По поводу не отменяемых веками законов: друзья-американцы мне рассказывали, что во многих штатах остались вполне действующие законы, записанные и запротоколированные два века назад. Моя подруга уверяла меня, что действующим законом штата Массачусетс является такой: «Запрещено выбрасывать из движущегося трамвая мертвую обезьяну». А также: «Запрещено приводить корову в Сити-холл (то есть в здание муниципалитета)».
А есть еще юмор словесной игры. Эквилибристика. Тут надо обладать особым даром к переворачиванию смыслов. Как известно, выдающийся режиссер Сергей Параджанов отсидел несколько лет в заключении. Наконец освободился, вернулся к творческой деятельности… Со временем стали его даже выпускать на разные международные фестивали. И вот, будучи на одном из этих фестивалей где-то за границей, он, как и остальные, получает приглашение на торжественный прием. В приглашении указан также вид одежды: смокинг. Параджанов, само собой, явился на прием в джинсах и свитере, но по пути успел свинтить где-то табличку: «ноу смокинг», повесил ее себе на грудь, так и красовался…
– Судя по Вашим произведениям, Вы – отчаянный жизнелюб. Что питает Вашу любовь? Что вызывает скуку?
– Вот уж не стоит судить о характере автора по его произведениям. Я это в каждом интервью повторяю. Не верьте писателю на слово – это сочиненное слово, как и положено по профессии. Что касается жизнелюбия: да, большинство людей все же – жизнелюбы, если, конечно, они в своем уме, не находятся под ударом страшного объективного горя и не собираются в ближайшее время сводить с жизнью счеты. И всех нас питает любовь к близким, к каким-то мелким личным удовольствиям: тут и планы на будущее, и тьма желаний и устремлений… да что я, вы и сами знаете – жизнь штука увлекательная.
Скуку у меня вызывает только бездарность, в любом ее проявлении, будь то общественное сборище, бесталанная рукопись, пустой человек…
– На Вашем творческом вечере в Центральном доме литераторов выяснилось, что Вы, оказывается, замечательно поете! Вы учились пению?
– Ну что вы, какое там пение… У меня, правда, консерваторское образование, многолетнее пение в хоре и прочая сентиментальная бодяга… Нет, я не пою в том смысле, в каком вы это представили. Разве что когда посуду мою или гуляю со своим псом… тогда в ход идет все, что на ум придет: Окуджава, романсы, неприличные куплеты…
– Кстати, о неприличных куплетах. Томас Харди однажды сказал: «Смысл веры не в том, чтобы поселиться на небесах, а в том, чтобы поселить небеса в себе». Как по-Вашему, стоит ли тянуться?
– Боюсь, не могу быть экспертом в этом вопросе. Я – великая охальница, на небеса меня не пустят. Что касается заселения собственной души кем бы и чем бы то ни было… нет, я категорически предпочитаю, чтобы в ней пока обитала моя собственная, не бог весть, возможно, какая, но все же единая во всех ипостасях личность. Мне ее достаточно.
Против существования небес как таковых вообще-то не возражаю и даже регулярно поднимаю к ним вопрошающий взор… Но не всегда сама соответствую уровню святости. В конце концов, у каждого имеется своя рифма на слово «звезда».
– Ваш довольно свободный язык приправлен крепкими словечками… Во всяком случае, Вы никогда этого не отрицаете.
– А как же, я «употребляю», как говорили на Руси степенные алкоголики… Нет, бывает, что человек по своему темпераменту вполне в силах оставаться в пределах конвенциональной лексики. И душа не просит большего накала эмоций. А бывает – требует сильнейшего градуса. Это как диапазон певца – кто-то берет верхнее «ми», а кто-то и до «ля» дотягивается. Слово – энергетический сгусток. Бывают ситуации, когда обычных слов для вербального изъявления эмоций явно недостаточно. Тогда, чтобы вас не хватил удар, надо ругнуться, сбросить напряжение. В прозе это – сильная краска, я ею пользуюсь достаточно редко.
И вообще, что вы называете «крепкими словечками»? Все ведь относительно.
Однажды мы, с моей немецкой переводчицей, обсуждали какие-то сложные для нее моменты в переводе моего романа «Вот идет Мессия!..». И она, запнувшись на мгновение, с явным напряжением мне говорит:
– Да, знаете, есть много непереводимых выражений.
Я насторожилась.
