Таежный бродяга - Михаил Демин 6 стр.


— Мы одного хотим, — негромко, с хрипотцой, проговорил сидевший рядом с Архипом приземистый, коренастый мужчина. У него было сухое скуластое лицо, татарские усики по краям жестокого рта. — Чтоб все у нас тихо было — вот, чего мы хотим! Тихо, без хипеша!

— Так кто ж вам мешает? — удивился я. — Живите как хотите. Я-то тут причем? И вообще — сколько вы меня здесь держать намерены?

— А это уж как мир рассудит, — вставая с лавки, сказал Архип. Он уже не смеялся больше; колючие глаза его посверкивали недобро и сумрачно. — Как мир решит… Ты в Бога веруешь?

— Да, — сказал я, — да… А что?

— Так молись, пока не поздно! Крепче молись! Он почесал усы и потом — озирая сборище:

— А и нам тоже — пора на молитву. Айда, ребята! Крупно шагнул к дверям. И на миг задержавшись там — искоса поглядывая на меня — добавил угрожающе:

— Побудь пока тута. И не вздумай бежать, учти: порскнешь — угодишь под пулю. Живым все одно не выпустим. Не уйдешь. Ни-ни.

— Может, его повязать пока? — прохрипел татарин, — так все же вернее…

— А-а-а, чего там, — небрежно отмахнулся Архип.

— Никуда не денется.

Они вышли из избы — замкнули дверь снаружи. Я остался один и с беспокойством прошелся по комнате. Не нравилась мне вся эта история, ох, не нравилась!..

Я потрогал дверь, она была заперта прочно. Подошел к окошку. Сквозь мутную пленку, заменяющую стекло, не видно было ничего; только свет проникал в избу — закатный, снежный, меркнущий свет. Да еще — звуки. Я прильнул к окну и уловил негромкое похрустывание и шорох. Кто-то мерно расхаживал, вороша снежок. «Часовой», — сообразил я. И опять заметались тоскливые мысли: где я? Что со мною? Что тут вообще происходит?

И в этот момент — где-то совсем близко, почти рядом, — возник глухой, унывный гул голосов.

Откуда они просачивались, эти голоса? Может быть, из-за стены, из-за перегородки… Или же — из соседнего здания? Я так и не смог этого понять. Голоса звучали неотчетливо; слов было не разобрать, но все же в нестройном их рокоте угадывался некий торжественный ритм. Казалось, люди поют. Или молятся. А вернее всего — творят какие-то странные заклинания.

Я долго с тревогой вслушивался в непонятный этот, сумеречный вой…

Потом, — сморенный усталостью и вконец одуревший от духоты, — разостлал на лавке тужурку, улегся и вытянулся там. И задремал незаметно. Сквозь дремоту мне вспомнились вдруг слова: "Молись, пока не поздно. Крепче молись!" И отключаясь, проваливаясь в черноту, я тоскливо воззвал к небу, что-то крикнул беззвучно…

Пробудился я внезапно; леденящее, острое ощущение опасности вошло в мое сердце — пронзило его, как игла — и тотчас я поднялся, опираясь локтями о лавку. С трудом разлепил запухшие веки. И увидел склоненную надо мной фигуру.

Это был татарин. Он держал в руке светильник (плошку с плавающим в жиру фитилем) и пристально разглядывал меня. Вид у него был сосредоточенный и какой-то удивленный. И смотрел он не на лицо мне, а на грудь.

— Эй, — гортанно и хрипло сказал он, — откуда у тебя это?

Он провел по груди моей пальцем и я, скосив глаза, мгновенно понял все. Томимый жарою, я ночью стащил с себя свитер, расстегнул рубашку. Грудь моя раскрылась — и татарин увидел выколотый на ней крест и прочел затейливо вьющуюся под крестом надпись.

Этот крест появился у меня давно — еще на Колыме, на «Карпунке». А позже (уже на пятьсот третьей стройке) я вытатуировал под ним текст старинной блатной поговорки: "Наша жизнь, как детская рубашка, коротка и обосрана". Последнее слово я впоследствии вычеркнул, затушевал. Но даже и в таком, отредактированном виде, надпись все же выглядела кощунственно; я осознал это очень быстро и сокрушался долгое время, но ничего уже изменить не мог… А теперь вот, неожиданно, именно она — скандальная эта надпись — выручила меня, спасла от неминучей беды!

