А там, в низине, под единственным арочным мостом, что связывает аул с внешним миром, там, где развалины бывшей Евгеньевской крепости, откуда были похищены горцами русский унтер и солдат и которым помогла молодая черкешенка бежать из плена, течет Сулак, буйная, яростная река, рожденная солнцем от ледников и вечных снегов. И эта река стала первопричиной всего того, что происходит теперь здесь, в горах. Пятьсот лет люди жили, грелись под солнцем, умирали — и заходило их солнце, рождались, чтоб вырасти, качались в расписных с выжженным узором деревянных люльках под сладостные колыбельные песни матерей и бабушек:
Росли дети, делали первые шаги по земле, резвились у берегов Сулака. Занозы иголкой из ступни вынимали, ели неспелые абрикосы, ходили в ночное, жарили в золе картошку, в лес ездили на ишаках, старше становились в одежде старших. Обуреваемые дерзким желанием схватить за пенную гриву неукротимую реку, тонули, захлебывались в ней, но бились с волнами, и спасение казалось победой. Отцовские папахи носили, отцовским оружием гордились, больше невест любили коней. Свободу любили, волю, но ни воли, ни свободы не было: погибали от набегов, выезжали на заработки в Баку, в Хажтархан, в Кизляр, на чужбине набирались ума и учились бороться за честь и свободу, за декрет о земле, за власть пролетариев; спасали, лечили красноармейцев, строили новую жизнь. И когда беда вновь нагрянула в том жестоком сорок первом году, вновь пошли умирать. И многие не вернулись в Салатау…
Все ветры времени прошли через эти горы, все беды отозвались здесь.
СТРАННЫЕ ПРИШЕЛЬЦЫНо вот совсем недавно, в шестидесятые годы, у этого аула появились странные люди, их привез сюда большой автобус; они вынесли свои рюкзаки, разбили в тени под ореховым деревом палатки, разожгли костры. Вечером зазвенела здесь гитара, и новая песня эхом прокатилась по глубокому каньону… Были среди них бородатые молодые люди в разноцветных рубашках, были и девушки в ярких платьях, и, видимо, потому многим казалось, что это цыганский табор. Но если это табор, какие видят горцы-чабаны, перегоняющие отары в Ногайские степи, около города Кизляра, то где же их дети и лошади с кибитками?
— Если они цыгане, то почему не гадают? — спрашивали люди.
— Помяните мое слово, не к добру это.
Да, странное занятие они избрали себе, все рассматривали, изучали, записывали, мерили воду в реке, высоту вершин… Кто эти люди? Не золото ли они тут нашли? Вот было бы здорово, а? Пятьсот лет жили здесь люди и не ведали о том, что под ногами золотые россыпи? Всюду тащат они с собой длинные шесты-линейки с черно-бело-красными делениями, треножники, на которых ставят подзорные трубы… Кто они? Геологи, археологи, геодезисты? Кто бы они ни были, таких специальностей раньше не знали жители Салатау, где большинство людей — чабаны или садоводы. Вот у какой овцы какое мясо и когда лучше всего резать ее, как делается из овечьего молока сырберта, чьи персики вкуснее — это знали и знают горцы хорошо…
Зачем они здесь, эти странные, учтивые люди? Что им нужно?
Чиркейцы подозрительно смотрели на них, недоверчиво косились, какое-то предчувствие недоброго тревожило их, за детьми стали присматривать. И вот случилось однажды неприятное и даже позорное. Когда эти «странные, любопытные люди» были заняты в горах своим делом, обокрали их палатки, всё очистили… Кто это мог сделать? Чужие? Вряд ли: чужие редко заходят сюда. Конечно, это дело рук чиркейцев.
Покраснела, побледнела от стыда председатель сельсовета, красивая Султанат, когда к ней явились гости и сообщили о случившемся. Они видели, как стыдно, неловко было этой пышногрудой красавице с тугими длинными косами, с длинными подвесками в ушах — они, безусловно золотые, с мелкими глазками бирюзы. Свежая, как парное молоко, с бархатно-гладкой кожей, она, говорят, жена какого-то молодого инженера, только что окончившего строительный институт. Есть же такие счастливые на земле надо же заиметь себе столько солнца.
Явившиеся к Султанат с жалобой, кажется, даже забыли, зачем пришли: любуются ею, смущенно опускают глаза. Она приветлива, добра к ним, обещает помочь и уверена, что сумеет это сделать. И они уходят даже несколько смущенные и растерянные…
— А что я вам говорил?
— Вот это горянка!
— Если бы все председатели сельсовета были такими…
— И что ты хочешь этим сказать?
— Ничего, кроме того, что жить было бы радостней.
— Дай ей трон, одень в парчу — и королева.
