— Ты должен знать, жених, что твой тесть, мир праху его, был не абы кем, а шойхетом и благочестивым евреем…
— Да, это был настоящий еврей, — поддержала мужа тетя Песеле, которая стояла в сторонке и разглядывала жениха с головы до ног сквозь лорнет. — Таких теперь не сыщешь…
При этом она вздохнула и посмотрела на Сендера так, будто сожалела, что такой молодчик попал в их семью.
Сендер, хозяин в своем ресторане, которому в обществе скототорговцев и поварих сам черт был не брат, сидел как пристыженный мальчишка среди этих слабосильных атласных евреев. Твердый воротничок душил его. Жесткая шляпа впивалась в голову. Привыкший сидеть с непокрытой головой, Сендер попробовал было на минуту снять новую шляпу, но тут же спохватился, вспомнив, где находится, и нахлобучил ее еще плотнее.
— Жарко, — пробормотал он, чтобы сказать хоть что-нибудь.
— На, возьми мою ермолку, — сказал дядя Шмуэл-Лейб и, не спрашивая Сендера, снял с его головы шляпу, а вместо нее надел свою широкую, засаленную ермолку, которая сползла Сендеру на глаза.
Сендер почувствовал себя немного свободнее, когда наконец явился ребе из Ярчева, представлявший его сторону. Маленький человечек с длинной бородой, укутанный в светлый мех, сразу же внес уют и веселье в чванливое общество. Он по-женски обмакнул лекех в водку и, с удовольствием жуя размокший лекех, хлопнул в ладоши.
— Ну что, жених, проголодался? — спросил он с полным ртом. — Ничего, теперь уже не долго ждать. Скоро я, даст Бог, совершу кидушин.
Дядя Шмуэл-Лейб бросил враждебный взгляд на низенького веселого ребе. Как каждый хасид, который ездит к «большому» ребе, реб Шмуэл-Лейб смотрел с насмешкой на «маленьких» ребе, чьими хасидами были только невежды и женщины. Кроме того, его раздражало то, что этот ребе собрался совершать кидушин. Привыкнув к постоянным почестям: то он был сандеком на обрезании, то молился перед омудом, то произносил благословения после трапезы, реб Шмуэл-Лейб сам был мастером по части кидушин. Он знал все эти вещи наизусть: как вести брачную церемонию, читать брачный контракт[41], произносить семь благословений[42]. Он уже приготовился совершать кидушин, как и подобает такому важному родственнику, и поэтому возмутился, узнав, что маленький человечек хочет перехватить у него мицву.
— Хм… этот Сендер — ваш… ваш хасид? — с ухмылкой спросил он у человечка. — Так, да?
И чтобы показать ребе, кто здесь главный, реб Шмуэл-Лейб учинил ему экзамен по Торе, суровый экзамен, такой, что «бабий» ребе совсем смутился.
— Мой дед, да будет благословенна его память, говаривал… — Ребе попробовал было пересказать что-нибудь из толкований своего деда, чтобы отвертеться от вцепившегося в него реб Шмуэл-Лейба, но тот не дал себя провести.
— Что мне с того, что говорил ваш дед, — перебил он, — я лучше послушаю, что вы скажете, а?
Сендер напряженно наблюдал за этой словесной войной, происходившей между пузатым дядей и ребе из Ярчева. Ему ужасно хотелось, чтобы ребе задал высокомерному дяде трепку, так чтобы у того голова пошла кругом, но ребе стал еще меньше ростом, чем обычно, и только нервно макал лекех в водку.
— Мне кажется, пора идти под хупу, — сказал он, чтобы выпутаться из сетей, в которые его заманил противник, — жених и невеста голодны. Целый день постились… Сжальтесь над еврейскими детками…
Под хупой Сендер так перепугался, что забыл положенное «харей ат», хоть он столько раз твердил этот стих наизусть. Евреи вокруг завздыхали. Громче всех вздыхал дядя Шмуэл-Лейб.