– Уточните, – говорю.
– Ну вот, например, у вас героиня, писательница, кричит взрослому сыну: «Свола-а-ачь! Говнюк паршивый!» Немецкий читатель этого не поймет.
– То есть как? – спрашиваю. – Вы хотите сказать, что в немецком языке нет слова «говнюк»?
– Да нет, – смущаясь, выдавливает она. – Есть, конечно… Но подобные слова могут быть произнесены… ну… в тюрьме там… на стройке… А мать… Не может мать крикнуть ТАКОЕ сыну!
Я вздохнула и говорю:
– Смотря какая мать смотря какому сыну!
Знаете, я ведь себя ощущаю человеком мастеровым. У меня отец – художник, муж – художник, сама я семнадцать лет отдала одному из каторжных искусств – музыке. Я с детства привыкла относиться к искусству как к весьма вещественному и тяжелому труду. Выросла среди подрамников, рам, мольбертов, холстов, среди плотницких инструментов, при помощи которых эти подрамники сбиваются… Я боготворю материал, уверена, что подлинное искусство всегда рождается из материала – неважно, что он собой представляет – крошево прошлой жизни, сегодняшний день с его каруселью лиц, жестов, обрывков диалогов; да и крепкое словцо, вовремя и к месту произнесенное… – все это материал для литературы. Глина, из которой лепится литературный Голем.
Попробуйте потребовать от художника-монументалиста, чтобы в своем панно он использовал только краски чистых оттенков.
В таком сложном аспекте прозы, как речевая характеристика героев, нельзя допустить ни малейшей фальши. И если меня упрекает кто-то в слишком грубых репликах того или другого персонажа, я обычно привожу такой пример. Представьте, что ученик второго класса Витя Морозов не сделал домашнего задания. И вам надо предположить, что ему скажет учительница. Скажет она примерно следующее: «Витя, как тебе не стыдно! Ты совсем разленился в последнее время. Если завтра ты не принесешь решение этих задач, я должна буду вызвать в школу твоих родителей!» В этом пассаже ничего не коробит читателя, потому что слова учительницы полностью совпадают с ее образом и укладываются в ее «речевую характеристику».
Далее, представьте других героев. Экскаваторщик Федя Петров, отмолотив смену, возвращается домой. И вместо заслуженного обеда обнаруживает дома жену, весь день читающую детектив Дарьи, скажем, Донцовой. Что может произнести наш экскаваторщик в данной ситуации? А произнесет он примерно следующее: «Ты, Машка, совсем охренела с этой Донцовой?! У тебя совесть, блин, есть или нет?! Я пашу как собака, прихожу голодный, а в доме жрать нечего!» Тут – может, и с некоторой натяжкой – читатель тоже склонен поверить автору. Хотя экскаваторщик Федя может и покрепче чего выпалить, может и к физиономии супруги приложиться. У экскаваторщиков – в зависимости от характера и степени опьянения – всяко бывает…
Но вот уж предлагаю представить некую сцену в кардинально иной среде.
Огромный рыболовецкий траулер. Идет путина, горячая страда, вытягивание трала… И юный помощник боцмана Петька Косой (бывает ли, кстати, боцман на рыболовецком траулере? не знаю, не суть важно) по глупости и нерадивости допускает какую-нибудь грубую ошибку, от которой стопорится весь процесс лова. А теперь я предлагаю вам самим сочинить тот текст, который Петьке Косому сейчас выдаст сивоусый красноносый и продутый всеми ветрами грубый боцман… Ну как? Представили? То-то же… Я про рыболовецкий траулер еще не писала, не пробовала… А ну как придется? Правда ведь дороже всего!
К тому же случаются в жизни ситуации, когда доскональное знание этого пласта русского языка просто необходимо.
Картинка по теме:
В начале войны моя семнадцатилетняя мама была эвакуирована в казахстанское село Степное, станция Джанибек.
Это был большой совхоз, и довольно скоро маму пристроили учетчицей на один из участков. Работала она вдвоем с подружкой Тоней, такой же эвакуированной. Однажды утром бригадир Степан Ильич, добрейший дядька, сказал им:
– Дывчата, есть седни вам дело. Надо ихаты на седьмой участок, отвезти продукты в аэроклуб. А назад привезти оборудование. Там хлопци в аэроклубе все знають, воны сгрузять и погрузять. Вам только лошадку погонять…
Тут городские девушки осторожно у Степана Ильича поинтересовались – собственно, как ее, эту лошадку, «погонять»? Обе-то они с лошадьми дела никогда не имели.