— Откуда у тебя это? — повторил татарин. Ты, что ли, сидел? У хозяина был, да?

— Конечно, — сказал я. И поднялся, опустив с лавки ноги. — Недавно только освободился.

— Когда?

— Да месяца четыре назад…

— Откуда?

— С Красноярской пересылки.

— Вот оно как, — пробормотал он, — вот как… Некоторое время он осматривал меня — посапывая и щурясь. Потом поставил светильник на пол и, усевшись рядом со мною, начал неторопливо свертывать цигарку.

— Послушай, — сказал я, — дай-ка закурить! Это все-таки не дело: обшмонали, забрали весь табачок, сами пользуетесь — а я что же?.. Я вам не фрайер.

— Цветной, что ли? — покосился на меня татарин. — Из блатных, да? Жиган?

— Да вроде бы, — усмехнулся я.

— Держи! — Он протянул мне кисет. И затем, когда я закурил:

— Что ж ты сразу не сказал? Эх, ты… Мы ведь тебя уже кончать хотели…

— Как — кончать? — Я дернулся и выронил папиросу. — За что?

Он молча похлопал себя ладонью по боку. И потянувшись туда взглядом, я различил широкий, плоский, тускло поблескивающий штык. Такие — кинжальной формы — штыки я видел когда-то в армии, у десантников. Штык был засунут за пояс — и пояс этот тоже был армейский!

— Счастливый твой Бог, — сказал татарин, — Я — то ведь тоже сидел — давно, перед войной — знаю, все-таки, что к чему. Ну, а если бы оказался кто-нибудь другой — представляешь?.. Тут бы тебя и кранты…

— Но — за что?

— А ты так и не догадываешься — кто мы?

Я уже начал помаленьку догадываться. Но все же решил уточнить. И подобрав упавший окурок, сказал, затягиваясь, кутаясь в дым:

— Солдаты — не солдаты… Не разберусь. Одно мне ясно: вы от кого-то прячетесь. От кого? Если не секрет, конечно.

— Ото всех, — проговорил татарин. И, подумав, добавил жестко: — Да, ото всех!

— И — с каких же пор?

— С войны.

— Ах, так значит, — вы?..

— Да, — сказал он, — в том и суть.

Вдруг он поднялся, молча вышел из комнаты. И спустя минуту вернулся — уже вдвоем с Архипом.

Мы разговорились. Архип на этот раз держался со мной иначе — не так, как прежде. Морща щеки в улыбке, вороша пальцами бороду, он сказал доверительно:

— Ты пойми: у нас же ведь нет выбора! Ежели какой чудак забредет к нам — хана. Сразу выдаст, наведет на след… Хошь не хошь, а надо его закапывать.

— Н-да. — Я сделал рукою сложный, неопределенный жест. — Это конечно… Дело понятное… Но — чего вы все же боитесь?

— Ты по какой статье сидел? — спросил меня татарин.

— По указу.

— За что?

— Часть вторая. Железнодорожный грабеж.

— Та-ак, — протянул татарин. — Ну, а с воинскими статьями ты знаком?

— Конечно, — сказал я, — сам когда-то побывал в армии…

— Стало быть, ты — в курсе — сказал татарин. — Это хорошо. Много объяснять не надо.

— Но ведь вы когда дезертировали?

— По — разному… По всякому… Но в общем — в ту пору.

— С той поры прошло уже семь лет. Вы это, ребята, понимаете? Или вы, может, не следите за календарем?

— Следим, — усмехнулся в сивую свою бороду Архип. — Мы хоть и в тайге, в самой глуши обитаем, но все же кое-какие слухи и сюда доходят…

— Так в чем же дело? — удивился я. — Значит, вы должны знать: после войны сразу же началась амнистия. И первыми, кто попал под нее, были именно дезертиры! Им повезло гораздо больше, чем другим… Бытовиков освободили тогда не всех, пятьдесят восьмая статья вообще не попала под амнистию, а таких как вы — распустили подчистую.

