Теплые штаны для вашей мами (сборник) - Дина Рубина 17 стр.


– Хаг самеах! – сказал он, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу и протягивая какую-то квитанцию. – Вот тут распишись.

– В чем дело? – спросила я, не в силах оторвать глаз от этих роз. – Что это? – и механически расписалась.

– Это твой мотэк тебе послал, – сказал рассыльный, отдавая мне копию квитанции.

Я представила, сколько может стоить эта корзина и сколько дней (три? пять?) можно жить на эти деньги, и задохнулась.

– Он что – спятил?! – крикнула я по-русски. Рассыльный сбегал уже вниз. – Я работу потеряла!! – заорала я по-русски, не в силах сдержаться.

– Хаг самеах! – крикнул опять рассыльный снизу…

Я подняла корзину, из которой тяжелой, избыточно-сладкой волной ударил в лицо мне запах роз, и зашла в квартиру.

Несколько минут я металась по комнате, терзая ворот свитера и рыдающим голосом выкрикивая достаточно оскорбительные и стародавние обвинения в адрес моего мужа.

Наконец обмякла и увидела, что до сих пор сжимаю в кулаке копию квитанции; развернула ее и – о, этот проклятый, естественный для ребенка и такой мучительный для сорокалетнего человека процесс узнавания букв другого языка и складывания их в слова – прочла наконец адрес – наш, и имя получателя: Шо-ша-на Ро-зен-таль…

Прежде чем я что-то поняла, я успела еще со старательностью тупого ученика прочесть приписку на обороте квитанции: «Роза моего сердца, хоть мы расстались год назад…» Я охнула, выскочила на балкон в дурацкой надежде, что рассыльный еще не уехал, как будто он мог стоять под балконом и пережидать мою получасовую истерику. Потом вернулась в комнату и аккуратно поставила чужую корзину с цветами повыше, на шкаф.

И в эту минуту я вдруг ощутила – тут принято писать «всем существом», но точнее сказать «всем телом» – всем телом я ощутила, что меня-то, в сущности, нет… Так, болтается нечто в пространстве этой страны, этого города, этой чужой квартиры с чужим телефоном, в которой как бы продолжают жить реальные люди с реальной фамилией Розенталь…

И вот тогда впервые за все эти месяцы эмиграции, войны, тягучих ночных сирен, безденежья и крушения идиотских надежд – повторяю, впервые – меня потряс настоящий ужас такой разрывающей силы, что на секунду я физически ощутила, как рука некоего вселенского хирурга вынимает, вытаскивает, высвобождает мою парализованную бездонным ужасом душу из никчемного обмякшего тела…

Долго звонил телефон. Наконец я сняла трубку.

– Дорогая моя! – с чувством проговорил пьяный теплый баритон Гриши Сапожникова. – Дорогая моя, я звоню, чтобы поздравить тебя с нашим великим, нашим радостным праздником Избавления! – По интонациям его одинокого, даже в трубке, голоса чувствовалось, что Цви бен Нахум уже набрался, как Всевышний ему велел. – И в этот день, дорогая моя, в этот необъятно прекрасный день… – он поднял голос до высот проповеди, – когда Господь опять отпиздил Амалека!..

В этом месте голос его сорвался, и мы одновременно заплакали в трубки и минуты две поочередно всхлипывали. Наверное, он сидел один в своем бомбоубежище, и ему, как и мне, некого было стыдиться.

– Тебе есть где спать сегодня? – спросила я растроганно. – Приходи к нам спать.

– Спасибо, не беспокойся, – сказал он, судя по звукам, высмаркиваясь. – На сегодня меня берет к себе семья Мары Друк…

И добавил после крошечной паузы:

– Ничего… Все наладится… Все наладится, к чертовой матери…

Я вышла на балкон. Внизу по зеленому косогору бродил бешеный Левин папа в противогазе. Я узнала его по дырчатой авоське в руке. Он поднял противогазью харю и крикнул мне приятным баритоном:

– Из России?

– Леву Рубинчика знаете? – продолжала я, перегнувшись через перила.

Он растерялся было, но тут же встрепенулся и крикнул радостно:

– Я его па-апа!!

И в который раз опускающееся куда-то за наш дом солнце залило диковато-розовым светом белый камень домов, и вся гигантская панорама города заскользила, побежала под тенями сквозных бегущих облаков.

Дальше темнел зелеными склонами рамотский лес, торчала башня отеля «Хилтон», левее на горизонте округло лежала Масличная гора с карандашиком монастыря. А дальше – взгляд нащупывал нежно синеющую туманную кромку Иорданских гор…

И я почувствовала минуту, ту самую интимную минуту, когда удобно обратиться…

Я проглотила слюну и заискивающе пробормотала куда-то в сторону Иорданских гор: «Господи!..»