— Ну же: харей ат, — подсказывал он, — кедас Мойше вэ Исроэл…[43]
Трапеза тянулась долго. Дядя реб Шмуэл-Лейб распевал дикие хасидские нигуним[44] и хопкес[45] жирным сальным голосом. Он прочищал горло, прикладывал ладонь к уху, облизывался, очарованный своим чудным голосом, и начинал новый нигн, хотя никто его об этом не просил. Насытившись пением, реб Шмуэл-Лейб начал сыпать толкованиями. Стоило ребе из Ярчева вставить слово, как толстяк перебивал его и продолжал говорить сам.
Гости столь же много наговорили толкований и напели песнопений, сколь мало они принесли свадебных подарков, отделавшись мелочами. Семь благословений, которые взял на себя дядя реб Шмуэл-Лейб, тянулись как смола. То, что дядя упустил во время хупы и кидушин, он наверстал во время семи благословений. Реб Шмуэл-Лейб говорил, пел, без конца прочищал горло, так что Сендер даже вспотел. Потом все хасиды принялись танцевать мицве-танц[46] с невестой. Каждый по очереди брался за угол шейного платка и кружился. Дольше всех кружился дядя реб Шмуэл-Лейб.
Уже засветло, заплатив из своего кармана клезмерам, поварам, бадхену, кухаркам и всякой мелкоте, которая вертится на еврейских свадьбах, Сендер забрал невесту и повез ее домой на свою новую квартиру, которую снял неподалеку от своего ресторана.
Холодный утренний воздух освежил его после тесноты и духоты свадебного зала. Дрожки весело подпрыгивали по плохо уложенным острым булыжникам мостовой.
— Побыстрей, кучер, — буркнул Сендер извозчику в синей капоте и взял свою суженую за руку, впервые за несколько недель их знакомства.
Квартира была новая. Ее дверь ярко выделялась среди облезлых соседских дверей и пахла свежей краской. Такими же свежевыкрашенными были внутри квартиры ее стены, окна, полы и двери. Обо всем позаботился Сендер. Вся обстановка была новая, с иголочки. Кровати, перины, шкафы, столы и стулья, комоды и кушетки — все похрустывало от новизны, все блестело от свежести. Обо всем он подумал: о посуде и хрустале, о розовых ковриках у кроватей. Он также не забыл расставить на ночных столиках и трюмо всякие фарфоровые статуэтки и фарфоровых ангелочков. А посреди квартиры стоял зеленый граммофон с большим набором пластинок канторов и оперных певцов. Кровати были застелены, зажженные люстры с розовыми абажурами окутывали все мягким романтичным светом, что как нельзя лучше подходило для молодоженов.
— Какое тут все новое, новое и красивое! — тихо пробормотала невеста.
— И наша жизнь тоже будет новой, — ответил счастливый Сендер, — новой и красивой.
Из позолоченной клетки, висевшей у окна на зеленом шнуре, канарейка неожиданно просунула клювик и радостно распелась. Сендер дрожащими руками боязливо снял свадебное платье со своей суженой, как обычно снимал тора-мантл со свитка Торы в Дни трепета в маленьком бесмедреше ребе из Ярчева.
4Когда Сендер убедился в том, что его невеста была далеко не такой чистой еврейской дочерью, как обещал ему ребе из Ярчева, он ни о чем не стал ее расспрашивать, не стал на нее кричать и выяснять с ней отношения. Он лишь отвесил ей оплеуху, как поступал всегда с теми, кто обманывал его, и молча ушел к себе в ресторан.
Проходя мимо базара, полного оглушительных женских голосов, Сендер почувствовал запах тухлой рыбы. По запаху он дошел до прилавка и выбрал самую гадкую щуку, какую только можно было найти. Эту вонючую рыбину он принес на кухню и отдал ее русой Маньке, чтобы та почистила ее и нафаршировала.
