Я пишу о вине потому, что никогда не смогу завершить такую работу, она бесконечна; посмотрите на вот эту винную карту, Лена, — тут сто позиций, а в знаменитой на всю Италию «Энотеке национале», которая стала «Пинкьорри» — это вообще-то ресторан, — винная карта в четыре тысячи наименований. Как об этом всем написать?
Я пишу о вине потому, что на самом деле пишу вовсе не о нем. Мы описываем не само вино, а наши ощущения от него. Некто Фредерик Броше разбил дегустаторов на пары, предложив каждой паре одно и то же вино. И ни одна пара не написала одно и то же — а это были высочайшие профессионалы. Выход — формализация словаря, но против этого я бился смертным боем с неким Игорем Седовым, моим главным конкурентом там, в России, и даже, кажется, победил. Или же выход в том, чтобы признать: в увлеченной, восторженной человечности вся суть нашей профессии, и ошибок в ней не бывает. Это не просто неточная, а демонстративно неточная наука.
Я пишу о вине, дорогая Лена, потому, что оно помогает понять людей. Например, не надо никогда верить тем винам, которые очаровывают при дегустации. Такие ведь не сложно сделать. И слишком много работ создается в винном мире для того, чтобы соблазнить любой ценой, причем сразу, технологии эти всем профессионалам известны. Но лучшие — те, кто технологиям таким не следует. Вино, желающее соблазнить, — это манекенщица с застывшей мимикой. Гораздо сильнее привязывают неповторимость улыбки, чарующие, пусть даже неправильные черты лица.
Я пишу о вине потому, что оно — прикосновение к людям, которых уже нет. «В этих краях вино начали делать очень поздно, с 1100 года, этот факт задокументирован», — небрежно говорит мне очередной гид по очередным виноградникам. — «Нет, именно в этих краях, — затем уточняет он. — А вон там, за холмом, его делали еще до нашей эры».
Я пишу о вине потому, что оно сильнее завоевателей и разрушителей. Турецкие сорта карасакиз, эмир и богазкере — это всего лишь поменявшие имена наследники винограда Второго Рима. Камни Константинополя сухи и жестки под рукой, а сок сохранившейся в древней земле лозы полон огня жизни.
И это очень короткий ответ на ваш вопрос, Лена. Недавно у Орхана Памука спросили, зачем он пишет книги. Его ответы заняли несколько страниц, они стали его лекцией при вручении ему Нобелевской премии по литературе, совсем недавно.
— А если так, то не рассказывайте мне про это вино, — говорит она, прикасаясь губами к бокалу. — Я хочу, чтобы оно было моим, а не вашим.
И это значит, что я говорил не зря.
* * *Счастье долгим не бывает, его очень просто испортить; я вижу краем глаза какое-то движение наверху, там, где топчутся мои парни. Они опять засекли какую-то личность, которая обращала на меня слишком много внимания? Да-да-да, взяли ее, личность, под локти и пытаются куда-то оттащить.
Что это — похожий на клоуна парень в кепке, когда даже вечером жарко? Толстый такой парень со странными движениями…
Я быстро извиняюсь перед Леной и прыгаю через ступеньку вверх по лестнице.
— Синьоры, — говорю я своим ангелам-хранителям с предельной вежливостью (здесь Сицилия), — я вам чрезвычайно благодарен, но одна просьба. Не надо ничего делать вот с этим человеком. Даже если он начнет бить меня ногами. Более того, наверняка ведь начнет.
Они переглядываются и делают пару шагов назад. Хорошие ребята. И очень смущаются оттого, что их раскрыли.
Я поворачиваюсь и в упор смотрю в эти сверкающие яростью черные глаза.
— Джоззи, — говорю я, стараясь сделать голос уверенным и суровым, — я знал, что у меня большие неприятности. Но они начались не сегодня. Они начались, когда у наших ворот разбились те две машины. Помнишь, я тогда звонил тебе — не ранена ли ты? Спроси у Альфредо, в конце концов, что я здесь делаю, он не ответит, но следи за его глазами. Подумай насчет того, откуда взялись эти два телохранителя. Это нужно не только мне. Это нужно всем нам.
— А ужин с блондинкой в нашем любимом ресторане, куда я больше не приду… — начинает она. — Ну да, это и есть твоя большая неприятность, нужная всем нам, так?
— Мне дали на расследование три дня, — сказал я с печалью. — Осталось полтора. Дай мне эти полтора дня, не дерись и не делай никаких выводов до того. Хорошо?
— Драться не буду, — медленно и с угрозой говорит она.
Самое трудное — это набраться сил не приглашать ее к нам за столик. Так она ощутит, что на моей стороне правда.
А на самом деле если я ее туда приглашу, то это будет настоящий кошмар.
Я спускаюсь вниз, к Лене, которая ничего не заметила и рассматривает мигающую огнями черноту моря далеко внизу.
