Полное собрание сочинений. Том 29. Хозяин и работник - Лев Толстой 8 стр.


– Эх, умна лошадь, – сказал Никита. – Киргизенок, тот хоть и крепок, а глуп, а этот, вишь, как человек, умнее человека другого. Знает, где дорога.

– Ну, тоже не больно верь ему. Недаром пословица: не верь лошади в поле, а жене в доме.

– Да, это точно. А Миколавна-то, видно, забоялась, что собьешься один с дороги.

– Известно, женщина.

– Всё веселее вдвоем.

– Известно.

Они проехали с 1/2 часа. Ветер и снег всё усиливались.

– Вот только тут не сбиться, а то от колодца уж не ошибемся, – сказал Вас[илий] Андр[еич].

– Доедем, чего не доехать. На такой лошади да но доехать.

– Чего ты?

Вас[илий] Андр[еич] что-то сказал, но ветер подхватил его слова и отнес их так, что Никита не расслышал.

Вас[илий] Андр[еич] не отвечал и заглядывал вперед по дороге. Лошадь шла уже всё время выше щетки в снегу. Снегу в этом году было мало, в поле не больше как вершков на 5, так что везде была дорога. Лошадь шла той же рысью, но уже чувствовались ее усилия, она брала рывом, и сани подергивались с каждым ее шагом. Под шлеей на сытом заду снег таял, и шерсть темнела от пота, тоже и на шее и на боках.

– Влево бери, – сказал Никита, – вовсе влево, ты куда забрал. Влево, говорю. Ветер мне в правый бок, а теперь прямо в морду.

Вас[илий] Андр[еич] взял влево, но как только он взял влево, лошадь осунулась по колено и пошла шагом.

Они проехали так молча несколько времени; ветер казался всё сильнее и сильнее и отчаянно трепал полу и воротник Никиты, снег сыпался чаще и косее, трудно было видеть.

– Стой, Андреич! Мы неладно едем. Вовсе неладно. Это что? – сказал Никита, указывая на видневшуюся из-под снега межу, поросшую полынем, который отчаянно сгибался и махался от свистящего в нем ветра. – Стой, говорю, – настоятельно крикнул Никита. Вас[илий] Андр[еич] остановил лошадь, уже вспотевшую всю и тяжело водившую крутыми боками.

– А что? – спросил Вас[илий] Ан[дреич].

– А то, что это полынь по жнивью по Захаровскому, мы вон куда заехали.

– Врешь.

– Вот-те врешь. Кабы мы на Ивановском поле были, мы бы на зеленях были. Глянь-ка сюда. – Никита встал, взял кнут и стал копать снег кнутовищем и ногой. – Во, глянь – жниво.

– Ну, да всё одно, выедем, только вершину миновать, левее брать.

– Известно, выедем, бери прямо.

Вас[илий] Андр[еич] послушался и пустил лошадь, как велел Н[икита]. Они молча проехали еще несколько времени. Впереди сквозь сетку косого снега, падавшего сверху и подымавшегося снизу всё пуще и пуще, зачернелось что-то.

– Вот и лес Сатинский, – сказал Вас[илий] Ан[дреич]. Никита молчал. И почмокал языком. Он видел, что это не лес, видел п[отому], ч[то] ветер пронес оттуда листки не дубовые, а сухие лозиновые. Но он ничего не сказал. Вдруг лошадь стала круто спускаться. Вас[илий] Ан[дреич] хотел остановить.

– Ступай, выедем. Это Машкин верх, а энто не лес, а ветлы. Грушкино, должно.

Действительно, лошадь спустилась – в низочке было потише – и тотчас же стала круто подниматься. Только что она поднялась, как то, что казалось лесом, стало перед самым носом. Это точно были лозины, голые с кое-где трепавшимися на них листьями, гнувшиеся от ветра и странно свистевшие и гудевшие.

– Я говорю, Гришкино. Бери влево, по канаве. Вот и рига видать.

Действительно, это было Гришкино. Выходило так, что они сбились влево и проехали верст 8 не совсем в том направлении, к[ак] им нужно было, но все-таки подвинулись к месту своего назначения. До Пирогова, куда они ехали, оставалось верст 5. За ригой они повернули в проулок и выехали в улицу. В улице за ветром было тихо, тепло, дорога была виднешенька, и слышались песни девок у двора. В Гришкине тоже был праздник.