— И все ты испортил. Зачем, зачем ей быть королевой? Она тем и хороша, что не королева.
— Я не знаю, о чем вы, а меня беспокоит это воровство. Даже чайника не оставили, чтоб согреть воду…
Как только гости ушли, Султанат, встревоженная плохим известием, решила обратиться по местному радио ко всем жителям аула, к почтенным и уважаемым старожилам, взывая к их чести и совести. Говорила так взволнованно, что, казалось, даже по камням саклей пробежала дрожь стыда и раскаяния. Между тем сама подала людям повод для оправдания, мол, этот акт, конечно, совершен не со злым умыслом и вряд ли кто из взрослых позволил бы себе такое, это просто баловство детей, кто из сознательных в наше время может посягнуть, позариться на чужое. Ее правильно все поняли. И к вечеру, к возвращению новых людей в свои палатки, все было поставлено на место, все возвращено, кроме волейбольного мяча, что убеждало и доказывало — «воровство» было совершено малолетними озорниками…
Есть изречение, что, мол, после хорошей драки бывает крепче дружба. И эта неприятность между «странными» людьми и чиркейцами, как ни странно, и вправду послужила толчком к взаимопониманию и сближению.
Палаточные гости обрели в лице жителей Чиркея доброжелательных друзей, помощников. Были заключены между ними и негласные торговые соглашения. Чиркейцы обещали поставлять им каждое утро парное молоко, яйца, кур, мясо, тоже парное — только что из-под кинжала, румяные чуреки, сыр, фрукты. За все это «палаточные» люди платили наличными деньгами, не прибегая к посредству банковских операций, которые могли бы усложнить выполнение договорных условий. И так, на основе дружбы, и взаимовыгоды, и взаимопонимания, были укреплены добрососедские отношения. Границей служил старинный каменный арочный мост через бурный Сулак, и этот мост стал связующим звеном. Такое общение давало свои плоды: ходили друг к другу в гости в свободное время, вместе сидели у костра, вели дружеские беседы, пели песни, играя на пандуре и на гитаре. Все это называлось обменом культурными ценностями. Чиркейцы в душе щедрый народ, в праздничные дни они тащили с собой хорошего барана для шашлыка, а «палаточные» люди доставали импортные напитки, в шутку называя это интеграцией потребностей.
ВЕСТЬ, ВСПОЛОШИВШАЯ ВСЕХВсе, казалось, уладилось, все шло как полагается, «палаточные» люди стали частыми и желанными гостями у горцев. А раз так сблизились, то не могло здесь обойтись и без любви. Дружба рождает любовь, как мудро заметил почтенный Мухтадир, воинствующий вдовец. Так обычно говорит тот, кто не знает, что варится у него в котле. Участник всех похорон, Мухтадир, старик с лицом заросшим седой щетиной, — он не бреется, а просто ножницами ровняет свой ворс. Вы скажете, это грубо? Но спросите самого Мухтадира, и он воскликнет: «Да будет солнце!» Спросите, при чем тут солнце, и он ответит: «А при чем тут твой вопрос?» Вот и пойми его… О чем это мы говорили? О да, о любви. Колхозный шофер Кайтмас, что значит «Невернувшийся», сын этого старика, Мухтадира, по самые уши влюбился в одну из «палаточных» девушек, да, да, в ту самую, что ходит без платья, только не подумайте, что обнаженная, нет, она ходит в брюках. «Астахпирулах! — воскликнул Мухтадир, увидев ее впервые. — Ну и времена настали! Мужчины, слышал я, в юбках ходят, а женщины, вот тебе на — в брюках. Плакал же, говорят, чей-то малыш, не желая надевать штанишки, чтобы не походить на девочку».
Светлая была девушка, которую полюбил Кайтмас, как сноп пшеницы под солнцем, да и звали-то ее так — Света. Глаза темной бирюзы, как небо над горами Салатау. Русская она, улыбчивая, озорная. Ну и озорницы же эти русские девушки, кого хотят заполонят своими чарами и обворожительным чувством собственной свободы, верой в себя. А разве горец устоит перед таким свободолюбием? «Да здравствует свобода!» — с этим кличем умирали горцы в Араканах, дрались в ущелье Ая с контрреволюцией, слова эти бросали в лицо шариатского суда обреченные на смерть.
Светлая была девушка, которую полюбил Кайтмас, как сноп пшеницы под солнцем, да и звали-то ее так — Света. Глаза темной бирюзы, как небо над горами Салатау. Русская она, улыбчивая, озорная. Ну и озорницы же эти русские девушки, кого хотят заполонят своими чарами и обворожительным чувством собственной свободы, верой в себя. А разве горец устоит перед таким свободолюбием? «Да здравствует свобода!» — с этим кличем умирали горцы в Араканах, дрались в ущелье Ая с контрреволюцией, слова эти бросали в лицо шариатского суда обреченные на смерть.