И она говорит: впервые в моей жизни я поеду скоро в Нью-Йорк, на книжную ярмарку, буду выступать, у нас группа, мы поем, там небоскребы. Но это если я выберусь отсюда без потерь. Сергей, у нас тут есть консул или человек, с которым можно поговорить о всяких неприятностях?
И я отвечаю: такой человек — я, я сделаю что угодно, чтобы неприятности исчезли. Я могу.
И вот теперь — уже всё, я это сказал, оно непоправимо, не переговорить, не переделать. Да и не хочется.
А что бы я делал, если бы… Да то же самое. Ребята, в конце концов, просто катались на мотоцикле по окрестностям, лежали на травке и известно чем занимались. Они что, виноваты, что вылетели на дорогу в ту самую секунду, когда вот эти…
Может, в чем-то и виноваты — не надо было прятаться и бежать. Но чтобы я рассказал америкосам всё, с именами и фактами — а как насчет ярмарки в Нью-Йорке? Чтобы вот эта девушка неизвестно за что попала в их поганые черные списки, которые в Штатах очень любят составлять? Это бывает так: Нью-Йорк под крылом, посадка, виза есть, а на границе тебя берут и заворачивают обратно в самолет. И объяснять почему — абсолютно не обязаны.
Да это все равно как если бы Александр Блок сдал Анну Ахматову жандармам, или как там тогда это называлось.
А что касается Ивана и Шуры — всё будет нормально с их таинственной российско-американской встречей. А если они меня не поймут, то…
То — полмиллиона евро. С такими деньгами могу и подождать, пока поймут.
А вы, мои дорогие друзья по той забытой войне, понимаете, что полмиллиона евро — эти три четверти миллиона долларов? То есть до миллиона-то… Не может быть.
* * *И остается только вопрос: а что реально тогда произошло, у трех сосен и позже, и почему исчез второй участник всей истории. Только разобраться с этим — и можно завершать дело.
В конце концов, дайте мне этого загадочного персонажа увидеть, услышать, хоть как-то убедиться в его существовании.
— Лена, что у вас там за история? — спросил я ее, когда мы, сытые и умиротворенные, шли по мощенной булыжником улице к дальнему краю Таормины. — Вы кого-то убили? Ограбили?
— Да нет же, — уверенно сказала она.
— А что — деньги?
— М-может быть, — пробормотала она, — если повезет, то только деньги. Давайте так: вы еще завтра-послезавтра будете здесь? Вот если за это время ничего не произойдет, то мне просто придется что-то делать.
— А если не делать?
— То кое-кого не выпустят так просто из этой страны.
— А, — сказал я уверенно. — Ну, с этим я разберусь.
Дальше — ни слова. Попробую сам выяснить, что это за «кое-кто».
Тут Таормина кончилась — обрывом за кромкой очередной балюстрады. Это главная площадь, старая-старая, с выходящими сюда дверями двух громадных соборов над широкими и плавно проседающими ступенями. И толпа, громадная толпа на площади.
Где-то здесь пробираются два моих охранника, а вот этот выкрашенный серебром клоун на подставке — кто он? Нет, это все-таки мужчина.
Вот так я останусь здесь со своим полумиллионом евро, подумал я, глядя на крашеного человека (он только что медленно поменял позу, к восторгам публики). С деньгами, но без Джоззи.
А не слишком ли хорошо она умеет переодеваться в странные костюмы и следить за мной так, что ее не видно до самого последнего момента, — мелькнула у меня мысль.
— Ой-ой, — сказала Лена. — Теперь я понимаю, зачем эта площадь.
За балюстрадой слева — морщинистая фольга моря под отсвечивающей луной; внизу, за балюстрадой — невидимые сейчас холмы, сверкающие огни деревень и городков. А над всем этим — вот она.
Монтебелло. Прекрасная гора. Ее видно и ночью, по огням взмывших ближе к кратеру деревень; идеальный, невообразимо громадный конус, закрывающий полнеба, но все-таки отстоящий от этого города, этой площади, этих людей достаточно далеко.
И — у самой вершины конуса — чуть мерцающее свечение, как угли в жаровне.
Этна.
Ну как же было упустить такой прекрасный момент!
— А вот там я живу, — как бы между прочим указал я пальцем на правый, северный склон вулкана. И постарался, чтобы мой голос не звучал слишком гордо.
Лена еле заметно поджала губы и постаралась не улыбаться.
И — у самой вершины конуса — чуть мерцающее свечение, как угли в жаровне.
Этна.
Ну как же было упустить такой прекрасный момент!
— А вот там я живу, — как бы между прочим указал я пальцем на правый, северный склон вулкана. И постарался, чтобы мой голос не звучал слишком гордо.
Лена еле заметно поджала губы и постаралась не улыбаться.
Как друг друга мы уничтожали
Тут может возникнуть вопрос, почему я был так уверен, что на самом деле мне нужна была не столько Лена, сколько совсем другой человек.
