Собрание сочинений. Том 2 - Павленко Петр Андреевич 14 стр.


— Я привела к вам товарища Воропаева, — радостным тоном произнесла Мария Богдановна. — Вы давно хотели с ним познакомиться и побеседовать. Присядьте, Алексей Вениаминович.

Гремя своим протезом, он неловко стал устраиваться на стуле. Все дети повернулись в его сторону и по-взрослому оглядели его с ног до головы таким холодным взглядом, что он почувствовал этот холод даже своей спиною.

— Мы уже знаем вас, товарищ Воропаев, — первой начала девочка с синими глазами, — о вас нам много рассказывали, а вы слышали о нас?

— Нет, должен признаться, я ничего о вас не слышал, и это, каюсь, моя вина…

— Это как раз очень хорошо, — перебила его девочка, нервным движением отбросив вверх волосы и приоткрыв чудесной лепки лоб. Она волновалась, потому что, как Воропаев догадался, ораторствовала от лица всех. — Это очень хорошо, что вы о нас ничего не знали, иначе вы бы вошли к нам с другим лицом, заранее грустным. Мы, знаете, редко видим веселых людей, то есть я хотела сказать, что с нами даже веселым скучно.

Сразу же понял он, что тут нельзя произнести ни одного слова неправды.

— Ну, меня ваша компания не расстроит, — сказал Воропаев. — Я сам почти такой же, а если считать мои внутренние хворобы, так и без всякого «почти». Представьте мне их, Мария Богдановна.

— Мы сами, сами! — девочка пыталась сжать тонкие, выразительные руки без пальцев. — Я — Зина Кузьминская из Смоленска. Папа партизан. Ну, пришли, потребовали, чтобы я указала, где он. Я отказалась. Тут же, в нашей комнате, положили мои руки на край стола. Но самое идиотское, вы понимаете, что потом оказалось — искали даже не моего отца, а другого партизана.

Она передохнула, считая, что о себе уже достаточно сказала, и перешла к соседу, мальчику с коротким туловищем:

— Это наш «Колобок», Шура Найденов, он по званию среди нас самый главный, потому что ему трудней всех. Он пострадал при бомбежке.

«Колобок» раздраженно вонзил карандаш в бумагу и тихо сказал:

— Давай дальше.

— Он без рук, без ног, читает и пишет, держа карандаш во рту, и сам перелистывает странички особой резинкой и даже сам понемножку передвигается… Вот потому он и самый старший, что больше нас всех умеет. А у радио — это Петя Бунчиков. Немцы гоняли его с отцом и матерью по минному полю. Он без ног. А тот, который в очках, — это Ленечка Ковров. Он еще пока не видит, но, говорят, его скоро вылечат. Тоже бомбежка. Он самый младший, потому что меньше всех умеет, а потом он временно несчастный, не то, что мы, остальные.

— Ну, стало быть, я самый младший из вас, младше Коврова, — отвечал ей Воропаев, — потому что у меня нет ноги, что, конечно, не имеет большого значения, нет трех ребер, что совсем уж пустяки, да имеется совершенно необязательная дырка в легких и несколько дырок в корпусе — сущая чепуха.

— А что не чепуха? — не поднимая на Воропаева глаз, с вызовом спросил «Колобок».

— Я не смеялся, сказав, что чепуха, ты зря на меня ощетинился. Тебе намного труднее, чем мне, но и мне — в моем положении — не легче, чем тебе!

Зина захлопала в свои кругленькие беспалые ладошки.

— Люблю такие головоломки.

«Колобок» рыбьим движением повернулся боком, чтобы лучше видеть и слышать.

— Это почему так? — спросил он, наморщив лоб.

— А потому, милый, что у меня есть сынишка и он болен, а я не настолько еще силен, чтобы тянуть за двух.

Он остановился на мгновение, и та тоненькая логическая нить, что вела его, вдруг порвалась.

— Да вы можете ходить, делать, что вам нравится, а я даже хлеба в рот взять не могу, — недружелюбно продолжал Найденов. — Вот вы сколько навоевали! — кивнул он на орденские ленточки Воропаева. — А я…

— Я, ребята, и за вас воевал.

— На Западном не были? — тревожно спросил безногий Бунчиков. — Я с Западного.

— Бывал и на Западном. Земляки с тобой.

— Кабы меня не подорвало, я со своим фронтом до самого бы до Берлина дошел. Генерал Славин — знаете его? — он как родной отец мне стал, отпускать не хотел, да и сам понимаю — куда мне!

— Хватит, хватит! — остановила Бунчикова экспансивная Зина. — Лучше пусть товарищ Воропаев расскажет что-нибудь про войну.

— Ничего я вам сегодня рассказывать не буду, давайте веселиться. Чего вы на елку, между прочим, не идете?

