А беспризорных детей сколько повсюду! И хочется их пожалеть, а как их жалеть, если они собираются в стаи и нападают? Нюся рассказала: хотели вырвать у нее сумочку, а там вся зарплата за месяц. Она вцепилась, не отпускает. Мальчишка ей кричит: «Укушу, a y меня сифилис!» Она пальцы и разжала. Прибежала вся в слезах.
Нужно стыдиться своего благополучия, когда рядом нищета и убожество? А может, наоборот, надо радоваться, что я не на тротуаре в лохмотьях, что у меня красивая шляпка, и туфельки, и раскрасневшиеся щеки, и молодость, и здоровье, и любовь?
Господи, о чем я пишу!
Подошла опять к зеркалу, разинула рот, пытаясь что-нибудь рассмотреть. Отвратительное зрелище!
* * *Дождь. Да еще какой!
Вся мостовая в желтой пузырчатой пене. Это смола выходит из торцов. И чего питерцы гордятся своими торцовыми мостовыми? Ну и что, что такого больше нет ни в одном городе! Чуть дождит – и скользко, будто по мылу идешь! Того и гляди ногу сломаешь.
* * *Пробила пушка. Но это вовсе не значит, что полдень. Один раз я хотела поставить часы по выстрелу, а Эпштейн сказал, что пушке доверять уже нельзя, потому что Пулковская обсерватория больше не дает сигнала в крепость, когда наступает 12 часов, – сигнал дается теперь только на почтамт.
* * *Все время думаю о тебе, вспоминаю твои приезд. Какие это были чудесные дни! Здесь все напоминает о тебе. Даже хлеб! Только что заходила Клава. Принесла халу с изюмом из филипповской булочной, такую, какая тебе так понравилась. Помнишь, я водила тебя на угол Старо-Невского и Полтавской – там пекарня.
Как я мечтала о том, чтобы ты приехал! Представляла себе, как мы встретимся в Михайловском сквере, как пообедаем в «Европейской» в ресторане на крыше. И вдруг – ты! Без письма, без телеграммы! Что может быть чудеснее на этом свете: прихожу к себе, а ты здесь меня ждешь! Вот это и есть чудо.
Я выступала тогда в Летнем театре, и шли дожди, но каждый раз был аншлаг. Я сказала тебе, что это все – Ледя, который читал Зощенко, а ты уверял, что это из-за меня! Так замечательно было петь для тебя! Вот так бы выходить каждый раз на сцену, зная, что увижу в зале тебя.
А до Эрмитажа так в тот раз и не дошли! Все пути приводили вот в эту постель, такую никчемную, такую пустую без тебя!
Помнишь твой носовой платок? Я завязала его узлами так, что получился маленький тряпичный человечек. Он живет у меня под подушкой. Я теперь могу заснуть, только если этот человечек держит меня за палец.
* * *Помнишь поездку в Стрельну? Как в нас летели камни, когда пошли погулять по парку? Надо же предупреждать влюбленных за версту огромными плакатами, что в большом дворце Петра теперь детдом!
А как поднялись на купол Исакия и у меня закружилась голова от высоты?
И так не хотелось вылезать из кровати, а нужно было что-то придумать на ужин, и ты сказал: «Замри», а сам сбегал вниз в кооператив и принес шоколадных конфет, швейцарского сыра, винограда, бутылку вина! Как было чудесно!
Кладу тебе в рот виноградину, а ты держишь ее в зубах! Какие у тебя божественные зубы!
* * *Пришел Эпштейн и вытащил меня на улицу. Сказал, что без свежего воздуха я совсем превращусь в мумию. Шли, шли и дошли до «Пиккадилли». Уселись и погрузились в созерцание глупейшего немецкого фильма – вошли в середине 3-го акта. Не выдержали, ушли, отправились попытать счастья в «Колизей». Перед началом сеанса публику развлекали балалаечники, исполняли фокстроты. Смотрели кинодраму «Прокурор». Глупость, но она меня ужасно взволновала, а главное, отвлекла. Прокурор выступает как обвинитель против любимой женщины, которая не оправдывается, чтобы не запутывать его в дело, и ее гильотинируют.