Но дело в том, что еще до того, как мы с Леной увидели пылающий уголь Этны с ночной террасы Таормины, я сделал свое открытие.
Я нашел его.
И всего-то надо было повнимательнее прочитать тот самый ЖЖ Лены, который уж теперь-то я знаю вдоль и поперек.
Там ведь всё было. Кроме непонятной переписки там давно уже можно было найти вполне понятные стихи.
Вот посмотрите — кто это писал?
Конечно, это писала она. И писала о нем, с которым они друг друга уничтожали, уничтожали — и вот (если я правильно понимаю ситуацию) решили, наконец, начать новую жизнь и на первые, возможно, заработанные большие деньги поехать в действительно хороший отель.
Но ведь есть в этом слишком живом журнале и совсем другие стихи. И надо было очень спешить или быть бесчувственным идиотом, чтобы не различить там совсем другой голос. Вот это, например, — это чья работа?
Чего же проще — ритм, тон (отчаянно-вызывающий), да и попросту род. Который мужской, даже слишком.
Это рэпер. Более того, это сильный рэпер.
Это не ее, Лены, живой журнал. Это их общий живой журнал, журнал на двоих. Поле их битвы. Всем напоказ.
Я начал вытаскивать мужские стихи из общей кучи и приводить их в какую-то систему. И система появилась; это же надо уметь сделать такой автопортрет, не описывая дотошно внешность.
И ее стихи тоже помогают, вот: «Он красивый, смешной, глаза у него фисташковые». А вот и его стихи: «Я осточертежник в митенках — худ и зябок». Да я же теперь почти вижу этого человека.
И тут, когда уже глухой ночью я перечитывал свои открытия, это опять началось — восторженный ужас. До чего я дошел, если со своей систематизацией фактов просмотрел самое очевидное, главное, жутко главное?
Кем надо быть, чтобы написать вот такие стихи:
Вот он, опять, этот жутковатый холод по спине. Может, я перегрелся на своем балконе, с видом на распростертую Лену Зайцеву, почти голую под моим биноклем? Может, мне пора принимать успокоительное?
А если — правда?
А если не один, а два поэта… да давайте скажем уж это слово, никто ведь нас не слышит, ночь, плещет море под балконом, итак…
Два… великих поэта? Она и он? Да еще и вместе? А не слишком ли много счастья для России?
Впрочем, кажется, это уже в нашей истории было. И для своей страны слишком много счастья не бывает. Да и для чужой тоже. Особенно если это, например, Италия.
Чтобы одновременно два взрыва, сияющих ярче тысячи солнц? Но ведь вот же они.
* * *Утро, чайки, лодки на воде; я снова навожу свой артиллерийский бинокль на ничем, в общем, не примечательную русоволосую девчонку — а она, между прочим, быстро что-то пишет в своем ЖЖ.
Стоп-стоп, она делает нечто интересное. Извлекает какие-то стихотворные строки из запасников, вставляет в белеющее поле, что-то приписывает. Вот что:
«Маруська, вот это его произведение я дня четыре держала у себя…»
Собственно, а зачем мне бинокль? Сейчас я простым глазом… вот она отправляет пополнение в этот их ЖЖ на двоих. Я обновляю страницу — и читаю то, что на своем экране видит сейчас она у меня под балконом:
А вот и приписка целиком:
«Маруська, вот это его произведение я дня четыре держала у себя и не знала, что с ним делать. Всё думала — а бывают такие стихи, которые совсем личные? Или у нас нет права перед богом их держать при себе? А тут еще и спросить у него нельзя было, по известной причине. Но вот решилась. Хотя, если честно, то только потому, что теперь, когда он мне тут устроил эту дикую штуку — слушай, я вот точно не знаю, что мне делать, ждать его, не ждать и вообще. И когда он мне эту штуку устроил, то я — представь — написала ему ответ. Я теперь тоже рэпер(ша). Кстати, это нелегко — делать рэп. Вот сейчас еще раз вычитаю и выложу сюда, минут десять, не больше».
Пауза. Скорее, Лена, скорее!
Я жду, я хожу туда-сюда по комнате, думая о том, что же сейчас будет, и как встречу ее, о чем буду говорить… И жду, и жду. Но вот мышка обновляет страницу — и я вижу это на своем экране:
Это произошло на моих глазах — я был единственным в мире, кто видел чудо. А вулкан за моей спиной не извергнулся. А горы не обрушились в залив.
И ведь черт бы взял эту девчонку — я выстраиваю сложные композиции из пяти повестей внутри одного романа, запускаю своего героя партизаном из одной повести в другую, извожу на это двести книжных страниц — всё что угодно ради одного.
Чтобы читатель еще раньше моего героя услышал, как начинает шуметь океан за холмами, когда герой уже твердо знает, что ему до этого океана по джунглям не дойти.
А здесь — девочка под зонтом на пляже быстро стучит пальцами по клавишам, и появляются вот эти строчки. Их так мало. А мир стал другим — навсегда. И он даже не подозревает об этом.