Русая Манька, высокая костлявая девка, которая любила Сендера не меньше, чем его коньяк, раскрыла большие зеленые полубезумные глаза, полные одновременно изумления и любви к своему расфранченному хозяину.
— Пане Сендер, — пролепетала она, — вам всучили самую что ни на есть дрянь… Пойду выброшу ее.
— Нафаршируй ее, добавь побольше корицы и перца, чтобы ничего не чувствовалось, — тихо приказал Сендер, — и никому ни слова, слышишь, Манька.
— Слышу, пане Сендер, — сказала счастливая девка, пожирая Сендера зелеными полубезумными глазами.
Когда рыба была готова, Сендер положил ее на блюдо, украсил морковью, луком и зеленью и с Морицем-официантом послал ребе из Ярчева в подарок за свадебную церемонию.
Целый день провел Сендер за стеклянной дверью ресторана. Он с нетерпением, как ребенок, наблюдал за домом ребе. Поздно вечером Сендер наконец дождался. Из ворот выбежал взволнованный служка ребе и стал через улицу звать фельдшера:
— Реб Шая-Иче, реб Шая-Иче, ребе помирает… Идите скорей, его наизнанку выворачивает.
Довольный Сендер отошел от двери и выпил несколько рюмок коньяка, одну за другой.
Домой он вернулся поздно, дождавшись, пока последний посетитель уйдет из ресторана. Жена ждала его. Ее глаза были больше, чернее и испуганнее, чем обычно, она заглядывала ему в глаза, ходила за ним по пятам, умоляла, чтобы он сказал ей хоть слово. Сендер не обращал на нее внимания.
— Мама там, — сказала молодая, — ждет на кухне. Целый день. Она хочет с тобой поговорить.
— Мне не о чем с ней говорить, — ответил Сендер. — И пусть она мне лучше на глаза не попадается, иначе я за себя не ручаюсь.
— Мне не о чем с ней говорить, — ответил Сендер. — И пусть она мне лучше на глаза не попадается, иначе я за себя не ручаюсь.
Он подошел к канарейке и насвистел ей мелодию, чтобы пробудить в ней желание петь. Но канарейка не хотела петь. Сендер оставил ее в покое и взял к себе на колени Бритона. Пес обезумел от радости, стал ласкаться и облизывать своего хозяина. Ночью вместо молодой жены на кровати рядом с Сендером лежал Бритон.
С утра пораньше нагрянули тети и дяди, набожные евреи, один к одному.
— Сендер, — умоляли они, — позволь поговорить с тобой. Не возводи напраслину на еврейское дитя, на сироту.
— Мне не продашь кота в мешке, — отвечал Сендер, — я не ешиботник.
— Сендер, пойдем к раввину, — настаивали они, — как скажет раввин, так и будет[47].
— Плевал я на раввина, — отвечал Сендер. — Теперь я знаю, что такое эти раввины.
Набожные евреи не могли слышать такие речи.
— Сендер, побойся Бога, подумай о том свете.
— Чхал я на тот свет, — в гневе говорил Сендер.
Он, Сендер, ни во что больше не верит. Ни в этот свет, ни в тот. Ни в красные полыхающие небеса, ни в божьих людей — цадиков в сподиках и дедовских мехах. Если благочестивые люди сумели так его обмануть, то в мире не осталось ничего святого.
В первые дни он ел себя поедом. Он не мог простить себе, что его, Сендера, так гнусно заманили в болото, обманули, как какого-то глупого мальчишку. Больше всего его мучило то, что он так унижался перед этими святошами, так и стлался перед ними. Они оскорбляли его, тяжело над ним вздыхали, куражились над ним. Он ради них тратился, за все сам платил[48]. Он даже со своими друзьями порвал, не пригласил их на свадьбу, и все для того, чтобы понравиться этим хасидишкам в атласных капотах и их женам в париках. Эти несколько недель унижений и покорности стояли у него костью в горле, их нельзя было проглотить. Он не спал ночью и не ел днем.