— Что ж, это верно, — шумно вздохнул Архип. — Ежели б мы тогда сразу повинились… Повинную голову ведь меч не сечет.

— Сечет, — сейчас же отозвался татарин. Лицо его напряглось, редкие рыжеватые усики по краям рта ощетинились. — Еще как сечет! Любую голову!

— Тоже верно, — покивал Архип. — И, в общем, что ж об этом толковать? Свое время мы упустили… Сами виноваты — знаю. А сейчас уже поздно. Пощады нам не будет. Нет, не будет. Не может быть!

— Пойдем теперь по другим статьям, — мрачно резюмировал татарин, — по другим — более тяжелым.

* * *

Я пробыл в становище дезертиров сутки и за это время узнал всю их историю. Они начали скопляться в тайге с сорок первого года, и к концу войны сборище это достигло внушительных размеров. Фронтовиков здесь было мало; основную массу составляли молодые призывники — звероловы, охотники, лесорубы. Причем почти все они были выходцами из семей раскулаченных, из среды так называемых «спецпереселенцев». В сущности, все они были жертвами террора… Сражаться за эту власть они, естественно, не хотели — предпочитали укрываться в тайге. Впоследствии контингент этот пополнился беглыми каторжниками. И так, постепенно, в низовьях Оби, в самом сердце водораздела, образовалось своеобразное потаенное сообщество. Я бы даже назвал его племенем — племенем Отрешенных — название это здесь вполне подходит! Отрешенные от мира, беглецы жили замкнутой общиной, во многом напоминающей первобытные общины дикарей. Они добывали себе пропитание охотой и рыбной ловлей — так удовлетворялся голод. С любовью было сложней… Но и эту проблему они тоже решили в конце концов; стали брать себе жен в становищах туземцев. Контакт с эвенками у них был давний, тайный и прочный; через них доставали дезертиры боеприпасы, а также сахар, чай, соль, муку и табак. Постепенно в общине этой выработались свои, особые порядки и правила, и даже возникла своеобразная религия — некая смесь христианских догматов с языческими обрядами. Они верили в Бога и в то же время поклонялись солнцу. Именно к нему, к солнцу, — по утрам и на вечерней заре обращали они свои молитвы. Да и сами молитвы эти тоже выглядели необычно; канонический текст совмещался здесь со странными дикими заклинаниями. Их — то я как раз и услышал в тот самый вечер, когда впервые соприкоснулся с этим племенем!

Опасаясь сторонних людей, лесные эти отшельники порою поступали с ними жестоко… В детали я не вдавался, не допытывался, но все же понимал, что фраза татарина: "Пойдем теперь по другим статьям — более тяжелым" сказана была неспроста. Жалости они, конечно, не знали! И мне, в данном случае, просто повезло.

Повезло дважды. Прежде всего, — потому, что я (как бывший лагерник и "жиган") показался им человеком, в какой-то мере, своим, достойным доверия. Во всяком случае, именно это спасло меня поначалу, отвело от меня первый удар! Но окончательным своим спасением я обязан старику Ананьеву; бывалый и многоопытный, он много знал! Знал он и это племя — давно еще, со времен войны. И когда я исчез, он быстро понял, в чем дело. Пошел по следу — явился в стан — и выручил меня.

В общем — то, доверия этих людей я не нарушил и молчал долгие годы. И если пишу сейчас о дезертирах, то потому лишь, что с тех пор прошло уже двадцать лет. За это время изменилось многое. И, что самое главное — существование странного, небывалого этого племени давно уже перестало быть тайной… О нем как-то сумели пронюхать местные журналисты и литераторы. А один из них — молодой красноярский поэт — в середине шестидесятых годов ухитрился даже тиснуть книжку, связанную с данной темой… Так что совесть моя спокойна. Я никого не предал, я просто рассказываю правду — рассказываю, дождавшись того момента, когда эта правда уже никому ничем не грозит.


