Три прозы (сборник) - Михаил Шишкин 30 стр.


Сначала я совершенно растерялся и не знал, что делать, затем первое оцепенение прошло, и я побежал наверх, будить Матрешу. Та заохала, запричитала и как была, в одной ночной кофте, поскакала по лестнице вниз. Почему-то в ушах стучало, что нужно первым делом вызвать рвоту. Я засунул Кате палец в рот. Ее язык был сухой и шершавый, как у кошки. Ничего не получалось. Я вспомнил, что на одной из дач на нашей улице жил вроде какой-то доктор, и бросился, накинув пальто, в ночь, принялся стучать во все окна подряд. Поднялся переполох, шум, везде, наверно, решили, что это воры или пожар. Наконец кто-то из-за закрытой двери стал, шамкая, по-старушечьи, объяснять мне, что он всего лишь дантист.

– Но промывание желудка-то вы сделать можете, черт возьми! – кричал я на всю улицу.

Он долго что-то искал, и наконец с резиновой трубкой мы побежали к нашей даче. По дороге он, задыхаясь от быстрого шага, вдруг прошамкал:

– Извините, я уже вынул зубы.

Катя была без чувств, но дышала. На кофточке у нее было что-то мокрое и липкое. Дантист стал засовывать ей в рот трубку, я держал голову и нажимал на щеки. Матреша заливала сверху воду. Катина кожа была покрыта холодным липким потом. Наконец пошла рвота.

Утром я отвез Катю в город в больницу.

Я приезжал к ней, и она спускалась ко мне на застекленную террасу, выходившую в больничный сад, где прогуливались люди в халатах. Мы сидели на деревянном диванчике. Иногда из коридора долетали какие-то странные то ли крики, то ли стоны, я даже не мог понять, кто это так мычит – мужчина или женщина.

Катя выходила с блеклым, неухоженным лицом, заспанная, растрепанная.

Я что-то спрашивал, она отмалчивалась. Тогда я рассказывал ей об Анечке, но Катя, казалось, проявляла мало интереса.

Вдруг она сказала:

– Ты знаешь, это совершенно удивительное ощущение. Сначала все кружится. Все сильнее и сильнее. Потом начинается качка. Как во время шторма на море. Потом все темно. А потом не стало и темноты.

Запахнула поплотнее полу халата, закуталась, будто от сквозняка.

– А потом во рту отвратительный вкус резины.

В первые дни она никак не реагировала на окружение, а потом стала тяготиться, особенно теми непрекращавшимися полуженскими криками.

В конце концов от меня зависело, забрать ее домой или оставить на какое-то время еще в больнице. Катя просила:

– Забери меня отсюда! Иначе я действительно сойду здесь с ума!

Я сказал главному врачу, чтобы ее немедленно отпустили домой.

– Как хотите, – равнодушно сказал он. – Тогда подпишите вот здесь.

Я подписал какую-то бумагу, в которой они снимали с себя ответственность, если что-то с Катей снова случится.

Я привез жену домой, в нашу городскую квартиру. Мы не были здесь с весны, как переехали на дачу. Стекла были замазаны мелом, мебель в чехлах, люстра окуклилась. Я открыл окна, а в кабинете все равно было темно – вырос на целый этаж тополь за окном.

Мы переехали в город, хотя за дачу было заплачено по сентябрь включительно. Катя никуда не выходила, почти все время лежала, вставала редко. Оцепенело глядела в одну точку, забыв в пальцах пилочку для ногтей. Ночами ее мучила бессонница, и она пичкала себя снотворным.

В те дни меня не покидала тревога и за Катю, и за Анечку. Я старался побольше быть дома, и вообще боялся оставлять Катю одну. Прятал от нее все острые предметы, пересмотрел все флакончики с лекарствами, выдавал ей снотворного лишь по две таблетки в день. Нанял еще одну женщину, чтобы она ухаживала за женой и смотрела за дочкой, чтобы ни на минуту не оставлять Катю без надзора. Катя все это чувствовала и, наверно, поэтому все время требовала, чтобы Анечка была в ее комнате.