— Стесняются, — сказала Мария Богдановна. — Уж я уламывала, уламывала.

— Да вы, ребята, что, в своем ли уме? Неужели и правда стали стесняться своих ран? Мало ли было отличных людей и работников с физическим недостатком? Один великий математик был слепой от рождения. Одна американка была и слепой и глухонемой. Да возьмите Николая Островского! Чем его положение отличалось от найденовского? Так что, выходит, и я должен от людей прятаться, да? Так вы мне советуете? Нет, я прятаться не буду. Мне ногу отрезали не за воровство, не за бандитизм, я потерял ее в бою, это самый высокий мой орден чести, ребята. Стыда нет в том, что у меня одна нога, а у Бунчикова ни одной, а у Найденова еще и рук нет. Мы с вами, ребята, бойцы, а не жулики. А ну!.. Опанас Иваныч!

Тот шагнул в комнату и невольно вытянулся по-военному — так внушительно прозвучал воропаевский призыв.

— Зови кого-нибудь! Выкатывайте кровати!..

Вбежали Светлана и Аннушка.

— Колонну веду я. За мной — Найденов, за Найденовым — Зина, за ней Бунчиков. С Ковровым в качестве секретаря следует Светлана Чирикова.

— Я не хочу, чтобы надо мной смеялись! — испуганно прокричал Найденов, но было видно, что это последняя вспышка его уже побежденной застенчивости.

— Объявляйте, Мария Богдановна, что выходят дети войны, — пусть встречают их стоя.

Хоровод начали сначала. Крутобедрая воспитательница с золотым картонным месяцем в волосах перестроила шествие. Кровати лежачих включили в общую колонну. И через минуту-другую, преодолев стеснительность, ребята начали забывать обо всем на свете, кроме игры.

Воропаев отошел к группе взрослых.

Со стороны вид искалеченных ребят был еще трогательнее, а когда «Колобок», обложенный подушками, прочел, дрожа от волнения, «Мцыри» и страстно воскликнул на строках: «Таких две жизни за одну, но только полную тревог, я променял бы, если б мог!» — не было уже ни одного человека, которого бы не захватила воля к жизни, исходящая от этого коротенького существа с упрямою вихрастой головой.

«Ученым хочет быть, — шептались гости, — английский язык ему Мережкова преподает. «Я, говорит, немцам еще докажу, что такое русский, даже без рук, без ног».

Подошел Цимбал.

— Вот люди вырастут! — хрипло шепнул он. — Герои-люди! Я как на этого Найденова взгляну — себя прямо подлецом вижу. Ах ты, боже ж мой!.. — и, махнув рукой, отошел.

Видя, что на него не обращают внимания, Воропаев потихоньку вышел на темную лестницу и спустился в сад. Весенне-легкой ночи и след простыл. Ветер носился по саду, шарил в кустах, перебирал крупный песок на дорожках, играл ветвями, шипел и свистел в кронах сосен. Где-то вдали гудело в жестоком шторме море лесов.

И это смятение в природе, ее тревожная несдержанность были сродни тем чувствам, которые сейчас овладели Воропаевым.

Было черно в воздухе, но он вдруг решил итти домой.

Близился тот странный час, которому так верит малодушное человеческое сердце, всегда полное надежд на будущее, близился таинственный час Нового года. Что же в конце концов принесет он, чем порадует, чем осчастливит? Пора бы, пора!

Было темно до головокружения. Небо, воздух, лес, петлями ниспадающая к морю дорога, красные скалы перед виноградниками, жилища колхоза и, наконец, никогда не исчезающее море теперь стерлись, соединились в одно — в ослепительную, орущую дьявольским ветром, противно-зыбкую, как бездна, черноту.

Он шел наощупь, вытянув вперед руки. Несколько раз подмывало его вернуться, и лишь самолюбие удерживало от этого шага. Наконец, откинув всяческий стыд, он опустился на живот и пополз по-пластунски. Ему стало даже весело.

Хватятся, а его нет, и никто не поверит, что он добрался до дому один. Только Найденов, пожалуй, поверит и станет уважать. Этот упрямый мальчик стоял перед его глазами.

Медленное скольжение на руках, однако, скоро утомило Воропаева до тошноты, и когда он, наконец, выбрался на знакомую тропу у обрыва, — он был весь в поту и задыхался. Воропаев подполз к краю обрыва и замер в восторге. Единственное, что он ощущал как пространство, была тьма и в ней гулко рокочущее эхо скрипящих деревьев, струящихся мелких камней и бьющегося о берег моря — эхо шума, от которого делалось страшно…

В природе существовали сейчас одни звуки, он почти осязал их.

Он лежал на краю воздушной бездны, как птица с перебитыми крыльями.