Правда, девушка в брюках — это смешно для горцев и непривычно, хотя и горянки носят шаровары, однако они поверх надевают платье. Шоферу Кайтмасу, которого теперь часто стали встречать с девушкой в брюках, много приходилось выслушивать острот и этаких «предостережений» относительно брачной ночи. Кайтмас все слушал, Кайтмас все пропускал мимо ушей и так заразительно смеялся, что людям не оставалось ничего другого, как отвечать ему веселой улыбкой.
Они любили друг друга. Сказать о его чувстве: «он любит» — это значит ничего не сказать. Он не представлял себя без нее, не мыслил, чтоб без нее светило солнце, поднималась луна, цвели луга, ягненок щипал траву, пели птицы. Не будет ее, не будет луны, не будет солнца, ничего не будет… Так лучше пусть будет все.
Пусть будет он и она.
Пусть будет любовь.
Какое-то время все шло хорошо. Но вдруг случилось такое, отчего во взаимоотношениях «палаточных» людей с чиркейцами наступил период настороженности. Долго не понимали чиркейцы, какие цели у «палаточных» людей, хотя и следили за ними с неистощимым упорством. А цели у них, о которых они, видимо, забыли упомянуть в своих основополагающих соглашениях, оказались просто вероломными, да, да. Они, эти «странные» люди, цыгане или кто там еще они — геологи, геодезисты, географы… Они посягают на самое незыблемое, на твердое, устоявшееся, на самое святое, прочно стоящее пятьсот лет.
— Слыханное ли дело?
— Что вы, люди, разве же такое бывает?
— Успокойтесь, это вести для легковерных.
— Не позволим! Советской власти будем жаловаться.
— Кто вам сказал?
— Кайтмас, сын Мухтадира.
— И отец полоумный, и сын, как видно, пошел в отца, нашли кому верить. Человек, который влюбился в девушку в брюках, может все, что угодно, придумать…
— А кто ему сказал?
— Девушка в брюках.
— Вот времена!
— Я вам говорил, не к добру эти люди появились у нас, ох не к добру. Хорошие люди останавливаются, как кунаки, в ауле, а они… — пояснял Ашурали на гудекане у родника, где сидели почтенные и грели на солнце свои кости. — Куш — стоянку они разбили под ореховым деревом, а ведь под ореховым деревом нельзя спать, все знают, после этого мозги кружатся, вот и закружились…
— Нас еще не спрашивали.
— Если мы не хотим, нас никто не сдвинет с места.
— Подобное насилие противозаконно. Где такой закон?
— Да что вы говорите, все это пустое.
— Как это пустое?
— Ты замолчи, без ветра и камыш не шумит.
— И твоя правда.
Да это просто невообразимо, и поверить в возможность такого, конечно же, горцам было трудно.
Чтоб здесь над аулом было море.
Чтобы целый аул пустить под воду.
Чтоб здесь была построена плотина.
Чтобы переселили чиркейцев на новое место, в новый современный поселок.
Чтоб были асфальтированные дороги, белые набережные, белые паруса в горах.
СТАРИКИ И ДЕТИУма не приложишь, зачем этим изыскателям понадобилось выбрать для себя именно это место, дикое и далекое, недоступное и трудное. По их замыслу встанет здесь, меж отвесных скал, арочная бетонная плотина, выпуклая, словно грудь атланта, и преградит путь Сулаку, который прогрыз себе глубокое каменное русло. Плотина поднимется более чем на двести тридцать метров! Разольется водохранилище на два миллиарда семьсот тысяч кубометров — кто знает, что это такое? И, говорят, эта вода оросит четыреста тридцать тысяч гектаров земли. Вода, вот эта вода Сулака будет вращать гигантские турбины. А мощность станции миллион киловатт! Можете вы все это себе представить здесь, в горах Чика-Сизул-Меэр? Старые люди, которых давно ничего не удивляло, и те вдруг заговорили:
— В наше время все возможно.
— А что? Век такой.
— Ничего в этом нет удивительного, удивляйтесь другому: вот сейчас мы сидим здесь, разговариваем, а придет время — на этих самых камнях будут сидеть и разговаривать рыбы. А?
— Рыбы не разговаривают.
— Это Мухтадир так думает. У дельфина, говорят, есть свой язык.
— Дельфин не рыба.
— А что это?
— Это зверь.
— Сам ты зверь. Добрее дельфина ничего на свете нет.
— А люди?
— Люди, люди разные бывают.
У Мухтадира непременная ушанка с оборванными ушами, изъеденная кое-где молью, он время от времени снимает ее и гладит локтем, будто она у него из лучшего золотистого каракуля, а не из шкурки какого-то дешевого зверька. И на гудекане у него чаще, чем у других, бывает обнажена лысая голова с несколькими бородавками, очень похожая на макушку птицы марабу. У Мухтадира хитрые, лукавые глаза, как говорят, ненасытные.
