Близкие люди - Иван Лепин


Иван Лепин БЛИЗКИЕ ЛЮДИ



1

Здравствуйте вам! Это наше местное приветствие. Его произносят, когда переступают порог отчего дома или дома соседа, родни, просто незнакомого человека, к которому ты зашел утолить жажду холодной водою, желтоватой, пахнущей рудой, — край-то наш на железе стоит.

— Здравствуйте вам!

Слова эти пришли ко мне сами по себе, я их стал непроизвольно повторять, как только мой скорый начал приближаться к Курску. Повторял и загадывал, к кому первому ступлю на порог, кого удивлю своим неожиданным появлением.

С каждой минутой мной все сильнее овладевало чувство умиления, чувство радости, от которого захватывает дыхание: ехал я все-таки не в служебную командировку, а на милую родину. И хоть было еще далеко до нее — до Курска добрых пятьдесят километров, — а уж не мог спокойно сидеть в купе и, к удивлению проводника, задолго до остановки вышел в тамбур, вынес свой чемодан, словно боясь, что не успею сойти за двенадцатиминутную стоянку.

И вот так каждый раз волнуюсь…


Я не скажу, что меня постоянно терзает горечь разлуки с деревней, — привык давно к новому месту жительства. Но как бывает? Однажды бессонной ночью заболит вдруг тоскою сердце, и тебе неотразимо захочется увидеть ту землю, где тебе дали имя, где ты сделал первый шаг, где ты учился, стерег гусей, наконец, дрался до крови.

Отсюда потом, прихватив мешочек-с едой, ты отправился на первый в своей жизни поезд.

И вот такой ночью ты твердо решаешь: будет отпуск — обязательно заеду в деревню. «Да кому ты там нужен, кто тебя ждет? — станут отговаривать тебя домашние. — Ну, были б мать-отец или родня близкая, а то одни троюродные да просто однофамильцы…» Ты выслушаешь эти не лишенные здравого смысла речи и скажешь: «А мне лишь бы глазком на деревню взглянуть, я за день могу управиться и никому лишних забот не причиню». Но заранее знаешь, что никто даже из «просто однофамильцев» не откажет тебе ни в куске хлеба, ни в ночлеге.

Вот и снова я побывал на родине и, вернувшись к себе в город, по вечерам стал писать заметки, которые, возможно, кому и покажутся интересными или пробудят у кого тоску в сердце, подобную той, что пришла ко мне однажды ночью и затем позвала в дорогу. Не я первый, не я последний заметил, что подобные поездки делают человека во все времена его жизни добрее, памятливее, благороднее в своих поступках — будь он вчерашним школьником, молодым отцом семейства или седеющим стариком. Ибо ничто так не очищает душу, как встреча с родиной.

2

Сколько помню, в деревню я редко приезжал по хорошей погоде. Ни капельки не веря в приметы, я убежден, что это чистое совпадение — и только. Потому что с доброй душой встречали меня и в метель жуткую, и в жару несносную, и в дождь проливной.

Конечно, приятней все-таки явиться посуху. И еще час назад я предположить не мог, что будет иначе. Да, осень есть осень, хотя и стоял конец сентября: капризничает погода, а солнышко за лето, видать, приустало, и ему лишь иногда дозволяют погулять-посветить.

Вот и нынче с утра часок позволили. А теперь опять прикрыли его черно-серой пеленой низкие дождевые тучи.

Можно было б еще побродить по перрону: до отхода электрички Курск — Орел оставалось минут пятнадцать, — но уже тихонько накрапывало, и я вошел в вагон. Свободных мест было много, я сел на первое попавшееся — лицом по ходу поезда. Это моя страсть — смотреть в окно поезда на набегающие будки, мосты, виадуки, переезды и просто на некичливые наши русские виды.

Приспособил свой небольшой чемодан на алюминиевую полочку, вытащил из кармана плаща свежую «Курскую правду», купленную на вокзале. Не успел, однако, развернуть газету, как передо мной женщина возникла.

— Ну-ка, примись, я сяду, — бесцеремонно приказала она.

Было ей лет тридцать пять: лицо молодое, здоровый румянец на круглых щеках, но, укутанная в два платка — один легкий, простой, другой — размером с шаль, — она показалась старше на добрый десяток лет. Женщина держала в руках несколько пряников-рыбок, коржик и бутылку ситро. Догадался, что она выходила на перрон за этими, должно быть, гостинцами, а я занял ее место. Не переча, уступил женщине место, сел напротив.

— То-то, — недовольно буркнула женщина и, сняв с крючка сетку с кое-как завернутыми белой тряпицей буханками — выглядывали уголки, — принялась засовывать в нее покупки.