– Друг, стой. До тебя слово есть. А, Вас[илий] Андр[еич], – окликнул встретившийся на улице выпивший мужик.

Вас[илий] Андр[еич] остановился. Мужик подошел вплоть к саням, снял и надел шапку.

– Куда же это тебя бог носит?

– Да мы в Пирогово было.

– Куда же вы заехали-то. Видно, сбились. Что же, заходи. Бражки нашей выпей.

– Некогда, брат Исай, заезжать. Надо ехать до ночи.

– Чего же тут, поспеешь. А то ночуй, куда же на ночь глядя ехать. Заворачивай, – говорил Исай, хватаясь за вожжу.

– Некогда, другой раз заеду. А ты вот скажи, как нам тут не сбиться опять?

– Где же тут сбиться, прямо на Молчановку, как выедешь на большак, сейчас влево, тут и есть Пирогово.

– Поворот-то с большака где, по летнему или по зимнему? – спросил Никита.

– По зимнему. Сейчас как выедешь, тут и есть.

– Поедем, что же, до Молчановки всё доедем.

Поехали дальше. В деревне было тихо, весело от песен; по дороге был виден навоз и пахло им. Но как только выехали за околицу, опять засвистела буря, понесло снизу и упорно мело с занесенной снегом крыши сарая, стоявшего на выезде.

Лошадь шла еще всё бодро, и дорога, казалось, не пропадала; ветер теперь был почти встречь. Поехали ровной рысцой и молча ехали полчаса, час, деревни всё не было.

– А ведь мы опять видно неладно едем, – сказал Вас[илий] Андр[еич].

– Известно, неладно. Похоже, смеркаться стало, а деревни нет. Видно, сбились. Ты напрасно влево воротил, вправо надо, – сказал Никита.

– Да он всё влево воротит.

– А воротит, так пущей. Куда-нибудь да вывезет.

В[асилий] А[ндреич] пустил вожжи, и только что он пустил, как лошадь тотчас же стала поворачивать; поворачивая, казалось, она совсем обратно пошла. Ветер стал дуть сзади, казалось теплее. Стало уже совсем смеркаться. И не прошло получаса, как впереди зачернело что-то, постройки или деревня, и вдруг сани стали скользить легче и под ногами лошади было меньше снега. Очевидно, они ехали по дороге.

– Тьфу ты! – вдруг проговорил Никита. – Ведь это опять Гришкино.

Опять они въехали в улицу, опять стало тише, теплее, только с крыши сдувало снег, была видна дорога, слышались голоса, и в окнах светились приветные огни.

– Заворачивай ко двору. Надо спросить толком, – сказал Никита.

В[асилий] А[ндреич] повернул лошадь через сугроб и остановил ее у ворот. Никита подошел к окну, постучал кнутовищем.

– Чего! Кто там? – откликнулся голос.

– Отложи, выдь-ка на час.

Долго говорили там, наконец, вышел мужик в одной белой праздничной рубахе и малый за ним в красной.

– Да вы чьи же будете?

– Вас[илий] Андр[еич] из Микольского.

– А, Андреич. Заходи, замерз, я чай. Петрушка, поди отвори ворота.

– И то, зайти погреться нечто.

– Прямо к самовару, – сказал хозяин.

Вас[илий] Андр[еич] начинал озябать дорогой, да и лошадь уморилась, а темнее уж не будет. Светлее будет, месяц взойдет, да и затихнет, может, погода. И Вас[илий] Андр[еич] пошел в избу, Никита ввел лошадь под навес и сам вошел в избу. Ему хотелось не то что погреться, но и вовсе ночевать. Двор, в к[оторый] они заехали, был один из самых богатых в деревне; две избы кирпичные, 6 лошадей, 4 сына женатых, двое ребят. Все жили вместе, не делясь, держали 4 надела. Часть семьи была уже на полатях и печке, а часть, старик и два сына и две снохи, сидели за столом. Они знали Вас[илия] Андр[еича], продавывали ему овес и гречу.

– Заходи, заходи.

