Ирина Полянская: Рассказы - Полянская Ирина Николаевна


Полянская Ирина Рассказы

Ирина Полянская

Рассказы

Полянская Ирина Николаевна родилась в городе Касли Челябинской области. Закончила театральное училище в Ростове и Литературный институт им. А. М. Горького. Автор опубликованных в "Новом мире" романов "Прохождение тени" (1997, № 1 - 2), "Читающая вода" (1999, № 10 - 11), "Горизонт событий" (2002, № 9 - 10). Лауреат премии журнала, а также премии им. Юрия Казакова за 2003 год.

Когда этот номер готовился к печати, пришло известие о безвременной смерти Ирины Николаевны Полянской. Выражаем глубокое соболезнование родным и близким нашего замечательного автора.

Видите ли, личная жизнь. Жили-были, дружили необыкновенно, беседовали какое было откровение, взаимопонимание - думали: нас водой не разольешь, только мы, его ученики, ему и нужны, думали - вот и вся его личная жизнь. А о любви Дербенев, наш молодой преподаватель и друг, говорил иронически, как бы с полной непричастностью этого факта к своей особе, но как-то вдруг случилось с ним это самое, и он отошел от нас - наш Дербенев... Просто академическая осень, длившаяся для него годы, оборвалась, все случилось за считанные дни: листья прошлого облетели с деревьев, птицы прошлого улетели за моря, хозяйки заклеили окна, повалил снег, пролегла лыжня, потом ее размыло, ручьи потекли в реки, раскрылись окна, листья - все, на что необходимы времена года, жизни, - все произошло за считанные дни. Прошлое похоронило своих мертвецов, и появилось дыхание на зеркальце: жизнь, Маргарита...

"Дорогая моя", - начал свое письмо Дербенев и продолжал писать его всю зиму, весну, лето, осень и еще зиму, потому что он верил в слова. То есть все его чувство к ней держалось на вере в разговор, он жил в предчувствии этого разговора, дрожал над ним, готовил слова, чтобы рассеялся наконец туман и душа ее засияла бы навстречу его душе... Но тут была странность. Хотя он и верил в непостижимый этот разговор и отбирал для него самые драгоценные сердцу слова, все же сам себя нередко спрашивал: а что там, за порогом этого счастья, что? Дальше уже предчувствие молчало, наступала пустота, обрыв, быть ничего не могло - сердце не желало лгать дальше заветного предела.

Но и Маргарита, его избранница и самая старательная его студентка, "фиалочка с филфака", тоже имела свои слова. У нее были неотразимые слова: купила новое платюшко, халатик такой - движение пальцев - пестренький, шапочку, и вот эти ее уменьшительно-ласкательные представления себя обезоруживали его, сбивали, заставляли усомниться в собственной правоте, потому что в этом была и беззащитность, и доверие, и нежность. Озябшей душой своей в разлуке Дербенев тосковал над всем уменьшительным ее, над всем ласкательным, как она там вдали от него, не обижает ли ее мать, какой там пестренький халатик, - словом, страшное по силе, тоскливое желание пригреться, положить ей голову на колени... Вот и вся ее правота - платюшко; за это можно было простить остальное - глухое, презрительное, враждебное. "Оглохший Бетховен, - писал ей Дербенев, радуясь, что нашел метафору их отношений, - и уж совсем безнадежно глухая маленькая Гвичарди..." - и тут же, на этой странице непоследовательно обвинял Маргариту в глухоте, хотя чего тут винить? Не было и нет таких слов, могущих разъять глухоту насущей твоей женщины и наполнить голос мужчины раскатами грома и пронзительной силой истины, как тут просить, когда тебя не хотят, не любят, не слышат? И не поступает тебе кровь, тепло, воздух, и ты все такой же горбатый и чужой самому себе, такой же испокон века нелюбимый... И как быть с тем полудетским, но страстным порывом - перекинув через седло подругу, поскакать не разбирая дороги на неведомый голос, мимо цветов и дерев, мимо стрекоз и динозавров, туда, без оглядки, где ждет, шелестя весенней листвою, оглушая птичьими голосами, перебирая копытами, совсем не эта, а та, твоя собственная, родная, единственная твоя жизнь, о существовании которой ты можешь только догадываться...