Говорят, тело — ничто, дух — все. Это, разумеется, преувеличение. Но, с другой стороны, не нога же, и не целая грудная клетка, и не здоровые легкие делали его тем, прежним Воропаевым, которому он сейчас завидовал, потому что уже не мог им быть? Разве он оставил мысль о Горевой потому только, что ходил с протезом и харкал кровью и, следовательно, был нехорош для нее?

Медленное скольжение на руках, однако, скоро утомило Воропаева до тошноты, и когда он, наконец, выбрался на знакомую тропу у обрыва, — он был весь в поту и задыхался. Воропаев подполз к краю обрыва и замер в восторге. Единственное, что он ощущал как пространство, была тьма и в ней гулко рокочущее эхо скрипящих деревьев, струящихся мелких камней и бьющегося о берег моря — эхо шума, от которого делалось страшно…

В природе существовали сейчас одни звуки, он почти осязал их.

Он лежал на краю воздушной бездны, как птица с перебитыми крыльями.

Говорят, тело — ничто, дух — все. Это, разумеется, преувеличение. Но, с другой стороны, не нога же, и не целая грудная клетка, и не здоровые легкие делали его тем, прежним Воропаевым, которому он сейчас завидовал, потому что уже не мог им быть? Разве он оставил мысль о Горевой потому только, что ходил с протезом и харкал кровью и, следовательно, был нехорош для нее?

А Найденов? Мальчик без рук и ног, мечтающий о своем будущем, был так велик, что он, Воропаев, забыв о себе, мог думать сейчас только об этом ребенке.

Ветер ударял его в спину и, надувая шинель парусом, подталкивал к обрыву. Отпусти он только руки, судорожно вцепившиеся в камень, и тело его ринулось бы в воздух, как улежавшееся на берегу бревно, которое со скрежетом вздымает и гонит осатаневший поток.

Но нет! Нельзя! Да и не стоит!

Ну, с Новым годом, Сергунька!

С Новым годом, родная Шура!

Будьте все счастливы!

Вслед за Горевой вспомнились ему и другие близкие люди, он и им улыбнулся из своего далека. Всем счастья и удачи! Всем, душа которых хоть раз соприкасалась с его душой!

Он лежал, глядя в бездну моря, и громко говорил сам с собой:

— Родные мои, вспоминаете ли вы когда-нибудь Воропаева Алексея, или, исчезнув из сводок и реляций, перестав появляться на страницах военных журналов, он уже навсегда исчез из вашей торопливой памяти, как нечто, чему уже не дано встать на вашем пути?

Нет, не думал он, чтобы его забыли, как никого не забыл и он, хотя иной раз не назвал бы имени, не вспомнил лица.

Не забывается то, что стало частью его самого.

Однажды ночью мы все можем увидеть один и тот же сон и, проснувшись, подумать: до чего велика, до чего крепка и неразделима наша семья — поколение наше!

Глава шестая

«Милый друг!

Как не хватает вас! Как всем нам, вас знающим, необходима была бы сейчас ваша суровая логика и ваше уменье обобщить самые маленькие происшествия. У нас, вы сами понимаете, мозги набекрень.

Мы ломимся в глубину Европы со скоростью метеора.

Вчера я накладывала повязку потомку румынского адмирала Муржеско, совершившего первый и единственный более или менее морской подвиг в истории румынского флота, того самого Муржеско, который в 1878 году участвовал совместно с нашими моряками Шестаковым и Дубасовым в потоплении на Дунае турецкого монитора «Хаджи-Рахман».

Сегодня я беседовала с венгерским магнатом, род которого восходит к XIV столетию. Он приглашал меня в свой замок на Дунае, обещая показать портрет Павла Первого с личной надписью царя, адресованный прадеду этого генерала, и был твердо уверен, что это расположит к нему наше командование.

Я встречала старых социал-демократов, знавших Ленина, коммунистов, анархистов, русских белогвардейцев, грузинских меньшевиков и армянских дашнаков, но я, к моему великому удивлению, не встречаю только фашистов. Можно подумать, что их никогда и не было.

Несколько дней я жила в домике сельской портнихи.

В одном из ящиков комода, которым я могла пользоваться, лежала груда незаконченных флажков с черной свастикой. Их даже не нашли нужным спрятать.

— Что это такое? — спросила я хозяйку. Она ответила, пожав плечами: «Ах, кто их знает! Заказывали мне эту чепуху по три-четыре сотни штук, только подумайте, а я сама никогда не интересовалась, что это такое».

Вся Европа напоминает мне эту портниху. О фашизме никто ничего. Я видела одного из сотрудников словацкого квислинга Тисо, он с восторгом говорит о словацких партизанах и о наших русских ребятах, дравшихся рука об руку со словаками. «Да ведь вы же фашист», — говорю ему. Он донельзя обиделся. «Я — фашист? Словаки — игрушка в руках Гитлера», — и пошел, пошел так, что я чуть было не начала перед ним извиняться.