Народ в вагоне был в основном деревенский — с кошелками, мешками, сетками. Кроме прочего, каждый хлеб вез, батоны с косыми румяными полосами на верхней корочке. Это уж заведено так: из города гостинец везти. Можно, правда, как моя молодая ворчливая соседка, еще и пряников подкупить, — но это у кого детишки есть, им побаловаться.

А вообще-то крестьянин мудр и нерасточителен, для него нужнее и важнее всяких сладостей, конечно, хлеб. Свежим, еще хранящим тепло пекарни, его порежут аккуратными ломтями. Ломтей столько, сколько в семье едоков. Получай каждый по ломтю, остальные полбуханки — на завтра. Ешь свою порцию как хочешь. С похлебкой? Пожалуйста. Но лучше всего после обеда смаковать духовитую, ноздреватую мякоть. Стараешься есть подольше…

Впрочем, это я из детства своего. Сейчас городской, «коммерческий» хлеб для ребенка — обыденная еда. Своего не пекут — то мукой не запаслись (теперь ведь деньгами колхозы расплачиваются), то просто из-за нежелания время терять: можно десяток буханок из города привезти — и неделю-полторы сыт.

Слыхал я, что кое-где пекарни строят прямо в колхозах или районы деревню хлебом снабжают. К сожалению, кое-где. А пока разумная деревня предпочитает лучше потерять день и съездить в город, чем самим затевать нелегкую хлопотную выпечку (многие к тому ж и дома-то теперь строят без русской печки).

Но отвлекся я.

Машинист еще раз проверил тормоза, и вагон качнулся. Тронулись.

Последним к нам вскочил железнодорожник со своим неизменным фонарем в одной руке, с потертой хозяйственной сумкой — в другой. С дежурства, должно, возвращался.

Дождь-косохлест то усиливался, то почти переставал. На стыках рельсов вагон бросало из стороны в сторону. Ощущение было такое, будто ты на каком-то испытательном стенде для космонавтов. Железнодорожник, достав из сумки бутылку пива и ловко открыв ее о стальную ручку над спинкой сиденья, попытался пить прямо из горлышка, но на одном из стыков вагон еще раз качнуло, бутылка клацнула о зубы, пиво пролилось на подбородок. Пришлось отложить это дело до выхода поезда на прямой путь.

Город удалялся за синей дымкой дождя. Собственно, города почти не было видно, мелькали одни пристанционною постройки и одноэтажные дома прижавшихся к насыпи улиц.

Ехали не ехали, железнодорожник только бутылку успел опорожнить, а уже остановка — пост какого-то километра (сто раз ездил по этой дороге, а наименований этих постов не запомнил — уж больно они безликие). Минутная стоянка, человека два сошло, столько же село — и дальше покатили.

Следующая — Букреевка.

Потом — опять пост.

После этого, второго, поста — Свобода. Перед Свободой у меня замерло сердце, я прилип носом к холодному стеклу, сам понимая, что в такую непогодь не рассмотреть маленький городишко, находящийся к тому же за пять километров от станции. Ясным-то днем отчетливо видна из вагона стоящая на высоком холме, чуть в стороне от города, знаменитая церковь, куда на троицу приносили икону божьей матери. Сначала икону по дороге из Курска доставляли к якобы чудодейственному источнику на берегу Тускари, где скапливались тысячи паломников, а потом несли ее в церковь. (Помните картину Репина «Крестный ход в Курской губернии»? Так это тот самый ход.)

Отчетливо бывают видны при нормальной погоде и белокаменные корпуса бывшего монастыря (позднее — бывшего специального ремесленного училища, где обучали нас, послевоенных круглых сирот, токарному и слесарному делу).

Сейчас там сельское профтехучилище. Слышал, что до сих пор работает в нем бывший наш воспитатель танкист-фронтовик Иван Николаевич Конев. Мастером будто работает.

Суровый он был мужик. На вечернюю линейку, случалось, опоздаешь — пиши объяснительную, постель как следует не заправишь — объяснительную, козырек у форменной фуражки укоротишь — объяснительную. А если уж самовольно домой в выходной день уедешь, вдобавок к объяснительной месяц не будет брать на стрельбища. Для нас, подростков, страшней наказания и придумать было нельзя.

После, когда расставались, он, вообще-то добрый человек, каждому из нас по пачке объяснительных вернул: «Не показывал я их директору, для острастки писать заставлял…»

А разве забудешь его бесконечные рассказы из жизни танкистов! Сколько вечеров просиживали мы в красном уголке общежития, слушали воспитателя, разинув рты! Он закончит одну историю, передохнет. «Устали?» — «Не-е-ет!» — «Ну, тогда про то, как я горел, — и вечерняя линейка».

