Теплые штаны для вашей мами (сборник) - Дина Рубина 19 стр.


– Но – Таня, – Кося умоляюще протянул к ней руки. – Скажи, ответь ради всего святого… Ведь мы с ним были друзьями…

– Кося! – Татьяна Евсеевна тем же обкатанным театральным жестом протянула руки к нему, и получилась классическая мизансцена, и от того, что на ногах ее были сабо на толстых подошвах, казалось, что стоит она на котурнах и играет для меня какой-то очень знакомый спектакль. Для меня лично. – Кося! Никто нам не нужен… Мы отдохнем… Милый, мы отдохнем…

И я знаю, что уже раз пять корректировала каждую эту фразу, но в экстремальной такой ситуации не могу вспомнить – у какого писателя.

– Снимайте, снимайте свое пальтишко, – вдруг обратилась она ко мне. Обдуманно употребила уменьшительный суффикс «ишк», для выражения презрения. (Когда я догадалась – что она вытворяет своим голосом, я стала понимать ее как профессионал профессионала.)

Пальто у меня, конечно… Я его в «Детском мире» купила – клетчатая такая курточка до колен, на бирке было написано: «куртка девочк.», вместо пуговиц палочки деревянные, на такие щеколды дачные сортиры запираются. Просто мне идет спортивный стиль. Да… Снимайте, снимайте, говорит, свое пальтишко…

Я села в уголок дивана, а она, Татьяна Евсеевна, присаживается рядом, тесно, подает мне фотографии какие-то и говорит:

– Это моя мама… Она умерла полгода назад… Ее все, все любили…

И так она доверительно, по-сестрински касается меня плечом, и я так тупо рассматриваю чье-то лицо на фотографии и – ну совсем уже ничего не понимаю – какая мама? при чем тут мама?!

– Это мама в молодости, в Кисловодске, – продолжает Татьяна Евсеевна, и я чувствую завораживающую глубину и магию этого голоса, – с Шуриком на руках. Шурик – это мой брат, он известный литературовед.

Она курит одну сигарету за другой, говорит о маме – и, знаете, очень искренне говорит глубоким печальным голосом, и я понимаю, что, в принципе, она могла любить свою маму. Могла? Ведь могла? Но… Помилуйте, при чем тут мама!

Кося между тем совсем пригрелся, прихорошился, замурлыкал песенку, ушел, шаркая тапочками, в кухню.

– Таня, – позвал он оттуда. – А покушать есть чего?

– Возьми гречневой каши в кастрюле, – отозвалась Татьяна Евсеевна.

– А где она?

– Господи, ничего никогда не найдет сам, – вздохнула она, поднялась и ушла в кухню.

Я все еще держала в руках фотографию с какой-то пальмой.

– Ну вот же, вот она стоит, – донеслось из кухни раздраженное, – сыр возьми. Чего на ночь-то жрать, не понимаю. Завтра опять будешь ныть, что печень болит.

– Слушай, надо бы завтра яиц купить. Да, забыл: Мазуцкий звонил насчет халтуры. Три детских садика заказывают выпускные фотографии.

Я положила карточки на диван, тихо встала, на цыпочках прошла в темный коридор и, нащупав замок, быстро повернула его и вышла вон, бесшумно притворив за собою дверь.

Минут десять я бежала наугад, не понимая – куда, словно за мною гнались. Я петляла по улицам, забегала в переулки, словом, всячески заметала следы.

Наконец выбежала на какую-то узкую улицу средневековой архитектуры и остановилась: все нижние этажи зданий занимали витрины магазинов. В полном безлюдье раскачивался на ветру подвешенный на цепях кованый сапог, бледно светились глумливые морды манекенов. В одной из витрин раскинули рукава распятые мужские рубашки, так, что хотелось вставить туда гармонь. Эта распашка пустых объятий пугала больше, чем мертвые улыбки манекенов.

И вдруг из переулка вышел странный, давно не бритый человек, и, возможно, кому-то и страшным бы показался, особенно в синеватом свете витрин, но я не испугалась. В моих смешных обстоятельствах кто уже мог мне навредить? Убить, например, или еще что – нет, это уже была бы другая стилистика. А жизнь, она, знаете, очень щепетильна в вопросах стиля, особенно когда дело касается фарса.

И действительно, человек подошел ко мне и спросил заботливым голосом:

– Извините, вам шаль не нужна? – И вытаскивает из чудного такого бархатного чехла с вышитым на нем подсвечником тонкой материи шаль не шаль, а что-то вроде длинного широкого шарфа, белого, с кистями, с поперечными черными полосами по краям. Видно сразу – благородная, красивая вещь. Что-то она мне сильно напомнила.