...Мятный тот берег, мечтательный берег мой, нежный,

в птичьих заветах, в смятенных тенях новобрачных,

через корму перегнувшись, бросая цветы побережья

в воду венозную, вот что отвечу вам, братья:

Есть високосное чувство в душе ли, в природе,

кличет тебя кто-то рядом, твой кровный и милый,

смело на голос идешь в эту вещую воду

мимо цветов побережья - и голоса мимо...

- Это про Офелию, - объяснила она, прочитав, и вопросительно

посмотрела на него.

Дербенев отвел глаза.

- Что это вас всех тянет на Офелий и Магдалин, - пробормотал он.

- Кого это - всех?

- Вас - гм... поэтов, - сказал он с нажимом, - все какой-то горний ангелов полет, нежели гад морских подводный ход, а?

- Тебе не нравится.

- Нравится, господи, - вздохнул он, - високосное чувство - это то, что раз в четыре года бывает, так понимать?

- Дербенев, Дербенев, - сказала она, - ничего ты во мне не понимаешь в частности и в поэзии вообще. - И сделала смешную гримаску.

А ему казалось - понимал. Только не так, как она хотела, понимал. То есть не то, что она ему предлагала понять - понимал. И все равно она умиляла его, радовала. Когда он видел ее в институте на переменах, ему казалось, что рядом с ней все какие-то тусклые, грубоватые, она как бы сияет среди своих подруг, миниатюрная, живая. Двигалась она легко, точно, красиво, улыбалась редко, но так счастливо, так любовно - не ему, всем... На лекции у него глаз не отводила. И первое время самоотверженно заботилась о нем: поел, не поел и что поел, ты же знаешь, тебе горячего надо, давай я суп сготовлю, береги желудок, знаешь, как моя мать мучается... А сердце?

- Господи, - задним числом молился Дербенев, - только не это, не так убого и смешно!

Во всей этой ситуации было что-то знакомое, точно недавно приснилось, накликанное. Он так боялся боли, так старался перехитрить судьбу, что прослыл паникером. Кто-кто, а уж Дербенев умел раздуть драму из отвалившейся подошвы новых ботинок. Каждая мелочь становилась как бы символом всей жизни, знаком неблагосклонной судьбы. Вороны неудач так и кружили над ним, создавали плотную тень грядущей беды над всем его существованием. Он начинал заклинать судьбу, уверяя себя и окружающих, что скоро, очень скоро с ним случится что-то страшное, непоправимое - но ничего такого не происходило. Судьба, видимо, насыщалась одним его страхом и отпускала с богом. Так он и существовал: за огромной разросшейся тенью ожидаемого несчастья следовала какая-нибудь крохотная потеря, а с ней можно было мириться и жить дальше. Но уж тут судьба не отступилась, не помиловала...

- Цветы побережья, - бормотал он, шагая прочь от проклятого парка, разве что и осталось, цветы побережья...

Платок на грудь... Узелок на память, фото в нагрудный карман и прочее... Он впервые тогда очутился в этом парке, когда она прочла ему эти свои цветы. И надо же, всегда насмешничал над женщинами, что читали ему свои стихи, ни на грош им не верил. С одними он спал, с другими не спал, женщины были разные, а вот стихи одни и те же, одна и та же эстафета пошлости, говаривал он. А тут вдруг цветы эти ерундовые, а ведь слушал, мало того внимал, чтобы понять: кто она? Душа ее какая? Мечтает о чем, болеет?

Позже произошла ссора. И все из-за этих же стихов, которые Маргарита разбросала у него на столе как свидетельство безоглядного доверия. Чего не было.

Дербенев с чувством страшной неловкости пробежал глазами эти симпатичные стишки, говорящие лишь о том, что она прочитала и усвоила того поэта и еще того поэта, но ничего о ней самой.

Он отложил в сторону эти ромашковые лепестки, так и не поняв, любит-не-любит, и встретил ее напряженный взгляд.

