала, поправил ее и принял протянутый Соломоном бокал. Ему показалось, что в синагоге вдруг потемнело, неужели здесь было так темно, когда он вошел в нее?

— Лехаим[15], — сказал Голдман. — За жизнь.

— Лехаим, — повторили все остальные и подняли свои бокалы.

— За жизнь, — вслух сказал он и выпил.

Неожиданно цветное окно над алтарем озарилось ярким сиянием, на мгновение залив комнату ослепительными разноцветными лучами. (Земля была бесформенной и пустой, подумал в это мгновение Малони, тьма расстилалась над глубинами, и Божий Дух носился над водами, и Господь сказал: «Да будет свет!» — и был свет), по комнате пробежали голубые, зеленые, пурпурные и золотистые лучи, придав странно праздничный вид жалкой группке стариков, поднесших бокалы к губам. И тут же снова все погрузилось во мрак, а воздух потряс оглушительный взрыв, раздавшийся как раз над низким потолком храма, и Малони подумал, от страха втянув голову в плечи: «Они пришли выкурить меня отсюда бомбами и гранатами, все, мне конец!»

— Дождь, — сказал Голдман и покачал головой. — Почему это всегда на шабат идет дождь?

— Так хочет Бог, — сказал Соломон, поглядывая наверх сквозь толстые стекла очков, склонив голову набок и прислушиваясь к дробному стуку дождя по жестяной крышке. Мужчины молча отхлебывали вино. Новый раскат грома и молния снова осветила волшебный витраж, перекатывающиеся волны голубого и зеленого моря залило белое сияние, сквозь которое мерцал темно-синий, как чернота зарождающегося мира, но его прорезал ослепительно желтый луч — да будет свет! И снова мощный раскат грома. Дождь усилился, и его струи оглушительно стучали по крыше старого строения. Соломон налил еще вина в бокал Малони и сказал:

— Вы знаете, что случилось с моим дядей Ароном, да упокоится его душа с миром?

— Мы все знаем, что случилось с твоим дядей Ароном, — сказал Голдман.

— Но хошевер гаст[16] не знает.

— Хошевер гаст не хочет знать, — сказал Голдман. — Он уже сто раз рассказывал нам эту историю. Коухен, ну?

— Тысячу раз, — сказал Коухен. — Спроси Горовица.

— Миллион раз, — сказал Горовиц и протянул свой бокал, чтобы ему налили еще вина.

— Если бы Господь не пожелал, чтобы пошел дождь, он пошел бы? — спросил Соломон.

— Дождь не имеет никакого отношения к…

— Стала бы сверкать молния и грохотать гром, если бы Господь этого не пожелал, ну? — спросил Соломон.

— Господь специально работает на нашего Соломона, — сказал Коухен. Господь устроил всю эту шумиху только для того, чтобы наш Соломон мог рассказать нам про своего дядю Арона из Белостока.

— Из Белополья, — поправил его Соломон.

— Все равно, где это было, а ты и не думай рассказывать нам все снова, потому что нам пора домой.

— Вы пойдете под дождем? — недоверчиво спросил Соломон.

— Лучше промокнуть под дождем, чем еще раз слушать твою историю.

— Так вы хотите ее слушать или нет? — сказал Соломон. — Послушайте, если вы не хотите, поверьте, я не стану ее рассказывать.

— Мы не хотим ее слушать, — сказал Горовиц.

— Так вы хотите ее слышать или нет, я вас спрашиваю еще раз, — спросил Соломон.

— Он тебе уже сказал, что нет.

— Потому что если не хотите, то я не буду, — сказал Соломон.

— Я ее уже слышал, — Сказал Коухен.

— Да, но ведь хошевер гаст ее не слышал!

— Вы слышали эту историю? — спросил Коухен у Малони.

— Нет, — сказал Малони, уверенный, что ему не приходилось ее слышать.

— Может, ему будет интересно послушать? — сказал Соломон.

Старики обернули к нему лица, на которых ясно читалась надежда, что он их поддержит. Но глаза Соломона за толстыми линзами очков так умоляюще смотрели на него.

— Да, конечно, — вежливо сказал Малони, — я бы с удовольствием послушал вашу историю о дяде Ароне, мистер Соломон.

— Э, он просто ненормальный, — сказал Горовиц и выпил свое вино.

— Так случилось, что мой дядя Арон, да упокоится его душа, был не очень благодетельным человеком: он обманывал женщин, плутовал в карты, всю жизнь играл, словом, был настоящим игроком, что запрещено Священной книгой…

— Где это сказано? — спросил Коухен.

— Не знаю где, но это запрещено, можешь мне поверить.

А иначе в каждом еврейском гетто были бы игорные дома, ты что, думаешь, евреи не любят играть?

— Лично я как раз не люблю играть, — сказал Горовиц и передернулся, — и так случилось, что я как раз еврей.

— А я как-то разок сыграл в карты, да простит меня Господь, — сказал Голдман.

— Ну, про моего дядю не скажешь, что он однажды сыграл, потому что у них там, в России, не было такого количества рулеток, как в Нью-Йорке, а кроме того, он еще играл в карты и на скачках, поскольку там многие играли на бегах.

— Где это там у них были бега?

— Я не знаю точно где, но в 1912 году в России были настоящие большие ипподромы, как и во всем мире, ты что, думаешь, они не были цивилизованным народом?

— Я спрашиваю, где у них были ипподромы?

— У царя был свой ипподром, ну?

— Где?

— В Москве.

— А в Москве где?

— Я не знаю, но могу это выяснить. Если бы здесь был рэбби, он бы нам сказал, потому что он как раз сам из Москвы.

— Как раз сейчас рэбби в Ливингстон-Мэннор, — сказал Коухен.

— Когда он вернется, он тебе скажет, где были эти бега. Ты очень возражаешь, Коухен, чтобы я продолжал свой рассказ?

— Пожалуйста, продолжай, только я уже тысячу раз его слышал.

— И тысячу раз ты все так же прерываешь меня.

— Прости меня, Соломон, — сказал Коухен, картинно кланяясь, — и вы, Мелински, тоже простите меня. — Новый поклон в сторону Малони.

Назад Дальше