Промолчали весь вечер. Я по необходимости, а он, наверно, оттого, что нечего сказать. Вернее, сначала он без конца что-то болтал, а потом вдруг сказал: «Странно все время говорить с молчащей женщиной», – и тоже замолчал.
Потом поехали в наш «Яр». Не надо было! Вошли, когда пела Майя. Тут мне стало плохо. По-настоящему плохо.
Сижу, кругом ей хлопают.
А меня уже нет?
Сказала, что у меня жар, и ушла. Иосиф посадил меня на пролетку.
А у меня и есть жар.
* * *Сережа, любимый мой, помнишь, я пришла вся заплаканная, потому что вылезла из трамвая, из толкучки, и только тогда увидела, что вся перепачкана в молоке и на туфли накапало. А ты обнял меня и стал успокаивать, как дочку. Где ты, Сереженька, приди, прижми, успокой, убаюкай! Так хорошо быть с тобой маленькой! Так хочется забыться в твоих руках! Позабыть все на свете. Даже сцену! Я так устала открывать на сцене душу, а за кулисами прятать ее поглубже, потому что там нужна не душа, а острые зубы и когти! И главное, нужна не кожа, а шкура, как у носорога! У меня нет шкуры! Мне так больно!
* * *Сегодня Эпштейн явился с букетом роз и опять звал замуж. И знаешь, Сережа, чем меня хотел взять мой администратор с Седьмой линии? Не представляешь! Он бросает к моим ногам целую Францию! Его собираются послать туда представителем Межрабпром-Руси!
Бедный, наивный Иосиф!
Ему кажется, что я должна броситься ему на шею из-за какого-то Парижа! Мне не нужен никакой Париж, Сережа, мне нужна твоя любовь!
Никогда еще не отказывала на листочке бумажки. А тут вырвала из этого блокнота и написала крупными буквами: «НИКОГДА!»
Кстати, вот тебе еще забавный эпизод. Эпштейн даже, представь себе, познакомил меня на той неделе со своей мамой! Ожидала увидеть расплывшуюся матрону, этакую библейскую Ревекку, а это такой сухой живчик, говорящий прокуренным, низким голосом. И все интересовалась, нет ли у меня иудейских родственников! Мы с ней сразу друг другу не понравились. Так сказать, нелюбовь с первого взгляда. Зато какой был гефилте фиш! Пальчики оближешь!
И еще Иосиф принес банку дивного какао «Ван-Гунтен»! Пью, балую мое бедное горлышко. Помнишь, мы спорили, какое лучше: «Ван Гунтен» или «Жорж Борман»?
Приходил Ваня Делазари, грустный. Проигрался в «Сплендид-Паласе». Занял денег.
* * *Все перепуталось – сплю днем, а ночью глаза не могу сомкнуть. Не знаю, какое сегодня число.
Как ненавистна мне эта комната без тебя! Спина уже разламывается от койки-гамака. Я задыхаюсь от недостатка свежего воздуха, открываю окно. Ложусь спать в носках, ногами к стене, опасаясь, что по мне ночью будут ползать тараканы. Сереженька, спаси меня! Постучи вдруг в эту дверь!
* * *Не спится. Лежала и вспоминала тебя. Перебираю тебя, как четки, твои слова, жесты. Вот ты помогаешь мне снять сырое, тяжелое пальто, стаскиваешь галоши! Помнишь тот день, когда мы попали под ужасный снег с дождем? А еще снова и снова получаю от тебя на день рождения цветы и флакон «Джики» Guerlain. Каждый раз, когда обмакиваю кончик пальца и провожу за ушами, накатывает такая волна нежности к тебе!
* * *А помнишь, как все было в первый раз? Ты – негодный обманщик! Позвал на день рождения к какому-то другу, а не оказалось ни друга, ни дня рождения! И какой чудесный был этот обман! Я пришла с мороза. Знаю, что сейчас все будет, и от этого как в тумане, сама не своя. Медленно хожу по комнате, снимаю с себя шапочку, перчатки, бросаю на пол, не глядя. Ты подошел, взял мои руки, прошептал: «Какие ледяные!» Стал их согревать губами.