Вас[илий] Андр[еич] отряхнулся, разделся и не отказался от чая. Пришел и Никита, и ему дали чаю. Рассказал Вас[илий] Андр[еич], как они сбились, как плутали; подивились хозяева, догадались, где они сбились, и научили, как надо было ехать.

– Тут до Молчановки малый ребенок доедет, только потрафить на повороте с большака. Куст тут видать. А вы не доехали? – говорил бойкий второй молодой хозяйский сын в красной рубахе.

– Ночуйте, – сказал старик.

– Нельзя, дело; вот бы проводил малый до поворота, тогда уже доедем.

– Проводить можно.

– Ну что, Никита, как думаешь? – спросил В[асилий] А[ндреич].

– Да мне что, ехать так ехать. Коли Семка проводит до поворота, там уже не собьемся, лесом до самого места.

Поколебался в душе Вас[илий] Андр[еич], но страх пропустить выгодную покупку взял верх над страхом перед метелью.

Семка запрег розвальни, ворота отворили, вывели Мухортого, к[оторый] немилосердно ржал на Семкину лошадь, выехал и Семка в шубе и кафтане, стоя на коленах в розвальнях. Старик хотел посветить фонарем, но фонарь тотчас же задуло. Метель и в деревне даже, казалось, разыгралась сильнее. Но после чая было тепло, бодро, и Вас[илий] Андр[еич] с Никитой опять тронулись по той же дороге. Опять тот же сарай, с кот[орого] ссыпало бесконечный снег, те же шумящие, свистящие и гнущиеся лозины, тот же – казалось, еще более злой – пронизывающий ветер и тот же снег сверху и снизу, поднимаемый каждым шагом лошадей. Но Семка ехал развалистой рысцой своего мерина впереди и бодро покрикивал. – Проехали так минут десять. Семка обернулся и что-то кричал. Они не слышали от ветра. Но Семка остановился, поровнялся с ними, указал на кустик и показал им дорогу влево.

– Тут не собьетесь, держи только прямо, – сказал Семен. – Кабы не снег, лес видно. Да и то вон маячит. Ну, с богом.

Они повернули и поехали. Семка с своими санями тотчас же скрылся. Вас[илий] Ан[дреич] оглянулся на него, и вдруг ему стало жутко.

Они повернули и поехали. Семка с своими санями тотчас же скрылся. Вас[илий] Ан[дреич] оглянулся на него, и вдруг ему стало жутко.

Но бояться, казалось, нечего было, до леса было полверсты и должен был быть сейчас виден. Но отчего беспокойство нашло на Вас[илия] Андр[еича]? Вместо того, чтобы оставить лошадь итти, как она хочет, он старательно правил ею и все сбивал ее с дороги. Он знал, что дороги не видно, но ему всё казалось – то оглобля, мотавшаяся перед ним, то гуж – дорогой и он сбивал лошадь то вправо, то влево. Никита же между тем, согревшись после чая, съежился так, что борода облегла его шею, повесил голову и совсем задремал. Видит он во сне, как Арина белые пироги высадила, а Петрушка их дегтем хочет мазать, а хозяйка приходит, велит самовар унять. Гудит самовар так, что ужас всех взял, и нельзя его унять. Залить надо… И хочется Никите залить и боязно, как бы не распаялся.

– Микита! – вдруг разбудил его голос Вас[илия] Андр[еича], и голос дрожит, точно озяб. – Микита, а ведь мы опять сбились! Совсем лошадь становится.

Ник[ита] открыл глаза, всё тот же занавес снега, так же свистит, рвет, лошадь мокрая вся и идет шагом. И ничего не видно.

– Да ты пущей ее!

– Пускал уже, она сама кружит, как бы нам не…

– Эка ты. Заробел чего? Давай вожжи, – Никита взял вожжи, тронул вожжами. Лошадь шла шагом.

– Ну, заснула. – Никита достал кнут. Добрая лошадь рванулась, пошла рысью, но слышно было, как она пыхтела. Ветер опять стал встречь.

– А вон они впереди никак виднеются… – сказал Василий Андреич.

– Чего виднеется, ничего не виднеется.

Так проехали минут 5. Вдруг лошадь круто остановилась и, несмотря на кнут, не двигалась вперед.

– Стой! Надо посмотреть.