— Бык безмозглый, — ругал он себя, глядя в зеркало, — тупой болван…
Сперва ему очень хотелось схватить эту хасидскую дочку за шиворот, вывести ее из квартиры и дать ей такого пинка под зад, чтобы она кубарем скатилась по лестнице. Только это, чувствовал он, могло бы остудить его кровь. Пусть она не думает, что Сендер — мальчишка какой-нибудь, которого можно дурачить, которому можно зубы заговаривать. Нет, его не проведешь. Никогда он не позволял плевать себе в кашу, даже тем, кто сильней его. И он, разумеется, не позволит вороватым хасидишкам водить себя за нос. Он у нее все отберет, даже платья, которые заказал ей на свои деньги, даже кольцо с пальца, даже серьги из ушей. С чем пришла, с тем и уйдет, и скатертью дорога!
Потом он подумал, что ничего не хочет от этой хасидской коровы. Пусть забирает все, что он для нее купил: платья, и обувь, и серьги, и все прочее добро. Он даже даст ей немного денег, чтобы она от него отстала. К черту деньги! Он уже столько потратил, что может потратить еще. Монетой больше, монетой меньше, лишь бы выпутаться. В доме он ничего не оставит. Всё: мебель, граммофон, талес, свадебный сюртук — все ненужные вещи, которые он накупил для своей свадьбы, он продаст за бесценок, раздаст даром, лишь бы с глаз долой. Он снова переедет в свое холостяцкое жилье, заживет свободно, как раньше, и начисто забудет о том, что с ним случилось.
После нескольких бессонных ночей, полных раздумий, Сендер решил, что лучше всего ничего не предпринимать. Оставить все идти своим чередом. Зачем превращать себя в посмешище? Поварихи почувствуют себя отомщенными. Женщины, которые сохли по нему, будут на улице смеяться ему в лицо. Посетители ресторана будут судачить о нем за столиками. Его будут держать за болвана, за дурака. Ему будет стыдно на людях показаться. Нет, он никому не доставит этого удовольствия. Лучше пусть все будет так, как есть. Пусть эта глупая гусыня болтается себе в доме, как служанка, решил Сендер.
Так он и оставил ее болтаться.
Он не разговаривал с ней, не сердился, не выяснял отношений, даже внимания на нее не обращал. Он распорядился в лавках, чтобы оттуда доставляли ему на дом все, что требуется, и оставил ее одну в квартире среди новой мебели.
Сендер начал вести очень свободную жизнь, более свободную, чем в холостяцкие годы. Во-первых, он стал пить. Он и раньше не отказывался пропустить рюмку с посетителями, когда те приглашали его за свой столик. Но тогда он держал себя в руках, не перебирал. Сендер знал, когда надо остановиться, и не пил лишнего. Теперь он перестал считать рюмки. Он засиживался за столиками со скототорговцами и «деловыми», болтал, курил, играл в карты и закладывал за воротник. Завсегдатаи восхищались им.
— Сендер — это Сендер, — говорили они, радуясь тому, что он больше не тот добропорядочный тип, каким выставлял себя перед свадьбой.
Однажды он велел Маньке, чтобы та прибралась в его давно заброшенной «конторе». Манька с великим усердием выколотила всю пыль из обитой красным плюшем софы. Она хорошенько вымыла стены, постелила на пол коврик, сняла паутину с голой красотки и тайком, на свои деньги, спрятанные в чулке, даже купила несколько бумажных цветов и поставила на стол. После этого она вымылась, накрасила красной помадой тонкие губы, подрумянила бледные щеки, щедро опрыскала себя дешевыми духами и привела своего хозяина.
— Красиво, пане Сендер? — спросила она, ожидая похвалы.
Манька выпила не одну, а несколько рюмок коньяка. После пятой она, как обычно, обезумела.
— Хоть убейте меня, пане Сендер, но я отсюда не уйду, — поклялась она, — буду лежать здесь, как собака…
Сендер не прогнал ее.
