У нас большое веселье вызвала история с одним бывшим лесопромышленником, который несколько дней походил на повал, а затем напросился на прием к начальнику лагпункта и решительно ему сказал:
- Гражданин начальник! Я очень внимательно осмотрел лес, который вы рубите,- можете мне поверить, я в этом понимаю!- и хочу вам сказать: такой лес рубить невыгодно.
- А что же с ним делать?- заинтересованно спросил начальник.
- Его надо продать на корню. Это будет намного выгоднее!
- Но у нас не продают лес на корню!- сказал пораженный таким предложением начальник.
- Не продают, потому что не умеют,- гордо ответил бывший лесопромышленник.- Поручите это мне, и я его продам на корню с большой для вас выгодой...
Экономические переговоры представителей двух миров окончились грустно. У начальника не хватило юмора и человечности оценить порыв старика и пристроить его к какой-нибудь "блатной" легкой работе. И тот продолжал ходить пилить невыгодный лес, пока, заболев воспалением легких, мгновенно не умер, оставив после себя лишь ставший легендой рассказ о том, как пытались наш лес продать на корню. Надо ли говорить, что все мы горевали оттого, что это сделка не удалась.
После польских этапов народу у нас прибавилось и прибавилось работы нормировщикам. И я взял к себе помощником молодого поляка - Анджея, недоучившегося в Краковском университете и не попавшего в армию из-за природной хромоты. Это был очень способный и приятный парень, довольно хорошо говоривший по-русски и много мне рассказавший про ту Польшу, которую мы не знали тогда и, как мне кажется, не знаем до сих пор.
Очень тяжело было смотреть, какими беззащитными вдруг оказались не только перед начальственными вертухаями, но даже перед лагерной шоблой потомки Володыевских и Заглобов. Нас это не могло удивить,- такими оказывались иногда даже наши собственные герои гражданской войны. Но здесь к этому примешивалась еще жалость от невозможности объяснить, помочь,- большинство их не знало русского языка. Несколько дней я смотрел из окна конторы, как идет по зоне молодой еще доходяга-поляк, бережно держа в руках только что полученную пайку. И почти всегда на него налетала группа из четырех-пяти самых низкопробных урок и отнимала у него эту пайку. Поляк оставался один на этой страшной площади перед бараками и беспомощно плакал... Чем ему можно было помочь?
- Лев Эммануилович,- сказал мне Анджей (я с трудом отучил его называть меня "пан начальник"),- а вы знаете, что этот парень был чемпионом Польши по боксу в полусреднем весе? И выигрывал на мировых состязаниях.
- Этот?! Позови его сюда!
С помощью Анджея я пытался выяснить, как может позволить пусть и ослабевший, но профессиональный боксер не сопротивляться кучке таких же доходяг, как он сам.
- Так ведь их много, а я один. У них все свои, а я один и чужой.
- Вы бокс не забыли?
- Да нет, конечно, как можно забыть! Я был в первой десятке полусредних в Европе.
- Вот даже в таком виде, как вы сейчас, смогли бы справиться с этой шоблой?
- Конечно, пан. Так как же я могу?
- Слушайте меня внимательно. Сейчас я вам дам свою пайку хлеба, и несите ее в руках, как всегда. А когда они налетят - нокаутируйте их всех без всякой жалости! Если вы это сделаете - останетесь жить: они признают только силу. Отдадите и эту пайку - никто вам больше не поможет, и вы здесь погибнете.
С Анджеем мы смотрели в окно на этот странный эксперимент, затеянный мной не из любопытства, а из естественного желания как-то спасти этого бывшего чемпиона от неминуемой гибели. Чемпион вышел из конторы, робко держа в руках мою четырехсотграммовую пайку. Через несколько минут на него налетели урки из слабкоманды - той, в которой находился он сам. Бывший чемпион беспомощно оглянулся на наше окно, и я ему пригрозил кулаком. И тогда я понял, что такое профессионализм. Этот польский доходяга сунул хлеб под мышку и затем мгновенно несколькими ударами уложил в грязь трех нападавших. Остальные убежали.
- Анджей, пусть вся зона знает, что этот парень - чемпион по боксу и ему ничего не стоит перебить переносицу самому большому лбу!
Анджей сделал свое дело, и вся лагерная уголовная мелочь обходила бывшего чемпиона, который теперь не боялся за свою пайку. А настоящие урки за пайками не охотились, им даже импонировало, что есть в зоне бывший чемпион по боксу. Таким образом я сохранил для будущей армии Андерса хорошего солдата. Ибо в конце концов наша сложная польская политика привела к тому, что все поляки, могущие носить оружие, были отправлены в создаваемую где-то в персидских песках армию Андерса. Даже мой хромой Анджей уговорил прибывшего к нам польского эмиссара взять и его, рассказав, что хромая нога не мешала ему в Краковском университете быть чемпионом по стрельбе. И остались у нас старые евреи, могущие чинить бушлаты, делать чуни, быть дневальными в бараках.