– Вы не волнуйтесь, это не краденое, – торопливо объяснил небритый. – Видите ли, у меня траур, дедушка скончался. Это от него осталось. Попробуйте – какая ткань, попробуйте. За четвертак я вам отдам. Вам же холодно без головного убора.

И хотя я не понимала – почему от дедушки осталась женская шаль и зачем ночью, на улице, продавать память о дедушке, я сказала:

– Ну, хорошо, четвертак – это недорого.

Он обрадовался, сунул мне бархатный чехол с шалью и, пока я доставала деньги, говорил торопливо:

– Понимаете, у меня жена… она и так раздражена, что я не бреюсь семь дней по закону, а тут еще этот дедов… шаль… Ну, до скандала, до развода – иди, говорит, выбрасывай куда хочешь, первому встречному продай этот наряд антихриста…

– Не нервничайте, – сказала я, – все народы должны в дружбе жить…

Он так радовался, пожал мне обе руки и даже вывел к центральному телеграфу, потому что мне необходимо было с папой поговорить.

Но полноценного разговора не получилось, даже денег жалко: когда папа снял трубку, я вдруг захохотала и не могла ничего сказать. Папа слушал минуты три мой хохот и взвизгивания и наконец сказал дрогнувшим голосом:

– Доченька… Доча, вернись, я все прощу.

И когда я это услышала, эту фразу, которую я корректировала сто раз у ста писателей, я вообще от хохота опустилась на пол телефонной кабины, я рыдала от смеха, я захлебывалась, я стонала, Господи, никогда еще я так не смеялась в жизни…

…А под утро я добрела до набережной, села на скамейку посреди пустынного пляжа и застыла. Море гудело, как… нет, не хочу, про все это уже было. Ветер выдувал тепло отовсюду, даже из подмышек. Я окоченела и казалась себе скифской бабой, затерянной в степи. И тут я вспомнила, что у меня есть шаль. Не теплая, конечно, но хоть что-то. Я достала ее из бархатного чехла, при этом на колени мне вывалились какие-то ремешки, похожие на уздечки, с коробочками, я надела шаль на голову, закуталась вся и даже подвязала на шее уздечкой, чтобы ветер шаль не сорвал. Сидела, дремала, мерно покачиваясь от утреннего ветра, и смотрела на пустынный пляж.

Когда я открыла глаза, уже рассвело. Море было похоже на жидкую дрожащую финифть. На пустынном пляже бодрая старуха делала зарядку. Она только что вылезла из воды, взобралась по крутому бетонному гребню на цепко раскоряченных ногах и делала зарядку, да не обычную, а какую-то чудную, вроде китайской гимнастики ушу. Старуха и была похожа на старого желтого китайца. Видно было, что она из тех людей, кто до старости в спортивных рейтузах и с рюкзаками на спинах взбираются на Камчатские сопки. Из тех старух, что лет тридцать уже не едят мяса, рыбы, яиц, орехов, грибов, кофе, чая – потому что все это вредно. Из тех старух, которые завтракают горсткой сырого геркулеса, запаренного кипятком, а обедают куском вареной свеклы, ну и так далее. Из тех старух, которые носятся с теорией могучей уринотерапии, по утрам опрокидывая стаканчик свежей собственной мочи. Словом, из тех.

Они действительно молодчаги и в девяносто лет свернутся вам в любую позу йоги, но говорить с ними почему-то совершенно не о чем, кроме как о йоге, голодании, клизмах и уринотерапии.

Да. А потом старуха обмоталась полотенцем и стала, суча ногами, стаскивать с себя мокрые трусы, чтобы сменить их на сухие. Полотенце съехало, обнажив старый морщинистый зад. Следовало деликатно отвернуться, а я смотрела на этот мятый мешочек старухиного зада, и вдруг страшная горячая жалость хлынула в мое горло: какое это, в сущности, издевательство – вся наша жизнь, думала я, и к чему зарядки, диеты, клизмы и уринотерапия, если все равно в конце концов пленительное человеческое тело превращается вот в это…

И вдруг я вспомнила, где видела такие белые шали, – в книжке одной, атеистической, я ее лет пять назад корректировала, – там на картинке были изображены евреи в синагоге, и у каждого на плечах была шаль, белая, с длинными черными полосами по краям.

И знаете – меня совсем не передернуло. Я поняла, что осталась единственной, кто будет хранить память о неизвестном дедушке.

Утром я купила билет на поезд до Москвы и, на случай, если Кося приедет искать меня, до отхода поезда пряталась в вокзальном туалете, о чем неоднократно читала у разнообразных писателей…

* * *

По средам литфондовский автобус возил нас в Старую Рузу. Набивалась в тарантас половина малеевских постояльцев. Знаете, в Рузе всегда какой-нибудь дефицит ухватишь – шампунь, например, бывает. Мы заперли Лакки в номере и минуты три стояли за дверью, слушая, как псина воет и рыдает. Маринка сказала решительно:

– Плевать. Я имею право распоряжаться собой, в конце концов, я тоже человек.