Он прокашлялся и сказал:

- Мне понравились твои стихи.

Она ждала.

- Мне они понравились своей... беззащитностью.

Она не сделала ни одного движения, не перевела дыхания и, казалось, совсем перестала дышать.

- Ты их кому-нибудь показывала?

- Да, - ответила Маргарита и назвала одно неприятное Дербеневу имя.

- Что он может сказать? - усмехнулся Дербенев. - Этот надутый дурак, ничтожество.

- Нет, не ничтожество, - заступилась Маргарита, - он просто слабый, несчастный человек.

"Ах вот как? - вскинулся тогда Дербенев, задетый за живое. - Так ты его еще жалеешь? А меня тебе не жалко? Чтоб больше я не слышал от тебя этого имени!.." - "А ты не смей на меня орать, какое твое дело!" - "Ах, какое мое дело?!" - "Да-да, какое!" - "Дурочка ты, дурочка!" - "Сам дурак!" - "Ах так?" - "Да, так!"

И скорей - хватать лепестки, увязывать в папку, хлопать дверью.

Ну как ей это объяснить? Это не игра, игра естественна и бескорыстна. Иногда он звонил ей и наталкивался на это несокрушимое "я пишу". "Что ты там пишешь! - хотелось крикнуть ему. - К чему это глупое притворство, ведь я и без того тебя люблю, без этих идиотских игр, без этой дурацкой косметики "пишу"! Нет, это не притворство, - пытался он тут же объяснить сам себе, просто ей надо этим переболеть, это у них как молочные зубы, со временем проходит".

- У меня кроме этого ничего нет, - заявляла она, и тут оставалось только развести руками на такую явную ложь. Кроме "этого" у нее была прекрасная семья, влюбленные в нее подруги, которых она презирала, и страстное желание нравиться. Вот и с этим Дербенев не мог ничего поделать: просил, заклиная уважать его чувство, не причинять ему ненужной боли, не кокетничать с кем попало.

Самый яростный их спор происходил в парке. Дербенев, как мальчик, стал бессильно обвинять Маргариту в холодности, в пренебрежительном отношении к нему. Маргарита тут же вернула ему эти обвинения, прибавив, что он хочет заездить ее, уничтожить как личность.

- Личность, моя милая, не так-то просто уничтожить!

- А, так ты себя считаешь выдающимся человеком, а я - бесплатное приложение? Да если хочешь знать, ребята говорят, что весь твой ум - на кончике языка!

- Ага, - сказал Дербенев, - и кто же так считает?

- Хотя бы Чудов!

- Ага. - Он был оскорблен, задет.

Маргарита почувствовала, что переборщила, и пошла на попятный:

- Ну ладно, это я так. Чудов просто самолюбивый хам, а ребята на тебя богу молятся. Правда.

- Как относятся ко мне ребята, я и сам знаю, - ответствовал Дербенев, помолчав, - а вот ты? Ты-то тоже моя ученица?

Она только улыбнулась, не считая нужным отвечать. Стояла, чертила что-то на песке носком туфельки, чуть искоса поглядывая в сторону Дербенева. Кажется, он даже чувствовал это усилие, которое она делает над собой, чтобы не рассмеяться. Нет, она не была его ученицей, да и знала ли она когда-нибудь то долговечное и ущербное чувство нежности и неволи, которое идет из самой твоей глубины и начала жизни и которое, в сущности, есть твой стебель, ты сам?

Что называется, накрыл. Застал. Ей и в голову прийти не могло, что с того дня, как они открыли для себя этот парк, он не раз приезжал сюда. Ему здесь приглянулось. Было тихо и чудесно думалось. Здесь он начал набрасывать статью об одном поэте, которым он неожиданно увлекся в последнее время. Кузин, редактор журнала, торопил, статья должна быть готова к летнему номеру, ко дню рождения поэта.

С Маргаритой уже давно не встречались. Она ссылалась то на сессию, то на вдохновение и необходимость работать, а потом и ссылаться перестала, и он начал понимать, что все кончено. Оставалось ждать последнего объяснения. В нем почему-то Дербенев чувствовал необходимость.