Никита вышел из саней и зашел к голове лошади и только что хотел ступить шаг вперед ее, как ноги его поскользнулись, и он покатился под крутой овраг и остановился, только врезавшись ногами в нанесенный толстый слой снега на дне.

– Микита, а Микита! – кричал В[асилий] А[ндреич], но голос его не слышен б[ыл] Никите. Он прежде всего отыскал кнут, к[оторый] он выронил, а потом, найдя его, полез б[ыло] прямо, но скатился опять и пошел искать выхода, где бы было не так скользко. Он вылез сажени на три от лошади и с трудом увидал ее. Одно время она ему показалась вправе, и он чуть было не пошел вправо, т. е. прочь от лошади. Спасибо Мухорт[ый] заржал, и он услыхал, а потом и увидал его. Добравшись с трудом до лошади, он сел в сани и стал высыпать забившийся ему в сапоги снег.

– Ну, брат, Андреич, должно, заночуем, – сказал он.

– Вона. Чего же ночевать. Авось доедем, не в Пирогово, так хоть назад вернемся. – Вас[илий] Андр[еич] начинал сильно робеть, но усиленно храбрился.

– Куда же поедешь? – говорил Никита, высыпая снег из сапога, к[оторым] он похлопывал по грядке саней. – Тут овражище такое, что только слети туда, ни в жизнь не выберешься.

– Постой, я погляжу, – сказал Вас[илий] А[ндреич] и вылез из саней и пошел вдоль по оврагу. Везде было одинаково круто. – Поворачивай за мной, – крикнул он. Они поехали вдоль оврага, но не проехали они 100 шагов, как и тут оказался такой же овраг, загораживающий им путь.

– Это мы к реке заехали, – сказал Никита. – Да уже говорю, заночуем.

– Чего городишь, чего не знашь. Бери влево. – И Вас[илий] Андр[еич] пошел назад, но, удивительное дело, и тут оказался такой сугроб, в кот[ором] лошадь села по брюхо. Насилу они выворотили сани и остановились. Мухортый, очевидно понимая опасность, не переставая ржал. Ветер поднимал ему гриву, заворачивал хвост, подхватывал клочки соломы, кот[орая] выбивалась из саней, и мгновенно уносил их из виду. Оба молчали. Ник[ита] ждал. Вас[илий] Андр[еич] боялся ужасно, но не хотел признаться. Он измучился, ходя по снегу в тяжелой одеже, и решительно не знал, что делать. Он сел на снег за сани и, запахнувшись попытался закурить папироску. Несколько спичек он бросил; наконец одна осветила его бритое с усами лицо, орлиный нос и красные щеки. Папироска загорелась. Но сейчас же ее сорвало ветром, и она потухла.

– Держи лошадь, – сказал Никита, хотя держать теперь лошадь уже не нужно было. Она очевидно стала, – и пошел прочь от саней.

Он полазил по снегу и вернулся.

– Садись, надо в низок, да там и заночуем.

Вас[илий] Андр[еич] повиновался.

– Что же, там затишье, – сказал он.

Никита взял вожжи и ударил кнутом по мокрому заду Мухортого. Добрая лошадь из последних сил рванулась – прыжок, другой, третий и, наконец, выбралась на менее снежное место и спустилась в лощину.

– Ложись в сани, – сказал Никита и, подойдя к голове лошади, стал рассупонивать ее.

Мухорт[ый] нюхал Никиту и терся об него храпом.

– Ты чего же? – спросил Василий Андреич.

– Отпрягаю, чего же там! А ты в сани ложись. Его привяжем.

– Эх, наделали мы дела, – сказал Вас[илий] Андр[еич]. – Надо бы ночевать остаться.

– Надо, надо. Развязывай чересседельник, а то у меня пальцы зашлись, – говорил Ник[ита], дуя в них.

Вас[илию] Андр[еичу], напротив, было жарко. И сам он был тучен и одежа была теплая.

Когда лошадь была распряжена, Никита подвел его к саням. Мухортый схватил порывисто пук соломы, но тотчас же бросил, и ветер унес ее.

– Ну, ладно, ложись в сани, а я за ними лягу, – сказал Никита.

– Эх, наделали дело. Ну, да авось бог милостив. – И В[асилий] А[ндреич] полез в сани и скрючился там, но ему стало неловко. – Нет, уже, видно, ты ложись на низ, а у меня тулуп, я на тебя лягу.