– Плевать. Я имею право распоряжаться собой, в конце концов, я тоже человек.

– Акын пожалуется, – напомнила я.

Номером ниже под нами жил классик казахской литературы, очень солидный человек, – мы называли его условно: Акын. Он уже неоднократно жаловался дежурной по корпусу Люсе, что Лакки воет и лает во время творческого процесса. В ответ на жалобы мы совали в синий карман синюю пятерку, и жалоба как-то не доходила до администрации, глохла у Люси в кармане.

– Ей-богу, сегодня пожалуется, – повторила я, прислушиваясь к безобразным воплям избалованного пса.

– Дадим пятерку Люсе, – сказала Маринка.

– Может, лучше сразу дать ее Акыну? – спросила я…

…В Рузе мы прогулялись по сельмагам, зашли в «Детский мир», купили майку Сереге, Маринкиному сыну, потом заглянули в книжный – порыться на полках. Вдруг Маринка больно пнула меня локтем в спину, я обернулась, а у нее глаза просто горят бешеным восторгом.

– Это он!! – сдавленно шепчет Маринка. – Прислушайся к разговору – охренеть можно!!

Оборачиваюсь – да, молодой человек лет сорока, в очках, в светлом плаще, излишнем для теплой такой погоды, беседует, облокотясь на прилавок, с продавщицей.

– А Бахтин не поступал еще? – спрашивает он мягким, каким-то пугливым голосом. – Должен уже поступить по времени… Издательство? Кажется, «Просвещение»… Вы не заказывали?

Продавщица, я смотрю, мало что о Бахтине слышала, лицо соответствующее, а этот молодой человек…

Но тут Маринка потащила меня из магазина волоком, потому что безбрежный восторг распирал ее, булькал и выходил через нос – она давилась и фыркала.

– Бахтин!! Бахти-ин!! – вопила она на весь автобус. – Ой, я не могу, это чудо! Это тема! Один интеллигент уселся на дороге! Издательство «Просвещение»! И кое-что еще, и кое-что другое!!

Писатели оборачивались на нее, но умеренно – за две недели они попривыкли к Маринке, да и то сказать – писатели народ сложный, у каждого своя биография…

…Первым делом мы побили Лакки, который в наше отсутствие в знак протеста сделал кучу на письменном столе, прямо на черновик рассказа, прототипом героя которого он являлся.

– Сволочь!! – закричала Маринка с ненавистью и дала ему по морде. Лакки закрутил башкой и полез под кровать. – Сволочь! Я о нем рассказ нетленный пишу с большим будущим, а он – взять и насрать на рукопись!

– Это неграмотно сказано, – заметила я машинально, хотя, признаться, люблю то, о чем еще ни один писатель не писал. – Так Акын скажет. А ты русский писатель.

– А как грамотно, как?! – вопила Маринка.

– Грамотно: «а он взял и насрал на рукопись».

Но Маринка меня не слышала – она как-то странно смотрела на Лакки, который опасливо и виновато высунул морду из-под кровати.

– Подожди-ка, – пробормотала она, – дай очки… – Не оборачиваясь, она протянула руку, взяла на ощупь протянутые мной очки и насобачила их на длинную морду пса.

– Смотри! – крикнула она.

Я всмотрелась и оторопела: длинная интеллигентная морда Лакки в очках поразительно напоминала внешность нашего пикантного знакомца. Казалось, сейчас он откроет пасть и спросит пугливо: «А Бахтина не привозили?»

В этот вечер поглазеть на Лакки в очках приходили все: Эмилия Кондратьевна, Миша с Русей, мрачный Кириллов.

– Это таки тема, – бормотал Кириллов, – это – цимис что за тема, – пока я не отняла очки, потому что без очков утомляюсь – у меня большая близорукость.

…На следующее утро я застала Кириллова у телефона в вестибюле главного корпуса.

– Теть Фира, теть Фир! – кричал он свое обычное, – Глубокое из МХАТа приезжал, нет? Таки взял?! А в синей папке вы показывали ему «Шизофрению»? Нет? У вас таки память, теть Фира, как – я знаю – что… Голова вам болит? А? Сердце вам болит?..

Повесив трубку автомата на рычаг, он вдруг задумчиво уставился на нее странным взглядом…

– Кириллов! – окликнула я. Я знаю, что ему приятно слышать лишний раз свою хорошую фамилию. – Кириллов, на что вы смотрите?

Он вздрогнул от неожиданности, оглянулся на меня и пробормотал:

– Я знаю? Кое-какие ассоциации…

…Тем же вечером все мы сидели на террасе, лениво поддерживая довольно хилую беседу. Миша потренькивал на гитаре, Руся задумчиво качался в плетенке, Кириллов молча бродил туда-сюда с сигаретой. Мы с Маринкой сидели на каменных перилах террасы и грызли семечки, купленные утром на станции Дорохово. У наших ног дремал Лакки.