И замолчала. Собственно, мне нечего было Ему сказать. Суетливо объяснять ситуацию, которую Он сам вроде бы прекрасно должен видеть? Как профессиональный литератор, я знала, что подобные вещи недопустимы. Поэтому только вздохнула и повторила: «Господи! Вот такие дела…»

Вдруг вспомнила, как из окна автобуса Тель-Авив – Иерусалим я увидела паровозик, к которому был прицеплен один-единственный вагон, кажущийся с моста игрушечным, и как этот смешной состав бойко мчал по рельсам.

– Господи, – проговорила я. – Ты вывел меня из гигантской державы, по которой днем и ночью грохотали огромные поезда. Ты привел меня в Свою землю… Неужели Ты позволишь моим детям голодать?

«Ну, это, положим, ты врешь, – возразил кто-то внутри меня. – Дети, положим, не голодают…»

– Это я вру, Господи!! – торопливо перебила я себя. – Дети не голодают… а просто… просто… дай заработать!

«О!» – произнес кто-то внутри меня удовлетворенно, и я сама почувствовала, что это «о!» – то, что надо, что это, по крайней мере, честно.

– Дай заработать! – повторила я страстно, и мне уже было плевать, как я выгляжу: прозрачна я стояла пред Ним, как стеклышко, – со своей собачьей тоской, дешевыми просьбами и украденным чайником Всемирного еврейского конгресса. – Слышишь, дай заработать! Дай заработать, Господи!! Дай за-ра-бо-о-о-та-а-ать!!!

Я забыла сказать, что из окна моей съемной квартиры видно кладбище на холме Гиват-Шауль.

Холм Гиват-Шауль кажется меловым от памятников – множества белых, крошечных отсюда, кубиков, полукруглыми рядами опоясавших его. А вокруг над поросшими густым хвойным лесом холмами вздымается бело-розовый зубчатый венец Иерусалима. Так уж расстелено пространство здесь, в Иудейских горах, что в ясную погоду – а она довольно часто ясная – видны даже очень далекие холмы. Отсюда – странный оптический эффект, благодаря которому возникает ощущение необъятности этой, в сущности, очень маленькой земли… Одной из самых маленьких земель на свете…

Словом, из моего окна видно кладбище, где когда-нибудь я буду лежать.

Ну что ж, «похоронена в Иерусалиме» – это звучит нарядно.

Это красиво, черт возьми! Это вполне карнавально.

Один интеллигент уселся на дороге

Марине Москвиной

Говорили, что на центральной аллее появилось новое лицо – человек с велосипедом…

Подозревали, что приезжает он из деревни, то ли из Глухова, то ли из той, что за оврагом, – но выражением лица обладает явно не деревенским, а городским, да и выше бери – гуманитарным…

И вот, обладая этаким-то выражением лица, он приезжает на велосипеде, сомнамбулически крутя педалями, – в светлом длинном плаще, излишнем для теплой такой погоды, застегнутом, впрочем, только на три верхние пуговицы, – и, прислонив велосипед к сосне, подстерегает на аллее одиноких дам, удовлетворенно бредущих из столовой в корпуса…

Первой наткнулась на него Эмилия Кондратьевна. Могучие малеевские сосны, светясь перламутровыми стволами, звали к вдохновенному творческому труду, но Эмилия Кондратьевна, хоть и заправила с утра в машинку чистый лист и даже страницу пронумеровала – 63-ю, тащилась после обеда в номер поспать.

Она брела по дорожке к нашему корпусу «Б», мурлыкая свое любимое: «Послеполуденный отдых фавна…»

Кстати о фавне: этот мерзавец стоял за деревом в светлом плаще, предусмотрительно застегнутом лишь на верхние пуговицы. И такое у него утонченное лицо, рассказывала нам, бурно дыша, возмущенная Эмилия Кондратьевна, – и очки, очки! – что в голову не приходит опустить взор!

…Кроме Эмилии Кондратьевны, детского критика, сидели еще за нашим столом Миша и Руся, такая, ну, пара, что ли, они работали вместе: писали прозу, одну на двоих, как братья Вайнеры или братья Стругацкие, только Миша и Руся не братья считались, а просто – соавторы. Миша грубоват был и бряцал на обшарпанной гитаре довольно симпатичные скабрезные песенки времен сельскохозяйственного студенчества семидесятых годов. Томный хрупкий Руся при нем находился и очень нервничал, когда, бывало, Миша на литфондовском автобусе уедет в Дорохово за пряниками и опоздает к обеду.

Маринка считала, что они, конечно, спят, но она не злословила, потому что неизменно добавляла при этом:

– Ну, и на здоровье, литературе ведь это не мешает…

Я как раз не думаю, чтоб они спали, – к ним как ни постучишь, Руся на машинке щелкает, а Миша мечется по комнате и диктует. То есть, может, они и правда только соавторами были, но зачем для этого один номер на двоих снимать?