Иногда в моменты просветления Катя снова начинала заботиться о дочери, рассматривала с ней книжки, журналы с картинками. Анечке нравился звук ножниц, и я купил Кате тупые детские ножницы: она сидела рядом с дочкой и вырезала из журналов и газет рекламные картинки, раскладывая их по конвертам. Сортировала: мужчины к мужчинам, пишущие машинки к пишущим машинкам, эликсиры от полысения к эликсирам. Анечке все это ужасно нравилось – я так думаю. Ребенок молча сидел в своем стульчике и, не отрываясь, часами глядел на мелькание ножниц.

Потом, правда, я заметил, что Катя, не обращая внимания на то, что ребенок давно спит, вырезала уже одна, для себя. Она будто входила в какой-то ритм, и ножницы вырезали картинку в три укуса.

Все чаще на нее находили периоды настоящего затмения. Однажды утром Катя, о чем-то задумавшись, вышла из квартиры в одной рубашке, и я еле нагнал ее внизу, у двери парадного. То она опять становилась агрессивной и набрасывалась на меня: ей начинало казаться, что ее запирают – она ходила по квартире и открывала всюду двери, пугая моих клиентов в комнате ожидания своим безумным и неряшливым видом. Во всем она видела заговор против себя, никому не верила, не доверяла ни врачам, ни Матреше, стала подозрительной, пугливой. При этом ей доставляло удовольствие кричать при ком-нибудь постороннем, что она совершенно здоровый человек, а я хочу избавиться от нее и упечь в сумасшедший дом. Для того чтобы устроить такой публичный скандал, она специально подбирала момент, когда я ничего сделать не мог – только растерянно извиняться перед испуганными, ничего не понимавшими людьми. В ее глазах при этом я видел какое-то ненормальное бешеное наслаждение – видеть меня униженным.

Прошел всего месяц – и вот опять. Я отправился гулять с Анечкой в парк, и пришлось бежать с детской площадки – начался дождь. Вошел в прихожую – и вдохнул неприятный запах уксуса от компресса. Меня встретили до смерти перепуганные лица няньки и Матреши: Катя нашла у меня в кабинете баночку со снотворным и проглотила все, что там оставалось.

Опять резиновая трубка, рвота, шприцы, примочки.

Хотели снова везти ее в больницу – я не велел, зная, как угнетающе больничная обстановка подействует на нее.

На следующий день, перед тем как ложиться, я зашел в ее комнату и присел на стул у кровати.

– Зачем ты это делаешь, Катя?

Она ответила высохшими губами:

– Какое тебе до этого дело?

У нее было страшное, оплывшее лицо с синими кругами под глазами. Она попросила, чтобы я дал ей зеркало.

– Не надо, Катя.

Она стала повторять:

– Дай мне зеркало!

Я встал и подал ей со стола ее круглое зеркальце на подставке. Катя смотрела на себя несколько секунд, потом швырнула его на пол. Зеркало разбилось. Я не хотел беспокоить Матрешу и сам пошел за совком и веником.

Когда через минуту вернулся, у нее пальцы были залиты кровью – она разломала градусник, чтобы выпить ртуть, порезалась, и градусник упал на пол. Помню, ползал под столом, собирая осколки и скользкие металлические капли на лист бумаги. Я тогда понял, что невозможно оставлять Катю дома.

Уже раньше, до этого, ожидая как-то приема у своего дантиста, я просматривал газеты и наткнулся на объявление одной частной психиатрической клиники, только что открывшейся в Нижнем по образцу, как указывалось в коротком тексте, лучших швейцарских заведений. Не было ножниц, и я продавил тонкую бумагу ногтем. Теперь я нашел это объявление в своем бумажнике и списался с директором клиники, неким профессором Василенко.

Мне прислали толстый пакет всевозможных бумаг, в которых на все лады объясняли, как хорошо будет Кате в их заведении. Я не поверил, разумеется, ни в одну из этих бумажек, но все решил наш врач, сказав, что слышал от кого-то, будто бы Василенко – действительно серьезный психиатр, много лет прожил за границей, и его заведение – весьма дорогое, и больные там содержатся, как в хорошей гостинице.