Издали он увидел ее и Чудова. В той же самой аллее, та же сцена, но на его роль назначили другого партнера, - все не обращал внимания на свистки из зала, вот и доигрался. Чудов положил на нее глаз почти тогда же, когда и Дербенев, а может - именно благодаря Дербеневу, назло ему. Маргарита и Чудов жили на одной улице, и Дербенев не без боли сердечной наблюдал из окна аудитории, как его недруг подсаживает его возлюбленную в троллейбус. А отношение к Чудову было особенное, определившееся задолго до появления самого Чудова, со студенческих времен... Когда-то еще студентом он жил в общежитии в одной комнате с человеком, фамилия которого так и не запомнилась, то ли Милюгин, то ли Милюгов. Эдакий весельчак, насмешник. Вставал в шесть часов каждое утро, делал зарядку, обтирался, вдумчиво завтракал. И сразу же отказался наотрез иметь общие с Дербеневым продукты, заявив, что первый его закон - никогда ни от кого не зависеть. Все сам. Как-то этот странный человек вознамерился вымыть голову, и тут выяснилось, что мыло у него совсем истаяло, а другого куска у запасливого Милюгова не нашлось. Дербенев предложил свое. "Ну вернешь, если тебе так хочется". Но его сосед категорически отказался и на глазах у изумленного Дербенева вымыл голову стиральным порошком. Этот его закон - все сам - проистекал не из особенной щепетильности, он просто не желал никому дарить право чем-то одалживаться у него самого. Да, насмешник, все не понимал людей, которые суетятся, переживают. "Надо дело делать", - говорил он и поигрывал желваками. Но однажды и ему пришлось поволноваться - девушка, с которой он встречался, забеременела от него. Жениться он на ней не собирался, была на примете другая, а эта простенькая, первая в жизни, она-то надеялась. Тогда, после ее ухода, Дербенев впервые увидел своего соседа растерянным. Милюгин (или Милюгов) бросился к нему за советом, он чуть не плакал от страха и все пытался выяснить, могут ли доказать "с математической точностью", что ребенок его, если она решится родить... Впрочем, он потом не простил ни себе, ни Дербеневу этой своей минуты слабости и возненавидел Дербенева. Тот так и не узнал, чем кончилась история с девушкой. А девушка была славная. Все пекла на кухне в общежитии пирожки и украдкой угощала Дербенева. Да, Милюгов, так, кажется, его звали...

- Наверное, томатный сок пьет по утрам ежедневно, - сказал Дербенев однажды Маргарите, - уж больно здоровый тип, аж завидки берут.

- При чем тут сок? - удивилась она.

- Метафора, - объяснил Дербенев.

- За что ты его так не любишь?

- За то, что он из этих... победителей...

Она не услышала в его голосе иронии.

- Ну и что, завидно?

...Он увидел ее и Чудова, но сначала не узнал их. Шел по аллее и доброжелательно поглядывал на парочку в пустом парке, смутно отметив сходство девушки с Маргаритой. Приблизившись к своей скамейке, он встал как вкопанный. Узнал красный шарфик. Он был особого, необыкновенно яркого цвета, точно у Маргариты под горлышком горела лампочка. Дербенев пошел прямо на этот красный свет, хотя надо было бежать куда глаза глядят. Все вышло как по написанному каким-то кретином сценарию. Так всегда бывает, что человек, который больше всего на свете боится показаться смешным, попадает в жутко смешные ситуации. Чудов узнал его, еще хозяйственней и крепче обнял Маргариту и с улыбкой развернул ее на Дербенева.

Ох как испугалась она!

- Здравствуйте, - сказал Дербенев, глядя только на Маргариту, - дышите свежим воздухом?

- Дышим, дышим, - как бы простодушно, радостно закричал Чудов,- вот, притащила меня в эту глушь... - И покровительственно указал на Маргариту подбородком.

- Да, - сказал Дербенев, - чудное. Замечательное время. Весна.

- Весна, - сияя, согласился Чудов.