* * *Что такое законные права? Я признаю только настоящие права – и по праву любви ты – мой. О Господи, до чего жалки супружеские права! И что они значат по сравнению с моим правом засыпать и просыпаться с тобой каждую ночь и каждое утро? Это право принадлежит мне, а не ей!
Право на тебя есть, а тебя самого нет.
* * *Перечитала этот бред гимназистки, и вдруг стало так очевидно, что ничего у нас не будет, что ты никогда не уйдешь от нее ко мне. И так стало пусто на душе! Так расхотелось жить!
Только с тобой я поняла, что значит задыхаться от ярости. Представляла себе тебя с ней. Как ты целовал ее волосы, ее губы, гладил ее кожу и там, и здесь. Представляла, как ты ей шептал – что? То же самое, что мне? Изводилась от ревности.
* * *Нет, вру, все не так. Я же знаю, что у вас давно ничего нет. Понастоящему больно мне тогда, когда я вдруг начинаю думать не о том, что у тебя с ней в постели, а о том, что ты ее еще любишь. Мне все время страшно: вдруг ты ее еще любишь?
* * *Тот ужасный вечер в Москве, когда я в первый раз пришла к вам домой, преследует меня, как кошмар. Хочу забыть его и не могу. Вошла и сразу почувствовала всей кожей присутствие другой женщины. Она везде, во всем. И все стерильно чистенько, не то что у меня. И запах. Ее запах. Ее одежды, ее духов, ее тела. Невыносимо. Больно. Выдавила из себя: «А у вас уютно». А ты ответил: «Я здесь ни при чем».
Легла в вашу – твою и ее – кровать. В ее кровать. В ее комнате. И как окаменела. Пропало все желание. Боялась тебя обидеть. Ничего не сказала. Но ты все почувствовал.
Как это унизительно! Всегда будто воры. Неужели мы воры, Сережа? Нет, это не так, этого не может быть! Ты ведь любишь меня, а не ее! Ты ведь мой настоящий муж, а не ее! Нельзя украсть то, что и так принадлежит только нам двоим!
Легла в вашу – твою и ее – кровать. В ее кровать. В ее комнате. И как окаменела. Пропало все желание. Боялась тебя обидеть. Ничего не сказала. Но ты все почувствовал.
Как это унизительно! Всегда будто воры. Неужели мы воры, Сережа? Нет, это не так, этого не может быть! Ты ведь любишь меня, а не ее! Ты ведь мой настоящий муж, а не ее! Нельзя украсть то, что и так принадлежит только нам двоим!
Опять говорю что-то не то. Дело ни в каком не в воровстве. Знаешь в чем? В ее тапочках. Я тогда все время смотрела на ее тапочки у дверей.
* * *Клава – моя самая близкая подруга. Ты знаешь, что она мне говорит про тебя? Конечно, не знаешь. Она говорит, чтобы я тебя оставила, что нельзя разрушать чужую жизнь. А главное, что, если бы ты любил меня по-настоящему, ты давно бы уже был со мной. Если бы ты действительно хотел уйти от нее ко мне, то давно бы это сделал. Она права.
Уверена, что ты не запомнил тот день. Я уже заметила, что мы запоминаем совсем разное. В тот день я решила уйти от тебя. Все прекратить. Решила, села в угол и долго плакала, не двигаясь и не моргая, упорно рассматривая цветок на обоях. Когда-то в детстве научилась так плакать у Башкирцевой. И поехала к тебе в уверенности, что скажу раз и навсегда: нет! А увидела тебя и вдруг поняла, что так тебя люблю, как никогда и никого еще не любила, что ради тебя мне и дали эту жизнь. Увидела тебя – и все снова произошло. Так хорошо было любить друг друга! Ни о чем уже не могла думать, только о том, какое это счастье – быть твоей!
Ты знаешь, со мной так никогда раньше не было. Я все время в тебя влюбляюсь заново. Нахлынет – и хожу как незрячая, сухие губы, горячечные глаза.