В старые времена Мухтадир непременно пошел бы в какой-нибудь гарем евнухом, так думают многие. Как увидит где-нибудь на картинке красивую женщину, обязательно вырежет и сохранит; у него уже целая коллекция картинок. Эх, было когда-то и его время, с ума сводил степных кумычек, правда, говорят, и сам ходил от них без ума. Бедовый был парень, джигит что надо. Только сварливая попалась ему жена, скрутила его, и он запел: «О, что делать мне, люди, у первой жены был один недостаток, у второй — два, а у третьей — четыре». Люди сочувствуют Мухтадиру, но вместе с тем и смеются над ним, острят, но кожа у Мухтадира толстая, дубленая, так просто его не возьмешь.
— Люди, а как же наше кладбище? — вдруг замечает Ашурали. — Мы-то живые, с нами можно все, что угодно, сотворить, но с мертвыми… как же наши покойные предки?
— Кто посмеет нарушить их покой?
— Нет, они не потерпят такую неблагодарность потомков.
— Думаешь, поднимутся из могил и восстанут?! — в желчной усмешке задвигались губы Мухтадира.
— Не они, их память восстанет, завопит, сотрясется в лихорадке гнева… Это я вам говорю, я, Ашурали из рода Каттаган!
— А где их память? Если на этих разноцветных лоскутках, что вешают на святые деревья, то бедна же эта память!
— Не кощунствуй, сын дьявола, — щурит глаза Ашурали в сторону Мухтадира. — Память предков в нас, это их кровь течет в наших жилах, раз течет кровь — они живы, жива их память, она бессмертна.
— Бессмертно только солнце!
— Хотят построить здесь солнце. Пожалуйста, но при чем тут аул? — после долгого размышления замечает старик с золотыми зубами, которого зовут Рабадан. Это у него вчера волки растерзали теленка, это его прозвали в ауле «Фу-ты ну-ты!» из-за частого употребления этих слов, которые он не забыл добавить и сейчас — Фу-ты ну-ты!
— Вам добра хотят…
— Добро, а зачем нас возмущать? — говорит Амирхан.
— Люди мы или не люди, пошли, все пойдем! — вскакивает с места, опершись о палку, Ашурали, резкий в своих движениях, как и в поступках.
— Куда? — спрашивает Хромой Усман.
— К Советской власти, к Султанат, пусть она объяснит нам.
— Правильно, уважаемый Ашурали, очень правильно, пусть и парторг нам объяснит.
— Парторга нет, он уехал сегодня на пастбища.
— Пошли, пусть выложат все на ладонь… — говорит Дингир-Дангарчу, он тогда еще был жив и о смерти не думал, жил-был, и солнце грело его.
— К Султанат так к Султанат, — встает и Мухтадир, — к ней я с удовольствием, любо на нее посмотреть — просто жизнь светлеет…
— А если и муж ее, Хасрет, окажется там?
— Пусть. А что, он запретит, что ли, мне любоваться ею?
И вот старики бредут гуськом по узкой, как теснина скал, улочке: впереди Ашурали, за ним Дингир-Дангарчу, Хромой Усман, Рабадан, Чантарай, Амирхан, Мухтадир, Али, Вали, Шапи, Рапи, Ашрани, я бы сказал: и другие, но других не было, а дети ведь не в счет. Дети — лопоухие и лупоглазые, опрятные и чумазые, босиком и голышом — есть дети, они пока не знают жизни, они ее еще узнают. Дети думают, что старикам хорошо, а старики думают, детям хорошо. Пусть думают, это развивает ум.
Направились почтенные прямо туда, где размещается сельсовет, — к ветхой, но большой двухъярусной сакле, с нехитрыми, без узоров, деревянными перилами на втором ярусе. Шли они, решительные, нетерпимые к насилию воли, кто в ватной телогрейке, кто в бараньей шубе, кто в современном, уже поношенном костюме — не подобает почтенному горцу щеголять в новом костюме. Прежде чем надеть купленную обновку, старики сначала дают ее поносить молодым или сами надевают, но только в темноте, чтоб никто не видел, а когда поносят таким образом недели две, тогда только решатся выйти на люди. Вот и убеди их после этого в преимуществе нового. Некоторые идут в галифе образца военных лет. Сколько времени прошло, а к солдатскому особая любовь. У некоторых богатая папаха, да, да, папахи сейчас шьют новые из лучшего каракуля сур, новая папаха — это гордость, у иных победнее и полохматее. Детей собралась целая ватага: неспроста мол, старики всполошились, значит, что-то будет.