Свобода… Закадычный училищный друг Василь Сахненко…

Нас распределили после выпуска в разные города. Не сумев наладить переписку с самого начала, мы надолго потерялись. А точнее — на восемнадцать лет.

Недавно встретились. Узнать-то узнали друг друга сразу, а как изменили, однако, нас годы! Василь, помню, был выше меня, а теперь мы одного роста. Потучнели оба, у обоих вторые подбородки обозначились. Только чуб у Василя прежний — жесткий, как щетка. Ну, а я лысею потихоньку. Василь вольнонаемным мастером в колонии строгого режима работает, я же изменил своей профессии.

Нелегко было изменять. Когда я рассчитывался с завода, мне казалось, что все общежитские ребята с укором и неприязнью смотрели на меня. Вот, мол, нашел работенку почище, не успел вечернюю школу закончить, уже бежит на легкий труд.

Я объяснил кому мог, что никуда не бегу. Что мне, студенту-заочнику Литинститута, вот так полезна журналистская практика. К тому же меня приглашают в редакцию городской газеты. А что касается легкого труда… Так он не очень-то легкий. Не зря ведь, как свидетельствует статистика, журналисты живут чуть ли не меньше всех.

Но всем это невозможно было объяснить. Вот и косился кое-кто.

А может, это мне только казалось?.. Может, это совесть моя меня укоряла?..

— Свобода, — вспоминал вечером Сахненко, — альма-матер наша!

Мы сидели вдвоем в кухне его уютной квартиры, уставшие от разлуки, и без конца говорили, говорили. Уже спала его пятилетняя дочь, ушла отдыхать и жена — рано утром ей на смену. А мы все говорили и говорили. Иногда ненадолго замолкали — чтобы вспомнить какую подробность.

— Устал в дороге? — спросил после одной такой паузы Василь. И, не ожидая ответа, сказал: — Ничего, отоспишься… — И в который раз повторил: — Нет, ты помнишь, как мы с тобой сошлись в свободинском РУ?

Как не помнить? Не обидел бог памятью.

…Из столовой я вышел, наевшись до боли в животе. Дома так сытно я наедался разве что на рождество, когда холодца вволю бывало. В остальное же время главная еда — мичуринка, как у нас в деревне почему-то называли картошку. А тут, в училище, хлеба вволю дают. А котлеты с чесноком чего стоят! А гуляш! Подливка до того вкусная, что тарелку языком бы вылизывал. Да стыдно: подумают ребята, что обжора.

Едва, значит, за моей спиной захлопнулась створка столовской двери, как передо мной возник щуплый, неопрятный, замызганный «старичок» (так мы, новички, называли учеников второго-четвертого годов обучения). Отводит он меня в сторону и тихонько спрашивает:

— Закурить е?

В карманах я курева не держал — боялся Конева, а вот в правом носке у меня был спрятан табачок, завернутый в маленький белый лоскут, а в левом — десяток спичек и «терка» — обломок спичечного коробка. Табаку было закрутки на три-четыре, и хранил я его не для того, конечно, чтобы угощать первого попавшегося «старичка». И я ответил ему — Замыцкий была его фамилия, как после узнал:

— Нету закурить.

— Дай проверю.

Фью, думаю, проверяй, все равно не догадаешься в носки заглянуть.

Замыцкий в один карман полез — ничего, во второй, понятно, — ничего. Впрочем, смотрю, он все-таки что-то вытащил и зажал в кулаке. Ах, вспомнил, у меня три, рубля там лежало! Сестра, что привозила меня в училище, на всякий случай дала.

Я схватил Замыцкого за руку:

— Отдай!

— Чего? — вырвал руку Замыцкий. — Сгинь!

— Отдай, — не отставал я чуть не плача — жалко все-таки трояк.

— Сгинь!

И тут подошел Василь Сахненко. Он из столовой вышел вслед за мной и наблюдал всю сцену. Видя явную несправедливость, он схватил Замыцкого за шиворот:

— Что взял?

Замыцкий вырвался, бац Василя по скуле своим костлявым кулачком. За незнание неписаного закона: новичок не имел права перечить «старичку».

— Ах ты, вонючка! — вскипел Василь. — Ты еще кусаться смеешь? — скрутил Замыцкому руки назад — Василь намного сильнее был. Он вернул мне трояк, упрекнув при этом: — А ты боишься этого сморчка. — И поддал Замыцкому коленом.