* * *Я ревную? Ничуть. Как можно ревновать там, где ничего больше нет, только пепел.
Помнишь, у Шмакова эта невозможная Руна-Пшесецкая стала расспрашивать тебя про жену: «Почему ее здесь нет? Она очень хороша собой? Какая она из себя? Брюнетка или блондинка?» Думала, вырву ей язык! Но это ревность не к твоей Оле, а к тому, что не я твоя жена. Вернее, к тому, что никто не знает, что твоя жена – я. Почему мы должны это скрывать?!
А если не жена, то кто я? Твоя любовница? Какое гадкое слово.
* * *Скажи только одно: ты ее еще любишь?
А если нет, то почему мы не вместе?
* * *Я знаю, Сережа, все у нас будет с тобой хорошо. Я через месяц вернусь в Москву. У меня будет комната. Ты уйдешь от нее ко мне. Это и будет наше счастье.
* * *Ты говоришь, что все упирается в сына, что вы вместе ради него. Я знаю, что тебе с ним трудно, у него сейчас самый тяжелый возраст.
Ты был таким растерянным, разбитым, когда рассказывал, как он украл у тебя деньги и проиграл их на тотализаторе с какими-то негодяями.
Я понимаю тебя, когда ты говоришь о том, что тебе трудно оставить ее из-за Семы. Но он все равно останется твоим сыном. А у нас будет еще один ребенок. Хочешь, я рожу тебе девочку?
Я тебе этого еще не говорила. Так вот, знай: я так хочу от тебя ребенка!
Только от тебя.
* * *Все время задаю себе вопрос: почему ты до сих пор с ней? Знаю, что ответ не в тех словах о сыне и долге. И невозможно тебя спросить напрямик, что дает тебе эта женщина, чего не могу дать я. Не могу дать? Я?
Может, все дело в том, что я сильная и тебе меня не жаль? Есть такие женщины, которые всю жизнь играют роль маленькой девочки и заставляют всех вокруг заботиться о себе. Она – из тех? И тебе ее жаль?
* * *Перебираю мои воспоминания, как драгоценные зернышки. Каждое пускает во мне росток: как дурачились, толкали друг друга в снег, как я забросила в сугробы твою шапку. Потом спустились под мост на лед, на самую середину реки, и вытоптали на снегу то наше слово. Вспоминаю тот мороз, от которого у тебя выросли седые усы. И как мы спали, накрывшись и одеялом, и твоим полушубком, он все время сползал на пол.
А утром в зеркале – чужая, незнакомая, красивая. Неужели я? Как ты умеешь своей любовью сделать меня красивой!
* * *Ночью во сне целовала твою гладко выбритую щеку, гладила твои волосы.
Однажды ты перебирал на столике мои вещицы и вдруг сказал: «Эти духи пахнут тобой!»
Помню тебя наизусть. Провожу ноготками по спине. На лопатках под ладонями чувствую твою пушистость. Говорю: «Сереженька, у тебя крылышки растут! А правое почему-то больше левого». А ты отвечаешь из-под подушки, что правым ты машешь сильнее. Почему ты всегда спишь с подушкой на ухе?
Так больше продолжаться не может! Я так больше не могу! Мы должны быть вместе, жить вместе, спать вместе, есть вместе! Когда ты тогда заболел, первым моим порывом было примчаться к тебе – ухаживать, спасать! И – невозможно. Нельзя переступать границы. Ложь, кругом только ложь! Как это недостойно и тебя, и меня, и ее.
* * *Я – зареванная, а ты не любишь, когда я плачу. Хорошо, что ты не видишь мое некрасивое, распухшее от слез лицо. Сейчас соберусь и сделаю так, чтобы тебе было приятно.
* * *Заказала увидеть тебя во сне. Господи, что это был за чудесный сон! Ты меня целовал везде, понимаешь, везде! Ты довел меня до сумасшествия. Проснулась вся мокрая и внутри, и снаружи! И счастливая! Я была эту ночь с тобой!
И сейчас еще чувствую на своей коже твои руки. Если у мужчины красивые руки, по-настоящему красивые, как у тебя, он не может быть уродливым в душе. Руки не лгут.