Я как раз не думаю, чтоб они спали, – к ним как ни постучишь, Руся на машинке щелкает, а Миша мечется по комнате и диктует. То есть, может, они и правда только соавторами были, но зачем для этого один номер на двоих снимать?

Миша и Руся работали по-крупному, в смысле стиля. Называлось это «библеизм», то есть имелся в виду стиль, в каком Библия написана. Например, один из Миши-Русиных рассказов начинался так: «И пришли они к женщине этой. И было это в седьмой день, воскресенье. При них выпить было, и много желали они веселиться. Но дверь эта женщина не отворяла. И возопил тогда Вася: “Откроешь ли ты, блядь, в светлое воскресенье господне?!”

Справа у окна сидел мрачный Кириллов, драматург. Маринка говорила, что никто его не ставит, но в определенных кругах очень ценят, он гонит «чернуху», жутко талантливую, куда Петрушевской! Кириллова вот-вот должны были начать ставить, ведь в литературе все давно переломилось, поэтому Кириллов сидел месяцами в Доме творчества писателей, «Малеевке», и гнал «чернуху».

Каждый день он отстаивал очередь к автомату в вестибюле главного корпуса и громко кричал в трубку: «Теть Фира! Теть Фир! Если приедет Глубокое из МХАТа, дайте уже ему пьесу “Бардак” в красной папке! Да на ней прямо сверху написано черным фломастером: “Бар-дак”! Теть Фир! Не ту красную папку, что на этажерке, не спутайте. В той две одноактовки: “Расчлененный труп” и “Главный гинеколог”. Не спутайте. Та красная, которая таки именно та, лежит в верхнем ящике письменного стола…»

Маринка говорила, что у Кириллова трагическая судьба. Не в том смысле трагическая, что младенцем он остался сиротой, это еще полбеды, а в том смысле, что воспитала его соседка тетя Фира, передав в процессе воспитания невинному русскому мальчику ужасающий жмеринский акцент. Из-за этого акцента в литературных кругах к Кириллову относились с недоверием. И он мог сотни раз рассказывать, что тетя Фира его только воспитала, но все равно у Кириллова была трагическая судьба: его встречали по открытому славянскому лицу, а провожали по акценту…

…После ужина мы собирались обычно на террасе перед столовой, темнело, зажигались тоскливые фонари, и сосны страшно стояли черной стеной вдоль центральной аллеи…

– Я растерялась, знаете, крикнула: «Дурак! Безобразие!» И помчалась как сумасшедшая, даже сон пропал, пришлось сесть за машинку, и – не поверите! – отстукала до ужина пятнадцать страниц. Очень плодотворно поработала…

Миша треснул пятерней по струнам гитары и запел:

– Наверное, он страшно одинок, – задумчиво проговорил Руся, качаясь в плетенке.

Миша заржал коротко и сказал:

– Я думаю!

Кириллов молчал. У него всегда было такое лицо, точно все плохое, о чем ему приходилось слышать, он давно предсказал в какой-нибудь своей пьесе.

– Интеллигентный эксгибиционист… – саркастически проговорил он. – Это таки интересно. Это – тема… – Хмыкнул, почесал щеку и протянул со своим ужасным акцентом: – Эт-то таки тема.

Миша опять ударил по струнам гитары и запел оперным речитативом:

– Фу-у, мальчики! – укоризненно протянула Эмилия Кондратьевна.

…А я вообще ни при чем была среди них. Я по профессии корректор. Знаете, напряженная, очень вредная работа. Вкус к жизни отбивает. Абсолютно неинтересно, например, с людьми иметь дело. Разные ситуации там, слова, чувства… Все время кажется, что это я уже корректировала у какого-то писателя. Профессиональное… Ничего не поделаешь.

В «Малеевку» мне Маринка достала путевку. Собственно, это и не путевка была, а так, курсовка, оплаченное питание. Просто в номере оказался лишний диван. Маринка приехала по путевке, обнаружила напрасно пустующий диван, увидела мощные сосны за окном и тем же вечером вызвонила меня из Москвы.

– Здесь сосны, здесь бильярд! – весело орала она в трубку. – Приезжай, тебе полезно после травмы!

И я поддалась… Знаете, после моей душевной травмы… но о ней я задним числом расскажу… В общем, утренней бородинской электричкой с Белорусского до Дорохова, а там малеевский автобус ждет. И – ах, этот воздух, эти леса… Впрочем, это было уже у какого-то писателя.