Желая отблагодарить Василя, я даже закурить ему предложил, да он отмахнулся:

— Не курю. Раз пробовал — вырвало…

А через полчаса его поколотили «старички». Их было трое. Вывели они Василя за общежитие и устроили самосуд. Замыцкий все норовил ботинком в пах попасть…

— Смотри-ка, помнишь, — оживился Василь. — Можешь себе представить, недавно я встретил Замыцкого — к нам попал. Уже третья судимость…

Свобода… Надо бы как-нибудь проведать ее…

А между тем хриплый мужской голос в вагонном репродукторе объявил мою станцию. Глянул я в окно: ну да, подъезжаем. Вон уж справа замелькали островки Визового леса, а слева виднеются макушки деревьев Круглого леса, приютившегося на склонах широкого некрутого лога. В Визовом ягод летом много, мы, бывало, всей деревней туда ходили. Я заблудился однажды там. И немудрено: лес густой, на многие километры тянется.

То ли дело Круглый! Безъягодный, зато не заблудишься — гектаров пятьдесят всего. Доверчивый лес, домашний, там мне каждый куст знаком. Опять же в августе орехов в Круглом много, удочки там растут — залюбуешься: ровные, длинные, гибкие.

Ну, неразлучный чемоданчик, слезай с полки, прибыли!

3

Возы, станция наша, говорят, находится почти на самой высокой точке Средне-Русской возвышенности. Об этом, правда, из здешних жителей мало кто знает, а узнает, не удивится: та самая точка и до трехсот метров не доходит, какая уж она достопримечательность?

История названия станции довольно любопытна. Еще в прошлом веке, когда прокладывали железную дорогу, на этом месте был склад шпал. Три мужика из Михеевки решили однажды проверить бдительность охраны склада. А попросту — поехали красть шпалы, не без основания полагая, что в хозяйстве они могут зело пригодиться. Особенно, если фундамент у хаты или амбара придется подновить.

Выехали на трех телегах. Темной ночью.

Но, видать, никудышными были ворами те михеевские мужики. Не успели они и одну телегу загрузить, как поймались. Одного схватили сторожа, двое других убегать не стали (да и далеко ли убежишь в осеннюю распутицу на запряженных лошадях?).

Мужики никакого ущерба не нанесли, но железнодорожное начальство, однако же, в назидание другим, постановило: заставить злоумышленников весь день возить на своих лошадях шпалы от склада к месту строительства дороги (километров за пять). Иначе, припугнули их, дело немедленно передается в суд.

И возили мужики шпалы за здорово живешь. Целый световой день безропотно возили. За так.

С тех пор и стали место, где склад был, Возами звать…

Я соскочил на перрончик, усыпанный мелким галечником, отошел метров на пять от электрички и остановился — вдруг знакомых встречу. Но среди десятка сошедших с поезда никого не признал, они со своими сетками, мешками и сумками прошли мимо меня, и через минуту я остался на перрончике один.

Уплыла в сторону Орла и электричка.

Я оглянулся.

Все тот же типовой розовый вокзальчик с пятнами, вымытыми дождями. Справа — колонка. Деревянный заборчик. Строй полувековых тополей, укрывающих здешних пассажиров от зноя в жару и от дождя в ненастье.

Я посмотрел вверх — какими они вымахали за два последних года? И обмер. Тополя стояли обчекрыженные. Кто-то грубо, как попало, где обрезал, а где топором обрубил сучья, и были теперь красавцы тополя похожи на уродин, и жалко было на них смотреть, бедных и несуразных, среди естественной природы провинциальной станции.

Ладно, в городе их калечат за то, что они якобы во время цветения пылят (хотя все газеты в один голос трубят, что лучших деревьев-санитаров, чем тополя, нет, что и пыль-то они надежно задерживают, и шум городской поглощают). А кому здесь, на станции Возы, где четыре раза в сутки останавливаются пригородные поезда, помешали красавцы тополя?

И только шелест редких листьев на несуразно вытянувшихся за лето тополевых ветках-лозинах вместо ответа.


Я сидел в зале ожидания неказистого вокзальчика и соображал, как быть дальше. Мелкий дождик усилился, а до моей Хорошаевки добрых три никем не меренных километра. Промокну, да и скользко, чернозем раскисает быстро, липнет к подошвам, будто смола. А мне через бугры да ямы топать. Чего доброго, и упасть можно.

Придется нагрянуть к тетке Маруське. Она с недавнего времени — лет пять как — на станции живет. Сын Шурик сманил: «Чего ты одна в деревне не видела? Продавай хату, переходи ко мне, будешь детвору нянчить».

Посоветовалась со старшим сыном, Колей, что в Донбассе. Он поддержал Шурика. «Надоест, — писал, — у Шурки, ко мне приезжай пожить».

Делать было нечего — продала.

Я видел тетку Маруську в свой последний приезд — два года назад. Не жаловалась на Шурика или там на невестку, нет, ничего такого не говорила. Только вот «гребтится», сказала, скучаю по Хорошаевке. Не терпится узнать, что нового в деревне. Как хата? Берегут ли ее новые хозяева? И что они сеют там, где раньше у тетки Маруськи бахча была?..

Дальше