ГОЛОС В СУМРАКЕ

Мы услышали странный этот голос перед ночью; был час тишины, и сквозь ветви сочился поздний свет — ослабнувший и словно помертвелый, и тайга стояла нечеткая, вся в размытых тенях, в сером дыму.

Мы шли по завалам, увязая в сыпучем снегу, усталые и сильно зазябшие.

— Шабаш, ребята! — сказал, останавливаясь, Ананьев. — Ни день, ни тьма, самое время паскудное, будь оно неладно. Пора ночлег изготавливать.

И в этот момент возник из сумрака голос.

Непонятный это был голос! Он возник на негромкой ноте, летел над тайгой и рвался с коротким всхлипом. Словно бы кто-то задыхался там — плакал или смеялся тоскливо. Нет, скорее плакал… А может, грозил?

— Эт-то еще что? — сказал, стукнув зубами, практикант Гриша; тревога метнулась по его лицу.

— Не пойму, — сказал Ананьев. — Сроду не слыхивал. — Он опустил брови. — Не слыхивал, нет! А уж я-то, кажется, здесь все насквозь понимаю.

Охотник — промысловик, старый лесной скиталец, он встретился нам случайно и не очень давно в одном из тазовских сел.

— Ребята, — сказал он. — Куда же это вы топаете на зиму глядя? Сгибнете ни за понюх, ай-ай…

И тут же с легкостью согласился проводить нас к низовьям Таза.

— В тайге что любезно? — говорил он. — Воля! Иди хоть на сто верст, дыши — не надышишься.

Где-то на Туруханке имелся у него дом и, кажется, — семья, но, судя по всему, бывал он там не часто и не любил оседать. Косматый, в медной нечесаной бороде, был он угрюм и беспечен и весь пропитан сыростью и кислым самосадным духом. Он стоял теперь, переминаясь в снегу, — налаживал папироску.

Голос шел с заката, из-за тусклой еловой гривы, тосковал невнятно и перемежался хриплым клекотом. Он полон был смятения и ярости, этот голос, и звучал, забирая все выше и все пронзительней. И вдруг пресекся. Всхлипнул шумно.

И сразу же в уши нам мягко надавила тишина.

— Зверь какой-то, — сказала Аня.

— Ясное дело, — усмехнулся старик. — Только вот — какой?

Некоторое время он помалкивал, распустив морщины, цедя сквозь усы кудрявый дымок. Потом медленно потащил из-за спины дробовик.

— Что-то не так, ребята. Нехорошее что-то нутром чую! Пятый десяток по тайге хожу, такого зверя не слыхивал.

Он обтер рукавом ружейные стволы, щелкнул курками.

— Вы, Гриша и Анна, насчет костра хлопочите, а мы сходим, разузнаем. Мы недолго!

— Боязно чего-то маленько, — сказала Аня. Она посмотрела на меня внимательно:

— Тебе как?

— Да нет, ничего, — забормотал я, поеживаясь. — Пустяки.

— Пустяки, — сказал Гриша. — Но все же…

— Боязно! — тихо и просто сказал старик. — А как же? В тайге надо бояться… Бояться надо трусить нельзя! Этот закон что для зверя, что для человека, — един! Ну ладно, потопали.

Еще раз, близкий и недолгий, пронесся крик в тишине. Мы брели, углубляясь в пасмурные хвойные недра. Грива густа была и не хожена, и только путаный звериный лаз рассекал подлесок — уводил в низину; там ельник распадался.

Я смотрел в сутулую, качающуюся стариковскую спину; он шел впереди — неслышным, каким-то щупающим шагом. Внезапно он замер.

— Тут! — прошептал он, умеряя дыхание. — Есть такое дело! Гляди, гляди.

Заснеженное овальное озерцо открылось нам. Оно лежало в пологих берегах — светилось зеленовато. Вокруг толпились стволы, висли низкие мохнатые кроны.

В центре его темнела полынья, и там, в тени, в белесоватой полумгле, угадывалось смутное движение; кто-то дышал там, у края пролома, хрипел и и ворочался тяжело.

Звучно плеснулась вода. И еще. И потом затихло все. И тотчас Ананьев повернулся ко мне — придвинулся плотно.