Я не представлял себе, как объяснить все это Кате и каким образом отвезти ее в другой город. Однажды за обедом я сказал между прочим, что у меня кое-какие дела в Нижнем, что соответствовало действительности, и мне нужно будет поехать туда на пару дней. Я спросил ее, не хочет ли она поехать со мной, развеяться, отдохнуть – мы могли бы взять каюту на пароходе. По правде говоря, я ожидал от нее новой сцены, подобной тем, что всегда получались после любого моего предложения, касавшегося нашей совместной жизни, но в ответ я услышал слова, сказанные человеческим мягким тоном, которого я не помнил в голосе Кати уже давно:

– Ты действительно хочешь, чтобы я с тобой поехала?

– Да, – я посмотрел ей в глаза.

Она вдруг улыбнулась мне:

– Хорошо, поедем.

Мы назначили день, купили билеты. Я получил от нашего врача все необходимые документы, снова списался с Василенко. Он ответил, что ждет нас. Я решил все объяснить Кате по дороге.

Она будто ожила. Стала следить за собой. Съездила несколько раз к портнихе, заказала новые платья – в последнее время Катя располнела и в старые уже не влезала. Я снова слышал ее смех, она опять ходила гулять с Анечкой. Скандалы прекратились. Ни с того ни с сего она купила мне новый галстук:

– Он хорошо подходит к твоей серой паре.

– Он хорошо подходит к твоей серой паре.

На вокзале она взяла нижегородские газеты и читала мне за ужином объявления о том, что идет там в театрах и опере.

Наконец настал день отъезда. Пароход отходил после обеда. Катя, как обычно, прособиралась полдня, и пора было выходить, а она все еще не была готова, и к тому же еще второпях опрокинула флакон с духами на паркет. Мы зашли попрощаться с Анечкой – ребенок, конечно, почувствовал неладное и захныкал. Мы надавали Матреше тысячу указаний и отправились на пристань.

Я давно уже не плавал по Волге. Каждый раз, когда слышишь гудок, зовущий к отправлению, охватывает какое-то удивительное чувство жизни. Навстречу идут пароходы: розовые – «Самолет», белые – «Кавказ и Меркурий», белые с розовым – «Надежда». Разбегаются к берегам волны. Из трубы струится бесконечной лентой дым, будто фокусник ее вытягивает и вытягивает. Волга в лесистых обрывах. С другой стороны – заливные луга. Двухэтажные домики уездных городов, зеленые крыши, белые здания прогимназий и присутственных мест, розовые колокольни. Пятитрубный завод – отражения труб в воде тянутся к пароходу, как щупальца.

Катя кормила на палубе чаек, бросала на ветер куски булки, и чайки, встряхивая крыльями, цапали хлеб на лету. Я видел, что эта поездка развеяла ее, будто крепкий волжский ветер проветрил ей душу и мозг.

Шли не спеша, причаливали чуть ли не к каждой пристани, усеянной шелухой от семечек, промазученной. Городки выплывали из-за мыса медленно, дом за домом. Вот пароход тихо прилипает к причалу, торопливые команды капитана, свистки, грохот сходней. На пристани девчонки с лесной земляникой на листе лопуха, бабы с варенцом и зажаренной рыбой. У берега танцуют лодки, поигрывая снастями, мачтами выписывают в небе восьмерки. Вот снова гудок, и пароход, вздувая реку, отчаливает от пристани, разворачивается, набирает скорость, и за ним вода расходится, как ласточкин хвост. Мне давно не было так хорошо, как в ту поездку на самолетском «Пушкине».

На обед подали солянку по-московски и раков в крапиве, варенных с укропом. Стол был сервирован с роскошным букетом. К нам подошел капитан, холеный, наутюженный, прислюненный, справился, не дует ли, не закрыть ли электрический веер.