- А вы с занятий? - наконец спросила Маргарита. Глаза у нее были испуганные.

Отлично она знала, что четверг у него выходной.

- С занятий, - машинально ответил Дербенев, озираясь окрест, куда можно скрыться поскорей, где деревья погуще.

- Как же? - изумился Чудов. - Ведь сегодня у вас выходной?

Дербенев покраснел. Обычно по четвергам Маргарита прогуливала, убегала к нему, готовила свой знаменитый суп, напевая. Значит, и про эти четверги выболтала.

- Да... собрание, там, на кафедре... - И он куда-то в сторону

города махнул рукой.

- А, - сказал Чудов.

Он наслаждался сценой. Маргарита жалась носом в шарфик.

- Ну счастливо. - Дербенев улыбнулся, отступая. Маргарита стесненно кивнула.

- Всего доброго, - закричал Чудов, - будьте здоровы, смотрите не простудитесь, весна - вещь коварная.

Дербенев поспешил прочь. Он даже не обошел лужу, стараясь скорее скрыться за деревьями, спасти хоть остаток погибающего войска. Вода в башмаках чавкала. Он отступал не в сторону остановки, но возвращаться было невозможно - он боялся еще раз наткнуться на этих двоих. Интересно, пришлись ли по нраву Чудову ее стихи, с горечью думал он. Дербенев шел и шел, унося свою папочку с тезисами к будущей статье, шел, пока не вышел к железнодорожному полотну, шел и шел, пока не добрался к станции электрички. Через час он уже был в городе и остановился у табачного киоска купить сигареты.

Он курил и рвал этот ее кружевной платочек, мусолил в пальцах перстенек, залог любви, все, что осталось от нее, наживка, на которую ловятся кретины, заглотнул, а тут потянули за веревочку и тянут безжалостно печень, легкие, о, жизнь! Подарок любви бесценной, плащ, пропитанный кровью Несса, камень вместо хлеба - эти самые цветы побережья, все, что осталось...

А ночью ему приснился сон. Он долго не мог уснуть, муха, что ли, билась о стекло, он нашарил газету и прихлопнул эту что ли муху. Точно она и была бессонницей, потому что, хлопнув по стеклу, он тут же заснул. Ему привиделся двор его детства, горбатая скамейка в зарослях сирени, песочница. Во сне стояло лето. То есть не только в его сне, но оно само по себе было как во сне, неподвижное, жутковатое. На скамейке возле тополя сидела Маргарита. Она читала. Возле ее щеки - он даже во сне чувствовал, какая она теплая, - по стволу ползли муравьи, как крохотные буквы из книги, которую она читала. Еще он чувствовал запах ее волос, они пахли ромашкой. С какой-то судорожной, непостижимой верой в чудо он тянулся через ее плечо, чтобы определить, что она читает. Это было крайне важно для него. Она сидела так красиво, и вокруг было так красиво, что для завершения этой мирной картины Дербеневу не хватало только узнать: что она читает. Породниться с ней через это самое... Но - нет! Это были не стихи. По первому ужасу прозрения, еще не определив, что это именно, но уже поняв, что не то, по скучному расположению абзацев... Один взгляд в книгу ее - и на цыпочках прочь, и уже почти у самого дома: понятно, она читала учебник, это был просто учебник, простить такое невозможно. И чтобы она не застала его разочарования, он пошел прочь, проснулся и все шел прочь. Все стало на свои места. Не она его бросила, это он - он не поверил в ее цветы побережья, ни за что, ни за что на свете не поверил, отнял у нее игрушку, не пожалел... А ей только и оставалось бежать. Бедная моя девочка, думал Дербенев. Он жалел ее за всю ее жизнь, которая будет теперь иной, - то есть нет! Не будет, никогда не будет иной, и она скоро поймет это, может, захочет другого, но скажет сама себе: поздно... И тогда она вскрикнет, зарыдает в голос и будет плакать, зарывшись лицом в ладони, плакать до тех пор, пока не позвонят в дверь, и тогда она оторвется от плача, как от потрясающей книги, вытрет лицо, тронет его пудрой и будет жить дальше.

Дальше