Не успел он сказать этого, как Никита уже повыкидал солому, влез в сани и, скорчившись, лицом вниз, лежал в них головой под сиденьем. – Вас[илий] Андреич лег сверх него головой к задку, и ногами упершись в головашки.

– Ты солому-то себе на ноги положи, да дугой прикрой, – проговорил снизу голос Никиты, и после этого Никита не сказал уже ни одного слова и заснул.

Вас[илию] А[ндреич]у было сначала жарко, потом ему стало продувать левый бок, потом он весь озяб, хотел закутаться, но ему не хотелось двигаться. Снизу только ему было тепло. – На нем всё больше и больше насыпалось снегу, он чувствовал его особенно на воротнике. Мухорт[ый] нет-нет дергал из-под его ног солому и ржал. Ветер всё так же упорно, безостановочно свистел.

В голове его проходили воспоминания сделанных дел и заботы о тех, к[оторые] теперь делались. Нагульный скот был продан хорошо, только в долг. Как бы не затянул платежа. Землю снять опять надо во-время, мужики уж просили. Только бы эту рощу не упустить, а то деньги без дела останутся. Опять ржет. Старик небось заснул. Тоже торгуют, – вспомнил он про рассказы зятя. – Если уже вести дело, так вести порядком, два кабака снял, а теперь на Сергеевском сниму, тогда можно свой склад завести. Эх, левый бок продуло. Да куда денешься. Так-то, Егор сказывал, они ночь в поле проночевали. Так тех снегом засыпало. В снегу тепло. Тепло, да не больно. По 17 пудов в круг валухи вышли, значит, по 28 р. наживу. Оттого должно холодно, что высоко место, сдувает. Надо бы перелезть. Вишь тот чорт храпит подо мной. Известно, праздник, нельзя. И он вспомнил, как жена потребовала на расходы. Ну, да этих баб слушать. Эх, пробирает бок. Заснуть надо. И он забылся.

Долго ли, коротко было, он не знал, но вдруг он проснулся с ужасом в сердце. Сердце колотилось так, что он слышал его. Его рванул кто-то за тулуп. Он открыл глаза. Та же белая муть, только светлее и страшнее, снег свистит в лицо и режет его. И Мухортый стоит, дрожит всеми ногами и худой-худой, как одер, или это не он. Где я? Да и холодно же. Надо встать. А то плохо. Ну, Вася, вставать! Не робей. Он хотел сдвинуться, но ноги его не двигались. Да и не было ног. Хотел подняться на руки, и рук не было, точно он отлежал их. Хотел погнуть спину, и спины нет. – Он замер, не дышал и спрашивал себя: что это? Неужели? Он рванулся. Но не сдвинулся с места. А, так вот это что? – сказал он себе. – Смерть. За что? Матушки родимые, за что? Как же быков-то? И роща? И зачем быки? Зачем роща? Милые мои. Что же это? – Ему захотелось плакать. Он не заплакал, но ему было нежно, умильно. – Милые мои голубчики, что же это? И вдруг ему стало светло, радостно. Он поднялся над всем миром. Все эти быки, заботы показались так жалки, ничтожны. Он узнал себя, узнал в себе что-то такое высокое, чего он в 40 лет ни разу [не] чувствовал [в] себе. Слава богу, и мне тоже, и я не пропал, подумал он. И что-то совсем другое, такое, чего и назвать нельзя, сошло на него, и он вошел в него, и кончилось старое, дурное, жалкое и началось новое, светлое, высокое и важное.

– Говорил я тебе, что не руби сбоку, а прежде затеши, а потом подрубишь, она и пойдет промеж берез, а теперь что – села на сучки, – говорил себе во сне Никита, – и давит. Вишь ты, всю поясницу раздавило, как льдом холодит. – Так в полусне чувствовал и думал Никита. – Да будет, – говорит он каким-то товарищам, к[оторые] навалили ему на спину холодное дерево. Но дерево всё холоднее давило его – и вдруг стукнуло что-то, и он проснулся. – Братцы, где ж я? – И он вдруг вспомнил всё. Холодное дерево, это б[ыл] хозяин, лежавший на нем.

Назад Дальше