Я с грустью расстался с Анджеем, к которому привык. И хотя он не столько работал (я никак не мог его научить считать на логарифмической линейке), сколько интересно рассказывал, мне пришлось искать нового помощника. И благодаря этому я познакомился с одним из интереснейших людей.
Осторожно вошел в нашу конторку очень пожилой человек и спросил:
- Могу ли я видеть пана нормировщика? Его национальность, социальное положение в прошлом и даже характер были очевидны. Пальто было, конечно, поношенным, но чистым, и все пуговицы были аккуратно пришиты, и старое умное лицо было выбрито и чисто.
- Я слышал, что пану нормировщику требуется помощник, и хотел предложить свои услуги.
По-русски он говорил совершенно чисто и даже без того неистребимого акцента, который есть почти у всех нерусских.
- Да, мне помощник нужен. Но желательно, чтобы это был человек, имеющий хоть какое-нибудь представление о лесном деле.
- Мне принадлежали почти все крупные лесобиржи в Польше,- скромно ответил старик.- У меня были три лесозавода "Болиндеры", я был знатным экспортером и кубатуру каждого бревна могу определить на глаз с точностью до одного-двух процентов.
- А умеете ли вы считать на счетах? Или на логарифмической линейке? Или на счетной простой машинке?
- Ни, пан. Этого я не умею.
- Как же вы будете работать? Я знаю, что у вас принято все подсчеты делать на бумаге. Но у нас это невозможно, Нормировщик должен непрерывно делить и умножать двухзначные и трехзначные цифры. И делать это быстро, к утру все рабочие наряды должны быть пронормированы.
- Я это делаю без бумажки и быстрее, чем на счетах. Я считаю в уме.
И тут он продемонстрировал мне нечто феноменальное. Я называл моему посетителю двухзначные и трехзначные цифры, и он делил и перемножал их в уме мгновенно. Я следил за ним, проверяя его на линейке, но таинственные клетки в его мозгу действовали гораздо быстрее... Я был совершенно поражен.
- Выходите завтра сюда на работу. Я скажу старшему нарядчику.
Старик вежливо поклонился и ушел. Через полчаса он вернулся, держа в руках аккуратный сверток.
- Что это?' Кому?
- Вам, пан. Благодарность. Это очень хороший, почти совершенно новый костюм, я его купил в Лондоне перед самым началом войны.
Мое высокоидейное комсомольское прошлое сидело во мне как несгибаемый кол.
- Возьмите костюм назад и завтра на работу не приходите. Я, к сожалению, не могу вас взять на работу. Нормировщик должен быть свободен от таких привычек. Ни я, ни мои помощники никогда не дают и не берут взяток!
Признаюсь, мне было горько смотреть, как осторожно и безнадежно закрывал за собой дверь этот человек, который никак не мог себя чувствовать в чем-то виноватым. Но у меня не хватило ума и доброты, чтобы окликнуть, позвать его назад. А еще горше было мне видеть, как плетется он в грязной колонне арестантов, которых утром гонят на работу. И вскоре я не выдержал и обратился к своему приятелю - главному бухгалтеру лагпункта. Константин Ионович Равинский был ленинградцем, адвокатом в долагерные времена, человеком умным, интеллигентным и комсомольской школы не прошедшим. Одной из его забот была необходимость часто менять хлебореза. Не надо объяснять все значение и ответственность человека, который один живет в помещении, набитом хлебными караваями, и разделывает эти толстые и сладостные кирпичи на пайки: обыкновенные, премиальные, штрафные... И как доказательство точности, с какой эта кровная пайка отвешивается, к каждой прикалывался острой щепочкой маленький кусочек хлеба. Изготовление этих щепочек-приколок было выгоднейшим занятием для какого-нибудь доходяги, которому хлеборез покровительствовал.
Так вот, несмотря на подчеркнутую приколкой точность веса пайки и полную невозможность это проверить, каждая очередная ревизия хлеборезки выявляла дикое воровство хлебореза. Или же его абсолютное неумение вести это несложное хозяйство. Недостача обнаруживалась даже у хлеборезов из 58-й статьи, людей несомненно честных. И главный бухгалтер был в отчаянии от невозможности подобрать человека, за работу которого он мог бы поручиться.