Потом снова пошли на палубу, где так приятно было слушать шлепанье колес по воде и хлопки крыльев подрумяненных закатом чаек. От трубы пахло краской и гарью. Снизу, с третьего класса, доносилось, как кто-то красиво пел «Нас венчали не в церкви…»

Мы до ночи сидели на палубе в плетеных креслах. По берегам, уплотняя темноту, горели костры – это ловили раков на смолку. Встречные пароходы сверкали в ночи, как рождественские елки. На бортах светились огни – красный и зеленый, и за ними плыли по воде ужи, красные и зеленые. Вода густая, кисель. Когда пароход замер у какой-то пристани и замолкли машины, сделалось вдруг тихо и послышался чей-то далекий смех, скакавший по реке, как брошенная галька.

Стало холодно, и мы пошли с пустой палубы в нашу каюту.

Каюта была двухместная – две тахты. Я подождал за дверью, пока Катя легла, потом, в темноте, разделся и нырнул в ледяную постель сам. Я чувствовал, этот день на пароходе что-то изменил в нас. Катя долго ворочалась, потом, я не видел, но знал – протянула мне в темноту руку. Я взял ее руку в свою.

Между нами уже и не могло быть близости в животном понимании. Но ее рука в моей – это было намного важнее. Так мы лежали долго, потом она заснула. Я решил, что скажу ей все за завтраком.

Утром я проснулся оттого, что кто-то, стоя прямо у нашего открытого окна, сказал:

– От морской болезни помогает только одно – не смотреть на воду.

На палубе все было еще мокрым от росы – поручни, канаты, скамейки.

За завтраком Катя ничего не ела и молча обрывала хризантемы в свою тарелку.

Я все собирался начать с нею разговор о клинике, но, не знаю почему, не мог.

Мы подплывали к Нижнему: Козьмо-Демьянск, Барвинка, Исады.

В Нижнем я сказал Кате, что сначала мне нужно к Василенко – по делам одной опеки, и, не заезжая в гостиницу, мы отправились в больницу. День выдался жаркий – бабье лето. Мостовую только что полили – и мы ехали по мокрым булыжникам с белыми, просохшими на солнце затылками.

Красивый особняк в саду сразу мне понравился. Тенистые дорожки, посыпанные гравием, были пусты, только на другом конце садовник поливал клумбы из шланга. Гравий хрустел, будто мы шли по мерзлому снегу.

В большом светлом холле стояли в кадках огромные пальмы, и действительно все выглядело как в дорогом отеле.

Катя присела подождать меня на диване, взяла полистать кем-то оставленную книгу, а я прошел к Василенко.

Профессор оказался крепким, совсем не старым мужчиной с такой же крепкой, совершенно ассирийской бородой. Он стиснул мне руку и стал, передвигая на столе чернильницу, говорить о том, что пора наконец в России покончить с палатой номер шесть и взять на вооружение передовые методы швейцарской психиатрии.

Я слушал его, рассматривая кабинет, штокрозу за окном с множеством бутонов, и думал о том, что после разговора с ним выйду к Кате, мы пройдемся по дорожкам этого чудесного сада, и я с ней объяснюсь, все ей расскажу. А дальше она поступит так, как сочтет нужным. Захочет – останется здесь отдохнуть, нет – мы поедем домой. Или проведем здесь несколько дней, сходим в театр, в оперу. Она вычитала в газете, что как раз сегодня дают мою любимую «Волшебную флейту».

Мы проговорили с Василенко около получаса, я все ему подробно рассказывал о жене, о ее срывах, о моих опасениях за ее здоровье, а главное, о страхе, что она может как-то в своем помрачении навредить Анечке. Василенко сказал, что рассказанное мною, а также описание Катиной болезни, полученное им от нашего врача, напоминает ему случаи, которые уже у него были в его практике, и заверил меня, что ничего страшного нет, просто Кате необходимо немного отвлечься, обрести себя, и он сделает все, чтобы нам помочь.

– Убежден, что очень скоро ваша супруга вернется к вам в лучшем здравии.

Василенко произвел на меня, в общем, хорошее впечатление.