– Дывчата, есть седни вам дело. Надо ихаты на седьмой участок, отвезти продукты в аэроклуб. А назад привезти оборудование. Там хлопци в аэроклубе все знають, воны сгрузять и погрузять. Вам только лошадку погонять…
Тут городские девушки осторожно у Степана Ильича поинтересовались – собственно, как ее, эту лошадку, «погонять»? Обе-то они с лошадьми дела никогда не имели.
Степан Ильич в ответ на это умилился и пообещал, что лошадку даст самую смирную, «что твоя голубка».
Привели кобылу – действительно смирную на вид. Ящики с продуктами погрузили на телегу. И Степан Ильич, покашливая и помыкивая, сказал:
– Кобылка-то она, слов нет, мирная… только тут одна хитрость имеется… у нее, дывчата, матерный ход…
– Какой это – матерный? – удивилась мама.
– Та бежить она только под ети самые слова. Так привыкла. – Он взял в руки кнут. – Взбирайтеся, дывчата. Щас покажу. – И взмахнув кнутом, выдал заливистую фразу такой непечатной силы, что «дывчата» в ужасе прикрыли глаза и зажали ладонями уши. А лошадка рванула так, что телега прыгнула, как живая, и резво покатила по дороге.
Вывезя девушек за околицу, Степан Ильич слез с телеги, передал моей маме поводья и, полагая, что девчата вызубрили урок назубок, удалился в сторону поля…
Мама взмахнула кнутом, крикнула – как в кино не раз видала:
– Н-но!!! Н-но, голубка!!!
Кобыла и ухом не повела.
– Н-но, милая! – кричала мама. – Пошла, пошла-а-а!
Никуда она не пошла. Так и стояла как вкопанная.
Тогда Тоня попыталась сдвинуть кобылу с места. Она помнила, как возчик на даче погонял свою лошадку:
– Па-а-ашла-а-а!!! – вопили обе девушки хором. – Н-но, за-лет-ная!!!
Но залетной было, судя по всему, абсолютно наплевать на обеих городских цац. Так прошло минут двадцать. Стало припекать летнее солнце…
– Знаешь что, – предложила мама. – Давай я возьму ее под уздцы и просто буду тянуть вперед. А ты погоняй… Потом поменяемся местами.
Проклятая кобыла нехотя тронулась с места и валким шагом поплелась за мамой по дороге…
…Полтавский аэроклуб, эвакуированный в тот же совхоз, находился действительно в пяти километрах от села. Ребята доучивались летному делу перед отправкой на фронт. В то утро четверо будущих летчиков сидели на бревне неподалеку от ангара, с наслаждением по очереди затягиваясь папироской…
– Эй, гляди, ребята! – сказал вдруг самый зоркий из них. – Эт чего там такое?
Но долго еще они никак не могли различить в облаке пыли странную группу, плетущуюся по дороге к летному полю…
Когда наконец измученные девушки доволокли сволочную кобылу до места и объяснили ребятам суть проблемы, те несколько минут не могли разогнуться от гогота. Ржали до слез.
– Эт беда так беда-а-а, – все повторял один из них, вытирая слезы. – Эт беда го-орькая…
Затем за пять минут ящики были с телеги сгружены, оборудование, наоборот, погружено, и сердобольные курсанты вызвались проводить до села таких хорошеньких страдалиц.
Один из них натянул вожжи, крикнул: «Ну, девчата, закрывайте ухи!» – огрел бесстыжую кобылу кнутом и… пригнулись травы от богатырского припева, какому позавидовали бы портовые грузчики.
Освобожденная, счастливая кобыла рванула во всю мощь и полетела над дорогой как Конек-горбунок…
Насчет особых таких белоснежных пуристов русской словесности… Бывает, мне на выступлениях приходят записки: «Ну, что ж вы прям как Губерман! А еще женщина…»
Тут хорошо вовремя про Бунина ввернуть, Ивана Алексеевича, великого стилиста, который был собирателем и грамотным «пользователем» ненормативной, как жеманно сейчас выражаются, лексики. Однажды в Париже он на такси куда-то опаздывал и, сидя позади шофера, в ярости страшно матерился. Шофер, из русских офицеров, слушал-слушал, наконец оборачивается и говорит: «Ну, вот что, господин хороший! Я пять лет на флоте прослужил, но такого мне слышать еще не приходилось!» На что Бунин воскликнул: «А вы как полагали, милостивый государь! Я – почетный член Русской академии изящной словесности!»