Так вот, несмотря на подчеркнутую приколкой точность веса пайки и полную невозможность это проверить, каждая очередная ревизия хлеборезки выявляла дикое воровство хлебореза. Или же его абсолютное неумение вести это несложное хозяйство. Недостача обнаруживалась даже у хлеборезов из 58-й статьи, людей несомненно честных. И главный бухгалтер был в отчаянии от невозможности подобрать человека, за работу которого он мог бы поручиться.
Я честно признался Константину Ионовичу, что меня мучает совесть: из-за моего комсомольского ригоризма ходит "на общие" старый человек, к тому же обладающий феноменальной способностью мгновенного счета в уме. У Равинского был очередной хлеборезный кризис - проворовался опытный и, как казалось, надежный хлеборез. И он согласился поставить на место хлебореза бывшего крупнейшего лесопромышленника Польши.
Фамилия у него была скорее польская, нежели еврейская,- Свентицкий. Яков Павлович Свентицкий. И хотя я его не только называл стариком, но и ощущал как старика, ему, вероятно, было не больше шестидесяти с небольшим. И он вовсе не был похож на маленького торговца или ремесленника из белорусского еврейского местечка. Высокий, спокойный, несуетный, еще сохраняющий остатки достоинства очень богатого, а следовательно, независимого человека.
Хлеборезом Яков Павлович оказался идеальным, и мой друг бухгалтер не мог им нахвалиться. Мало того, что любая ревизия всегда обнаруживала абсолютную честность развески,- множество нужных людей в зоне получало по лишней пайке, а начальник работ не стеснялся заходить в хлеборезку и говорить хлеборезу: "Такому-то бригадиру дайте десять лишних паек-они сегодня хорошо работали!", не задумываясь, откуда хлеборез возьмет эти лишние пайки. И был прав. Лишние пайки всегда находились у нового хлебореза. И не только пайки хлеба, но и сахар и даже кой-какие продукты из вольнонаемного ларька. Очевидно, Свентицкий знал не только лесное дело, и основы капиталистического бытия сидели в нем крепче, чем во мне мое антикапиталистическое прошлое.
К этому времени у меня произошли в жизни значительные события. У меня кончился первый срок, отменили второй лагерный срок, и я стал "вольным". "Воля" главным образом выражалась в том, что я теперь жил не в зоне, а получил комнатку в "вольнонаемном" бараке за зоной, и когда я проходил через вахту на работу и обратно, то надзиратели меня не ощупывали, не заставляли раздеваться. Все же я был как бы "ихний"... А все остальное было по-прежнему: я, как и раньше, приходил в конторку и, обменявшись с моим помощником Николаем Васильевичем Лисовским военными новостями, выслушав его комментарии и прогнозы (был Николай Васильевич комкор и когда-то занимал пост заместителя начальника Генерального штаба), садился за работу.
Изредка и только по делу заходил Свентицкий, который никогда мне не напоминал ни о моем поведении при первом знакомстве, ни о моей протекции. Мне нравился этот спокойный и грустный человек, который с каким-то убежденным фатализмом принимал все, что происходило с ним. Однажды он мне сказал:
- Лев Эммануилович! У меня есть очень хороший настоящий чай. Я буду рад, если вы вечером зайдете ко мне выпить чаю. Теперь между нами нет никаких деловых отношений, я от вас не завишу, и ваши убеждения, которые я очень почитаю, ничем не будут затронуты.
И стал я иногда - и все чаще - заходить к Якову Павловичу. И не столько, чтобы выпить действительно настоящего вкусного чая, сколько для того, чтобы поговорить с ним. В хлеборезке было всегда тепло и уютно, вкусно пахло свежим хлебом и крепким чаем. Постель на топчане чиста и аккуратно застелена, в углу на гвозде всегда висела старая, но очень достойного вида шуба.
Свентицкий много ездил по свету. Был почти во всех государствах Европы, бывал и на Востоке, даже в Палестине. Не столько из-за религиозных чувств,по-моему, он был совершенно лишен их,- сколько из-за любопытства. И рассказывал он умно, лаконично, сразу же находя самые точные определения. Совсем не банальные, скорее - парадоксальные. Никогда не расспрашивал я его о семье, ее участи, о том, как и каким образом очутился он в Советской России один-одинешенек. Одиночество было, кажется, одним из главных свойств его натуры. Он не дружил, как все "придурки", с медицинской аристократией из санчасти, к нему не приходили потолковать "о том о сем" его земляки. Он жил наедине со своими мыслями, и я не могу объяснить, почему я стал его собеседником, вернее, слушателем его размышлений о судьбах еврейского народа.