Я обратил еще внимание на то, что в его кабинете все было закрыто: и окна, и двери, и ящики в шкафах – и нигде нет ручек и не торчат ключи.

Еще минут пятнадцать мы обсуждали, сколько будет стоить лечение и содержание Кати в клинике. Я находил все это чересчур дорогим, но не хотел показать, что хочу экономить на здоровье жены. Договорились о ежемесячном перечислении денег.

Закончив беседу, мы поднялись, и я уже хотел вернуться к Кате, но тут Василенко удержал меня и предложил выйти через другую дверь.

– Но почему? – удивился я. – Я хотел бы поговорить с Катей и попрощаться с ней…

– Не надо! – уверенно прервал меня профессор. – Поверьте мне, все будет хорошо. А вам сейчас лучше уйти. Доверьтесь мне, у меня достаточный опыт в подобных ситуациях. Вам лучше всего сейчас уйти.

Я попытался объяснить ему что-то, но он был неумолим:

– Доверьтесь мне!

Я пожал плечами, взял шляпу и вышел в открытую им дверь. Мне было как-то не по себе, но перечить опытному врачу мне казалось странным. Если уж я сам привез сюда Катю, то, очевидно, нужно было доверять доктору и делать так, как он считает нужным. В конце концов, он уверял меня, что так будет лучше для Кати.

Обратно я вернулся поездом.

Домой я приехал, когда Анечка была на прогулке. Вошел в Катину комнату. Там все еще пахло разлитыми позавчера духами. На подушке была вмятина от ее головы. А мне показалось, что утро нашего отъезда было в какой-то другой, давней и вообще не моей жизни. На столе Кати был беспорядок. Я что-то неловко тронул, и на пол рассыпались вырезки из конверта. Сел, стал их собирать. На паркете все перемешалось: автомобиль уперся колесами в новомодную плиту, роскошная ручка с золотым пером всосалась, перепутав с чернильницей, в море с рекламой какого-то курорта, чья-то острая бородка колола грудь моднице, которая протянула мне цветочное мыло.

Стал раскладывать вырезки по порядку в Катины конверты, но скоро запутался, потому что перестал понимать, что такое по порядку и вообще что такое порядок. Скомкал все это и выбросил в мусорное ведро.

Через какое-то время пришло письмо от Василенко. Он писал, что Катя чувствует себя хорошо, но, по его мнению, ей лучше провести у него еще пару месяцев.

Долгое время никакого развития у Анечки почти не было. Ребенок плакал без передышки часами, без конца возникали трудности с пищеварением, понос, рвота. Я поневоле все время сравнивал дочку с другими детьми: в два года те уже могли стоять, бегать, самостоятельно есть – всего этого Анечка не могла. Она часами тихонько сидела в своем красном стульчике, а устав, клала голову на руки и засыпала.

Когда у меня выдавалось свободное время, я сажал дочку в коляску и ходил с ней гулять, чаще всего в парк. Привык, что прохожие оглядываются на ее гримасы, странные звуки. У нее не проходили какие-то тики – моргание, подергивание вокруг рта. Длинный язык, не умещавшийся во рту, лез наружу. И все равно это лицо казалось мне самым симпатичным детским личиком, какое я видел. Раньше, когда ходил гулять с Анечкой, выбирал всегда безлюдные дальние дорожки, а теперь, наоборот, приходил с моим ребенком на детскую площадку в самом центре парка – нарочно, чтобы сталкиваться с людьми. Отчего-то хотелось подсовывать мое чудо им прямо под нос – смотрите, вот она, моя Анечка, и думайте что хотите, а я считаю, что она самая красивая и чудесная девочка на свете. Сидим с ней и смотрим, как играют дети. Она внимательно наблюдает, как они пекут из песка пироги, трут два обломка кирпича, чтобы сыпался красный перец, – и не хочет уходить, когда нужно возвращаться домой. Часто засиживались до закрытия парка, когда исчезали за деревьями последние няньки со своими чадами и в куче песка оставались на ночь забытые деревянные формочки.

Назад Дальше