– Тут вот что интересно: этот слой языка существует и существовал издревле…
– Совершенно точно. Им не брезговали великие писатели, художники, актеры… (Талантливые люди, с чутким слухом, обычно пользуются этой особой краской в разговоре умело, к месту, артистично и остроумно.) Однако существовала всегда и цензура. Как официальная, государственная, так и внутренняя цензура авторов. Поэт XVIII, XIX века мог сочинить стихотворение, поэму с вкраплением матерных слов – для себя, для круга друзей. Такие произведения ходили в списках. Их знали, читали, их цитировали… То есть этот слой языка в культуре, в литературе присутствовал всегда, но в подполье; из подполья в России он вышел в конце прошлого века, с падением советской империи.
Но и в советское время в устной, обыденной речи эта часть языка использовалась вполне. Причем не только «простыми работягами», отнюдь.
Вспоминаю рассказ моего друга, архитектора.
В институт градостроительства в восьмидесятые годы руководство КГБ попыталось внедрить своего человека. Явился в отдел кадров такой стерильный молодчик со стертым лицом, в сером костюме. Написал заявление: «Прошу принять меня на должность архЕтектора». Словом, ясно было – из какой организации явился паренек.
Директор института градостроительства – доктор наук, профессор, лауреат Государственной премии, автор монографий и проч. и проч. – да и, кроме того, крепкий отличный мужик, – прочел это заявление и написал поперек листка резолюцию: «Послать этого архЕтектора в пЕзду!»
Ну, разве не единственно верная реакция подлинно интеллигентного и, главное, внутренне свободного человека?
– В одном из своих эссе Вы очень смешно писали о некоторых ивритских словах, по звучанию напоминающих русский мат, а по смыслу вполне невинных, даже официальных и весьма в быту употребимых. А что сейчас, когда Вы уже давно живете в Израиле и свободно говорите на иврите, эти слова – они спокойно проговариваются или все же с некоторой запинкой?
– Знаете, в любом языке можно наткнуться на подобные казусы. В Голландии я вполне спокойно говорила по утрам горничной в отеле: «Хуй морген!»
Ну что ты будешь делать…
Иврит в этом смысле язык замечательный – очень, если можно так выразиться, русский.
Я помню, о каком эссе вы говорите. Я описывала там недоразумение, связанное со словом «дахуй» – «отсроченный, отложенный». Отсроченный чек – понятие в Израиле обыденное, каждодневное.
Наш друг художник Саша Окунь вспоминал время своего приезда в Израиль, тому уже лет тридцать.
– Хорошее было времечко, – вспоминал Саша. – Нас, «русских», приезжало так немного, что в обществе очень принято было помогать, всеми силами устраивать вновь прибывших, приносить продукты, одежду, а то и деньги…
Однажды мы с Веркой возвращаемся домой, нас встречает матушка и несколько обескураженно говорит: «А тут приходил какой-то человек. Симпатичный, но странный. Вот, какую-то бумажку оставил». Смотрим – чек на приличную сумму.
Потом выяснилось, что это художник Яша Блюмин – в прошлом тоже, как и Окуни, ленинградец – пришел с тем, чтоб поддержать новеньких.
– Я открыла, он вошел, – рассказывала матушка. – Достал эту бумажку, вручил мне и сказал: «Хлеб да соль, чек дахуй…»
Картинка по теме (из писем читателей):
«Хочу поделиться одной литературной историей, произошедшей этим летом в городе Чехове. Я посещала местный рынок, и мой взгляд упал на распахнутый ворот проходящего мимо молодого человека. У него на груди полукругом шла татуировка, некая надпись. Как человек, очень любящий читать, да и вообще находясь в городе имени великого писателя, я не удержалась и прочитала текст на груди этого парня. Надпись замысловатым шрифтом была следующая: «Дадим БЛЕДЯМ отпор!»
Я просто растерялась. Ну что мне делать? Указать молодому человеку на орфографическую ошибку или нет? Мысленно металась между проверочным словом и тем местом, куда он меня наверняка пошлет, если я ему что-нибудь скажу. Так и промолчала…»