Дело еще в том, что я помогала Маринке укрывать от администрации пса, Лакки. Он боялся одиночества в номере, выл и когтил лапами паркет. Мы ходили в столовую по очереди, чтобы Лакки не чувствовал себя таким одиноким. А часов в шесть утра этот пес выволакивал меня на оправку и, одуревая от свежего воздуха, тащил волоком по просекам, задирая то одну, то другую заднюю лапу, похожую на мохнатое весло.

В ту неделю Маринка заканчивала рассказ для детей, которому одним известным писателем было еще по черновику предсказано большое будущее. Сюжет был прост, для детей всегда простота нужна: собака. Всю жизнь прожила в трехкомнатной квартире, три раза в день ожидая, что на нее наденут ошейник с поводком и выведут по нужде. Вдруг хозяева купили дачу, в Уваровке. Собаку вывезли. Совершенно обалдевшая от воли, простора и счастья, она гоняла по огромному участку, но когда захотела справить нужду, принесла хозяину в зубах ошейник с поводком. Иначе она не могла. Конечно, прообразом героя был Лакки, английский сеттер – чудная интеллигентная морда. Глубинные ассоциации рассказа: вот так и все мы. Без поводка не можем. Маринка всегда писала ослепительно просто, но с мощными глубинными ассоциациями…

Итак, мы с Маринкой и с Лакки, английским сеттером, престарелая критик детской литературы Эмилия Кондратьевна, девушка и тонкая душа, соавторы Миша и Руся и мрачный Кириллов с акцентом – действующие лица этой… ну, скажем, интермедии… Апрель, тепло, огромный сиреневый куст у поворота аллеи…

Второй на этого странного человека наткнулась Маринка. Она опоздала к ужину – веселая, румяная, в жестком большом свитере своего мужа Ленечки. Как и все хорошие детские писатели, Маринка человек просветленный до циничности.

– Познакомилась с вашим!.. Эмилия Кондратьевна, – весело крикнула она, повергая в оторопь сидельцев за окрестными столами. – Он думал, что я засмущаюсь, как вы, и обращусь в бегство, да не на ту напал!

Она с аппетитом взялась за свою котлету и продолжала с полным ртом:

– Я ему тут же принялась рассказывать, как осатаневшие студенты нашего художественного училища на «картошке» вырезали из поленьев чудовищных размеров фаллосы и развлекались, гоняясь друг за другом и строя мизансцены в духе «Декамерона»… Когда студенты уехали, рассказывала я ему уже в убегающую спину, на полях остались разбросанные всюду, черные от дождей фаллосы, похожие на посеянные зубья дракона из греческого мифа о Персее…

– Зачем же ты помешала его скромным удовольствиям? – строго спросил Миша.

– Фу-у, девочки… – поморщилась Эмилия Кондратьевна. – За столом-то… Он убежал?

– Да, он пуглив, как лесная серна!.. – ответила Маринка, доедая ужин.

Миша заржал и надкусил огурец, а Кириллов пробормотал с акцентом:

– Ну, имеем неплохое развитие темы…

Маринка подмигнула мне и сказала:

– Это, пожалуй, покруче, чем «Школа женского обаяния»… – что было большим с ее стороны свинством, потому что именно она устроила меня посещать эту самую школу после моей душевной травмы, о которой я задним числом расскажу…

– Проветрись, – сказала Маринка, вручая абонемент, – может, научишься чему путному, – хотя по глазам ее было заметно, что она сильно сомневается в моих способностях. – Это курс лекций одного мощного кооператива психоаналитиков, психоэнергетиков, сексопатологов и патологоанатомов. Очень ушлые ребята.

И я пошла в «Школу женского обаяния». Набилось на курс всякого женского отброса – так, шелуха картофельная… Ну, и я среди них. Читал курс старый психоаналитик Соломон Яковлевич.

– Девочки, внимание! Вы просыпаетесь! – торжественно восклицал Соломон Яковлевич. – Что вы делаете первым делом?

Загубленные жизнью девочки тянули робким нестройным хором:

– Зарядку?..

Соломон Яковлевич отмахивался:

– Можно, но необязательно. Внимание, девочки! Вы проснулись! И! До! Умывания, завтрака, до того, как почистить зубы, вы! Берете пятикопеечную монету и вставляете между ягодицами. Далее! Не роняя монеты, с напряженными ягодицами, подтянутым животом и расправленными плечами и грудью, вы умываетесь, чистите зубы, варите кофе…

Робкая рука тянулась вверх:

– С монетой весь день ходить?

– Нет, конечно, нет, – снисходительно усмехался Соломон Яковлевич. – Это вам не по силам. Вы – стоя! – не снимая напряжения с ягодиц, с расправленной грудью допиваете кофе, аккуратно вынимаете монету и начинаете свой творческий день. Но осанка – царственная женская осанка – остается…

Назад Дальше