Эмилия Кондратьевна работала. Она вообще могла работать в любых условиях. Сейчас она держала на толстых коленях ученическую тетрадку и что-то писала в ней, время от времени заглядывая в тощую книжку какого-то детского писателя.

– Замечательно! – воскликнула она вдруг, отрываясь от тетрадки с младенческой улыбкой. – Изумительно по стилю. Очень талантливый парень этот Говорунков. И все так светло, ясно, наивно. Среди всей сегодняшней литературной грязи читаешь вдруг, – Эмилия Кондратьевна зачитала нараспев: – «Мама, – сказал я, – мне так нравится эта девочка в синем платье… По-моему, она должна нравиться всем мальчикам…»

Миша хлопнул по деке гитары ладонью и запел:

– Знаете что, Эмилия Кондратьевна, – сказал мрачный Кириллов со своим жутким акцентом, – обрыдли-таки ваши хорошие мальчики и невинные девочки. Вырастает-таки дерьмо. Наркоманы, проститутки, я знаю?.. Все летит к чертям – нравственность, идеи гуманизма, привязанность к Отечеству. Распад и гниль, и преклонение перед иностранным… Все это и надо отражать в литературе.

– Но тут Арончик пригласил ее на танец, – запел Миша, – он был для них тогда почти что иностранец… Слушайте, Кириллов, что у вас в голове? В голове у вас, извините, такой же акцент, что и во рту… Литература не помойка, чтобы сбрасывать в нее все дерьмо общества. Можете сколько угодно писать о расчлененных трупах, лучше от этого никто не станет, и радости от этого мало, ибо катарсиса – катарсиса нет!

– Уж не в вашем ли «библеизме» катарсис? – насмешливо спросил уязвленный Кириллов. – Послушайте, как говорил один мой знакомый маркер…

Миша треснул по струнам и перебил Кириллова:

– Прекратите ваши гнусные намеки! – сильно вскрикнул Кириллов.

Лакки, потревоженный его возгласом, вскочил и зарычал.

– Господа, господа, – заволновался Руся, – такой прекрасный вечер, а вы о всяких гадостях… Радуйтесь природе, любите друг друга! Посмотрите, какое небо расстилает над нами Господь, как он показывает нам…

Эмилия Кондратьевна послушно задрала в небо крашеную пожилую башку и вдруг издала сдавленный вопль. Мы дружно подняли взоры. Да, вот этого я ни разу не корректировала: в небе, повыше сосен, висел огромный продолговатый предмет, напоминающий по форме банан или огурец. Он медленно проплывал над нами в жуткой тишине, в которой только перебрехивались псы деревни Глухово.

– Что это?! Что?! – захныкала Эмилия Кондратьевна.

– Не пугайтесь, – сказала Маринка бодро. – Это аэростат. Я на таких летала в юности.

– Кой черт аэростат! – взвизгнул Кириллов. – Это НЛО! Смотрите, смотрите, он качается! Остановился!!

– Мне дурно, – заплакала Эмилия Кондратьевна. – Боже мой, это знамение!

Лакки оглушительно залаял на незнакомый предмет в вышине, и тот, плавно покачиваясь, поплыл за верхушки сосен, стал уменьшаться, меркнуть и наконец пропал.

Стоит ли говорить, что до поздней ночи на террасе обсуждали странное явление. Был ли это оптический обман, НЛО или банальный аэростат, на чем настаивала Маринка, – не знаю… Но долго еще мы то и дело осторожно, искоса взглядывали на небо, и больше уже не решались говорить ни о литературе, ни о падении нравов, словно кто-то неведомый крепко снасмешничал над нашими беседами, показав цену их и суть…

…Я понимаю, грубо говоря – вам нужна развязка.

Да, я тоже встретила его. Дня за два до отъезда. Я не сразу его заметила, сначала увидела велосипед – он лежал на песке, на обочине аллеи. Потом я обратила внимание на человека в светлом плаще. Он крался за мной, перебегая от сосны к сосне, стыдливо показывая из-за ствола лицо и еще одну деталь своего тела, которую по причине моей близорукости вполне можно было принять за деталь данного дерева. Нет, правда, у него было вполне интеллигентное лицо, непонятно даже – зачем отвлекать внимание встречных дам с такого приличного лица на нечто противоположное по смыслу и назначению.

Да, это верно – почему-то сразу захотелось бежать сломя голову куда-нибудь прочь, но я сдержалась. Я подумала – когда Кося несколько месяцев моей жизни занимался, в сущности, тем же самым, я же не бежала, хотя и стоило убежать тотчас, как я поняла – чем он занимается.

Назад Дальше