Как я люблю твое тело, твои руки, ноги, пальцы на ногах! Как люблю целовать и гладить все твои родинки, шрамы, твой большой шов на животе! Боже помилуй, тебя же на операции вспороли, как рыбу! Обожаю гладить и целовать твою коленку, где у тебя черный шрам. Надо же было замазать рану сажей!
Ты так любишь, когда я провожу по твоей коже кончиками ногтей. Как ты изголодался по любви и как ты божественно умеешь любить! Ночами переживаю снова и снова, как ты целовал меня внизу, губы в губы, и как твои губы после этого пахли мной.
* * *Ты все время говоришь о семье. Никакой семьи у вас уже давно нет. Как можно жить вместе и не делить друг с другом самого главного, святого, без чего жизнь невозможна?
Я встречалась с Олей всего один раз, и мне кажется, она все сразу почувствовала, догадалась. Если бы ты видел, как она зло сузила глаза. У твоей жены хищные, кривые зубки. Она слишком гладко причесана, волосок к волоску. У нее крепкие пальцы музыкантши с длинными фалангами – они цепко держат.
* * *Иосиф смешной. Уверен, что женщине будет приятно, если ей сказать, что у нее святое лицо и грешные глаза. Клава уверяла, что он и ей так говорил.
И все эти дешевые трюки лысеющих ловеласов: «Осторожно, на вас гусеница!» Я закричала и тут же поняла, что никакой гусеницы нет. «Не шевелитесь, я сейчас сниму!» Попытался обнять. Как все это скучно!
Иосиф сегодня ругал «Мы» Замятина. Знаешь, что он там открыл? У героев, ты помнишь, вместо имен – буквы латинской азбуки плюс цифра. Но в латинской азбуке всего 24 буквы. На каждую букву всего 10 000 человек. Значит, их всего 240 000 человек. Это же наш Васильевский остров. Не больше.
* * *Как хорошо, что у меня есть Клава! Сегодня на нее все вылилось! Она стала отчитывать меня, что я разговариваю, вместо того чтобы молчать и беречь голос, а у меня уже началась настоящая истерика! Не могу же я устроить истерику на клочке бумаги! Клава принялась утешать меня и вобрала в себя чужое буйство, заразилась и тоже вошла в ярость. Так друг на друга и кричали, она в голос, я шепотом, пока не успокоились в слезах и в объятиях друг у друга.
Она завтра уезжает в Москву. Как ей тяжело с ее Игорем!
* * *Да, я хочу того, чего хотят все! Я хочу быть известной, богатой, великолепной! Конечно, я хочу в Париж! Очень хочу! Но все это нужно только для того, чтобы в один сумасшедший день, нет, в один чудесный день, для которого и стоит жить, сжечь все это богатство и великолепие ради самых простых чувств. Ради человеческой ласки. Ради твоей любви. Иначе зачем мне все это?
И еще ради нашего ребенка. Он обязательно будет. Ты и я в одном теле.
* * *А знаешь, что сказала один раз Нюся? Она сказала страшные слова. Она сказала, что материнский инстинкт – это просто инстинкт и не заслуживает нашего суеверного благоговения. Так и сказала. Будто это что-то вроде инстинкта голода или сна. Физическое отправление организма. И что высшее проявление материнского инстинкта можно наблюдать у курицы, которая заботливо высиживает фарфоровые яйца. Я ее спросила: «Что же, значит, любовь – это только инстинкт? Фарфоровое яйцо?» А она в ответ: «Любовь вовсе не связана с продолжением рода. Любовь живет сама по себе – неразделенная и вовсе без потомства, а потомство может быть без любви».
После развода Нюся очень изменилась. И озлобилась на весь мир. И ничего поделать с ней невозможно. Я теперь не люблю с ней встречаться. Не могу. Тяжело.
И еще ужасно, что она не хочет понять, что концертировать она больше никогда не сможет. Забудется – и по-прежнему делает гимнастику пальцев для гибкости: закладывает большой палец между другими сначала медленно, затем все быстрее в самых разных комбинациях. Потом будто опомнится и прячет руки.