- Он выполнил свою историческую миссию - если верить, что она у него была,- и окончит свое существование. Как это случалось со многими племенами и народами, даже великими народами, создавшими великие цивилизации. Через сто-двести лет о евреях будут знать лишь студенты, обучающиеся истории. Европейские евреи все погибли, их убили, сожгли, сгноили в лагерях.
- Это в Германии. В Польше.
- А в других местах? Разве мы с вами не вместе?
- Но в европейских странах сохранилось достаточно много евреев.
- Вы ведь никогда не сажали молодой лес? Чтобы лес выжил, чтобы отдельные деревья стали лесом, надобно, чтобы выжило большинство саженцев, чтобы деревьев было много, чтобы они образовали лес. У евреев остались деревья, отдельные деревья, леса они уже никогда не образуют. Сохранившиеся европейские евреи смертельно напуганы и больше всего боятся быть похожими на евреев.
- А американские? Их же миллионы.
- А они не евреи, а американцы. Они такие же евреи, как англосаксы, ирландцы, итальянцы. Одни едят спагетти, а другие фаршированную щуку, но все они - американцы, и страна у них одна - Америка.
- Вы бывали в Палестине, Яков Павлович. Как вы относитесь к идее сионизма?
- Это детская идея, идея драчливых детей. Англичане и другие европейцы никогда не выпустят из рук эту землю. А вокруг этих лесных островов, мечтающих превратиться в настоящий лес,- целая тайга, целый тропический лес арабов, которые законно считают эту землю своей. Что им история! И крестоносцы были хозяевами в Палестине, так что же - и европейцам претендовать на Святую землю? Ну а если и удастся евреям зацепиться за кусок Палестины - они будут непрерывно воевать. А воюющий еврей перестает быть евреем - он становится таким же отвратительным и глупым, как все, которые занимаются убийствами. Это не еврейское дело.
- А что же, Яков Павлович, является еврейским делом?
- Быть изгнанником, а следовательно, не претендовать на власть. Строить для других заводы и фабрики, делать открытия, придумывать новые идеи, писать тоже для других - книги, издавать - тоже для других - газеты. И тихонько утрачивать свое еврейство. Вот так еврей Дизраэли превратился в лорда Биконсфильда. Так бы и было, если бы евреи не возбуждали непонятную мне ненависть и жажду уничтожения. И хорошо еще, если сразу - как моих... А когда это растягивается на годы, то так устаешь от этой бессмысленной жестокости. Но ведь и к этим годам надо привыкнуть, и в них надобно жить. У вас еще есть на воле близкие? И дети?
- Есть близкие. И дочь есть.
- Вот видите. Вы еще молодой, у вас уже и срок кончился, и вы еще проживете, сколько вам Бог отпустит. И род ваш может прожить несколько поколений, если гитлеры не станут полными хозяевами на всей планете. Вы не воспринимайте так трагически мои размышления. Я говорю, как Иов, потому что для меня и моего рода уже все окончилось. Смотрю на вас и понимаю, что стесняетесь мне задать вопрос: зачем же я стараюсь сохранить свою жизнь? Нормировщиком хотел стать, живу спокойно и сыто в хлеборезке... Это, дорогой Лев Эммануилович, от привычки жить. Неистребимая привычка, ее могут преодолеть лишь люди сильной души или сумасшедшие. Я ни к тем, ни к другим не принадлежу.
Свентицкий совершенно искренне привязался ко мне. Однажды даже вдруг решил мне подарить свою шубу - единственную, кажется, память о прошлом своем богатстве. И, как дальше выяснилось, не только память.
- Наверное, вы заметили, что я по своему характеру очень одинокий человек. Вероятно, малотерпимый. И я очень вам благодарен, что вы мне скрасили многие вечера, терпеливо выслушиваете то, во что вы не верите и что не принимаете. Собственно говоря, вы здесь наиболее мне близкий человек. И я хочу вам сделать подарок на память.
- Какой же подарок, Яков Павлович?
- Мою шубу.
Я с трудом сдержал неприличную улыбку, представив себя здесь, в лагере, в этой, наверное еще XIX века, тяжелой шубе.
- Нет, конечно, эта шуба не годится даже для того, чтобы в ней ходить по улицам вашей Москвы. Ее фасон вышел из моды. Но все остальное - не вышло и не выйдет. Это прекрасное, никогда не снашиваемое сукно, верблюжий ватин, приклад, который ставят только лучшие лондонские портные. Вы ее распорете, и сколько-нибудь приличный портной в России сошьет вам вечное прекрасное пальто. Но я дарю вам ее с условием, что вы сами проделаете всю предварительную работу: распорете, сложите отдельно материал, подкладку, приклад... Если бы я верил в потусторонний мир, я был бы там удовлетворен тем, что очень облегчил жизнь приятного мне человека.