Впечатлений — как волн в бурю!

Через тридцать пятые руки получила ваше сухое новогоднее поздравление. Оно, по правде сказать, обидело меня, но я просила передать вам, что упала в обморок от восторга.

Господи, напишите мне хотя бы о том, как вы там сеете, или еще что-нибудь деловое.

Я очень тороплюсь и поэтому на этот раз пишу коротко.

А. Г.»


В начале февраля Корытов, не объявляя порядка дня, созвал экстренное совещание районных работников.

Воропаев, давно уже вернувшийся из колхозов и теперь занятый подготовкой лекции по истории партии, решил на это совещание не ходить, а остаться дома и поговорить со своею «полухозяйкой» — Софьей Ивановной, матерью Лены.

Учитывая страсть Корытова к многословию, он знал, что это совещание, как и многие другие, будет посвящено соображениям самого председательствующего о положении в районе. Кто-то обязательно признает, что совещание раскрыло более широкие горизонты и вооружило собравшихся большей опытностью. Сочиненная об этом резолюция с первой же оказией будет отослана в обком.

Воропаев не любил эти совещания. Но сегодня он предпочел остаться дома еще и потому, что его отношения с матерью Лены после вмешательства Огарновой приняли неприятно острый, драчливый характер. Ему во всем мерещилось старухино желание заполучить его в зятья, а она, обеспокоенная дурным характером своего компаньона и боясь разрыва, лезла из кожи вон, чтобы поправить отношения, и тем еще больше их портила. Откладывать откровенный разговор больше нельзя было, и Воропаев невольно обрадовался, что благодаря совещанию Лена придет поздно и они со старухой могут поговорить по душам.

Огня не зажигали, а сели у пылающей кирпичной печки, самолично сложенной Софьей Ивановной. Дверцу раскрыли настежь, свет огня заиграл на темных стенах. Танечка забралась на колени к Воропаеву и — кругленькая, прелестная — уютно свернулась на них клубочком, подставив огню свою спинку.

— А ну, давайте, Софья Ивановна, какие там у вас претензии ко мне, — вздохнул он.

Хрипло откашлявшись, Софья Ивановна стала перечислять. Ее доводы сводились к тому, что строиться надо, как она говорила, окружно, «в дом вносить, а не из дому выносить», «домом кормиться, а не из дому проситься», и во исполнение этого предлагала ремонт самого здания отложить до весны, как делают все умные люди, ибо когда начнут ремонтироваться большие санатории, они между делом помогут восстановиться и Воропаеву. Зиму же старуха предлагала использовать для постройки свинарника и курятника, накопления золы и навоза.

— А что, Алексей Вениаминыч, самые комнаты, то разве в них дело? Нам, Алексей Вениаминыч, ежели вы хотите умным человеком быть, подторговать бы надо. Чего вы зыркаете на меня?

— Постыдились бы, Софья Ивановна.

— Стыд, милый, не елка, — глазам не колко, я всю жизнь мою только и делала, что стыдилась, а что с того? Голая да босая сижу на дочке.

И они, как это каждый день случалось у них, заспорили.

Воропаев старался убедить Софью Ивановну, что он, беря в аренду дом, никогда не имел в виду заниматься хозяйством и жить с его доходов, а хотел только одного — иметь свой угол.

Старуха же, не слушая и все время перебивая Воропаева, пыталась убедить его, что он вовлек ее в невыгодную сделку, что, взяв с ним пополам участок, она рассчитывала жить своим хозяйством, твердо зная, что дом — ее кормилец. Она говорила затем, что помнит, как обещала взять на себя весь быт Воропаева с сыном, и действительно ей хочется, чтобы полковник был сыт и убран, но у нее нет и не предвидится капиталов покупать ему на рынке яйца и масло, к тому же он у нее не один на руках, и кто еще знает, что предстоит ей в жизни.

Она не обмолвилась о том, что Воропаеву давно уже следовало бы образовать семью, на что она рассчитывала со времени встречи с Огарновой и все ждала, когда же это, наконец, случится, потому что тогда уже будут другие разговоры.

Она не договаривала всего этого, но по выражению ее лица, по тону ее упреков он понимал, что именно она имела в виду, и сам отвечал ей так же откровенно, хотя тоже не прямо.

— Нет, нет, все ваши попытки превратиться в торговку я буду пресекать самым жестоким образом, — сказал, наконец, Воропаев, беря с колен к себе на руки заснувшую Танечку и осторожно вставая. — Самым жестоким образом, имейте в виду!

Старуха тоже встала.

— Так, значит, меня долой? Спасибо, Алексей Вениаминыч, спасибо. Я за тобой, как за родным, смотрела, а мне вот какая благодарность!

Назад Дальше