— Нерпа! — шепотом воскликнул он. — Полярный тюлень… Ну, дурак же я старый, Господи. Как это я раньше не сообразил? Но вот что непонятно: почему ее сюда занесло, в тайгу, в сторону от залива?

Пристально и осторожно обошли мы берега. Потрогали лед — он был еще слабоват и всхрустывал, прогибаясь, и старик сказал:

— Она, глупая, весной заплыла — случайно — по большой воде. За рыбой, ясное дело! А после вода спала. Теперь вот она и мается и плачет… Жалко!

— Жалко, да… Хотя чего ж плакать? — сказал я. — Воды хватает. Отсидится.

— Так ведь — одна!

Ананьев поднял лицо, колючие глаза его расширились; далекий сумрачный свет разливался в их глубине.

— Одна! — сказал он строго. — Это ты можешь понять? Ну, потом жизнь тебя достанет — поймешь… Нерпа семьей живет; ей, как и человеку, в одиночку, без своих нельзя. Нипочем нельзя! Да и не знаю, отсидится ли…

Он опустился, кряхтя, на корточки. Ощупал пальцами снег. Чиркнул спичкой.

— Тут, я вижу, рысь бродит. Гляди, наследила… Вот, гляди, к полынье хотела подобраться. И ведь подберется, подлая. Нет, браток, тут заплачешь!

Мы воротились не скоро. Тянуло морозом с реки; снежок подсох и позванивал ломко, и было зябко и неуютно в сплошной непроницаемой темени. Еще не рождалась луна — стояли последние осенние ночи.

— Проводник-то наш каков, а? — укладываясь, сказал Гриша. — Помнишь: бояться надо — трусить нельзя.

А Анна добавила: — Что ж, это — характер! Настоящий мужчина, таежник…

Я оглянулся на старика. Он сидел по другую сторону костра и таким запомнился мне надолго — угловатым, всклокоченным, неподвижным.

Дымные отсветы шатались по его лицу, и борода казалась раскаленной, а за спиной, из холодной глубины все тосковал, все кого-то звал и оплакивал одинокий, томительный голос.

Утром Ананьев сказал, поскребывая в медной бороде:

— Я, ребята, обещался свести вас к Тазовской губе… Она вот она — за излучиной. Километров двадцать, не более того. Здесь дойдете сами.

Он говорил, занавесив бровями глаза. Он смотрел на восток — туда, где клубилось за хребтами низкое ледяное солнце.

— Уж вы, ребята, не обижайтесь, а я — домой! Полгода ведь не был, не спал в тепле, шутка сказать. Все один, один… Нынче целую ночь думал… А вы молодые, шустрые, вы и без меня дойдете, дотопаете — свободно. Вас еще жизнь не достала — вам легко!

И мы расстались с ним, досадуя и торопясь.

* * *

Мы расстались — но история эта запомнилась мне.

Образ старого лесного бродяги, вдруг заскучавшего по семье, по дому, нередко теперь возникал перед мысленным моим взором и слова его: "Человеку одному, без своих, нельзя, нипочем нельзя", — слова эти запали в душу глубоко и прочно. В самом деле, пора и мне менять адрес, — думал я, — пора возвращаться в Москву, в город своего детства. Там я буду среди близких, среди своих. У меня там будет твердая почва; я развернусь в литературе, начну… Начну… А здесь — что в конце концов меня здесь держит? Что привязывает к этой экспедиции? По сути дела, она — мое случайное пристанище. Я ухватился за нее, как утопающий хватается за соломинку. И — не утонул. Удержался на поверхности. Сберегся — и слава Богу! Но это уже позади… И хватит таежной романтики! Надо думать о главном, о будущем.


СМЕРТЬ В ХОЛОДИЛЬНИКЕ


Я мечтал о Москве — и с каждым днем все сильнее — но мечты мои все же не были легки и безоблачны. К ним постоянно примешивалось какое-то смутное беспокойство… С чем я приеду туда? — нередко думал я. — Что привезу? Выть может, все эти мои сочинения — пустое дело, зола, дилетантские бредни?

Назад Дальше