Чаще, чем в холостяцкие годы, спускался Сендер по винтовой лестнице в подвал, в свою «контору». Между поварихами шла за него вечная грызня.
На улице к нему снова стали приставать женщины, которые не могли устоять перед блеском его глаз и его крепким загривком, вечно заклеенным пластырем. Они понимали, что он не слишком часто видится с хасидской дочкой, с которой стоял под хупой, и с женской расчетливостью настойчиво старались ему понравиться: а вдруг что из этого выйдет.
Сендер был груб с женщинами, ненавидел их за лживость и знал, что даже лучшим из них доверять нельзя. Он мстил им, оставаясь с ними наедине, унижал, оскорблял их. Но чем брутальнее он к ним относился, тем больше они к нему липли.
Домой он приходил обычно поздно ночью, чуть ли не под утро. Усталый, пьяный, он заваливался на кровать, постеленную ему женой, и беспробудно спал в течение несколько часов. Бритон, его пес, лежал у него в ногах. Едва проснувшись, он шел к канарейке, кормил и поил ее.
— Сендер, я приготовила тебе перекусить, — покорно произносила жена.
— Я ем в ресторане, — отвечал Сендер, выдергивая перед зеркалом седой волосок из черной шевелюры.
— Сендер, ты стонал во сне, — говорила жена, — может, ты заболел.
— Можешь спать в другой комнате, ничего не будешь слышать, — советовал ей Сендер.
Жена ударялась в слезы.
— Оскорбляй, унижай меня, только не молчи, — рыдала она, — я как собака слоняюсь одна по квартире, жду всю ночь.
— Можешь вернуться к своей мамаше, — буркал Сендер и хлопал дверью, новой свежевыкрашенной дверью, которая среди облезлых соседских дверей была как богач — среди бедняков.
Часто он совсем не приходил ночевать. Закрыв свой ресторан поздно ночью, он отправлялся в большие, ярко освещенные и веселые рестораны в нееврейских кварталах и заказывал коньяк, рюмку за рюмкой.
— Эй, как подаешь? — сердился Сендер на разодетых официантов. — Разве так подают на стол?
И с опытностью бывшего официанта он показывал, как нужно обслуживать посетителя. Шансонетки принимали его за большую шишку и облепляли его столик. Сендер угощал их коньяком и бил рюмки об пол, как подгулявший офицер.
Домой он возвращался на рассвете, днем отсыпался, не раздеваясь, на софе в своей «конторе».
Как прежде ребе из Ярчева, так теперь фельдшер Шая-Иче нередко журил Сендера за его грехи. Всякий раз, когда Сендер приходил к нему побриться и заклеить загривок новыми пластырями, Шая-Иче брал его запястье холодными пальцами и смотрел на карманные часы, которые получил в награду, служа фельдшером в армии у «фонек».
— Сендер, пульс учащенный, — бормотал он, — слишком учащенный…
Хоть Сендер и не хотел этого, но Шая-Иче силой затаскивал его в свою смотровую, полную бутылочек с разноцветными жидкостями, блестящих щипчиков и пинцетов, и прикладывал свое большое ухо к его широкой груди.
— Не пей, не кури и не гуляй так много, Сендер, — грозил ему пальцем Шая-Иче, — ты ведь уже не мальчик.
Сендер прикуривал новую папиросу от предыдущей и отмахивался.
— Коза раз подохнет[49], — хрипло говорил он.
5Седые волоски в черной Сендеровой шевелюре множились день ото дня. Они появлялись каждую ночь. Сперва Сендер попробовал было выдергивать их по утрам перед зеркалом, но чем больше выдергивал, тем больше их становилось. Он плюнул и позволил им расти, как им хочется. Глаза его, так же как волосы, утратили свой черный блеск и подернулись унылой пеленой. Теперь они часто слезились после бессонных, беспутных ночей, полных вина и табачного дыма. Белки его глаз, обычно чистые, стали красными, покрылись паутиной сосудов.