Яд вожделения - Елена Арсеньева 6 стр.


– Жены мужей обольщают, яко болванов, и творят с ними скверный блуд. А слыхала ль ты об ангельской любви?

Алена и не заметила, как сестра-трапезница пересела на лавку рядом с нею и пристально вгляделась в глаза. Алена неуверенно улыбнулась:

– Нет. Промеж ангелами бесплотными, бесполыми какая любовь?

– Это кто сказал, что они – бесполые? – прищурилась Еротиада, и Алене стало чуть легче дышать: слава богу, глаза сестры-трапезницы сделались привычно-сердитыми, из них исчезло то выражение, которое смутно тревожило и смущало. – Мужчины! Конечно, мужчины сие выдумали! Когда что-то непостижимо их скотским, убогим разумом, они просто-напросто отрицают все, словно гонят прочь. Ежели ангелы не способны предаваться друг с другом непристойным телодвижениям – стало быть, они холодны, бесполы, бесстрастны! Но ангелы, как и женщины, могут вполне обходиться без существ мужского пола – и все-таки ведать радости любви!

Радости любви…

Странная дрожь пронизала тело Алены при этих словах. Медленное головокружение… хоровод звезд в вышине… острый запах измятой травы и раздавленных цветов. Нет ни страха, ни боли, нет ни завтра, ни вчера – только бесконечное счастье любви!

Она очнулась. Глаза Еротиады опять близко-близко, и опять в их глубине вспыхивает смущающий, опасный, непонятный огонек. «Любодеяние женщины в глубине ее глаз», – вдруг вспомнились осуждающие слова священника, к которому пришла Алена на исповедь после своей мучительной свадьбы – и ушла, запомнив одно: женщина всегда искушает мужчину, а потому во всех своих бедах виновна только она. Ну, это чепуха, злая издевка – думать, что она смотрела на своего мужа, да и на Фролку, желая искусить их! Такая же чепуха – думать, будто Еротиада глядит на нее, желая искусить… на что?

– Знаешь ли ты, что бывает, когда одна ангелица воспылает к другой страстью и нежностью? Нет, они не калечат тела друг друга грубыми объятиями и нечистыми, болезненными ударами тела в тело. Они садятся рядом, обвивают друг друга руками и говорят слова, которые ни одна женщина никогда не скажет мужчине. Они говорят о красоте и благоухании цветов, о нежных бабочках, которые порхают с цветка на цветок, едва касаясь своими трепетными усиками сокровенной сердцевины и лаская ее так сладостно, что цветок истекает благовонным соком, и бабочка может омыть в нем свои уста…

Алена вздрогнула. Сладкий шепот Еротиады на миг убаюкал ее. Она и в самом деле уснула – ведь только во сне могла она склонить голову на плечо Еротиады. Алена с изумлением увидела руку сестры-трапезницы на своей обнаженной груди. Двумя пальцами она ухватила вялый, сонный сосок и нежно теребила его, а другая рука опустилась к низу Аленина живота и осторожно пробиралась сквозь курчавую поросль к самым тайным местечкам.

– Что ты делаешь? – слабо выдохнула Алена: у нее вдруг перехватило горло от неожиданности, удивления, страха – и отчаянной брезгливости, как будто по телу ее, быстро перебирая членистыми волосатыми лапами, пополз паук. – Что ты де…

Она не договорила.

– Хочу показать тебе ангельскую любовь… – прошептала Еротиада, и в следующее мгновение ее рот накрыл губы Алены.


Оцепенение длилось еще мгновение, но тут же тошнота прихлынула к горлу, и Алена с глухим криком вырвалась из цепких рук и влажных губ. Отерла рот ладонью, и это движение выдало такую неприкрытую брезгливость, что Еротиада издала короткий стон-рыдание. Впрочем, она тотчас же усмехнулась и, сграбастав с лавки расстеленную рубаху Алены, с силой швырнула мокрый тяжелый ком ей в лицо:

– Что ж, одевайся, коли так. Иди… поспи спокойно. Только знай: никуда ты от меня не денешься. Одолеет диавол – полезешь на стенку от искушения. Сама ко мне прибежишь, молить станешь, чтоб полизала тебя или пальчиком поласкала. Ужо припомню я тебе тогда, как ты плевалась, как утиралась после меня!

Алена торкнулась в двери, даже не тратя времени на одеванье, зашарила лихорадочно, ища щеколду, и смешок Еротиады не то хлестнул ее легонько, не то погладил бесстыдно:

– А все ж сласти изведаешь со мной, обещаю. Приходи. Приходи ко мне, любая…

* * *

Она так и не сомкнула глаз до рассвета, хотя понимала, что новый день тоже роздыху не даст. Лежала и поедом ела себя за то, что не ринулась прямиком из бани в монастырские ворота прочь. Мало было надежды прорваться через привратницкую, а все же – вдруг удалось бы? И сейчас была бы где-нибудь далеко – пускай бездомная, бесприютная, но свободная от мрачной тени вековечного монашеского одиночества. И тайного распутства…

Алену била дрожь. Она так лихорадочно куталась в ряднушку, что жалкая тряпка вся прорехами пошла. Рубаха лежала сырым-сырая, и Алена с ужасом ждала рассвета. Нет, не высохнет грубая посконь. Вот, вишь ты, наготу прикрыть нечем. Сестры снова назовут бесстыдницей, бессоромницей. Конечно, если попросить у сестры-трапезницы другую одежонку, она, может быть, и даст, но какую цену за сие запросит?

Алена привскочила на топчане, с ужасом воззрилась в серую предрассветную мглу. Она и помыслить такого прежде не могла, чтоб между бабами – меж бабами! – любодейство деялось! Говорили, монахи с монашками греховодничают, даже в пословицу вошло: «Аксинью, рабу божию, покрыл поп Семен рогожею». Болтают, и чернецы друг с дружкою содомский грех творят. Бабы их волнуют, что могилу – гроб, а как мужика молодого завидят – во все тяжкие ударяются. Ну тут, хотя бы и отплевываясь с отвращением, можно себе представить, куда и чего они друг дружке суют. А бабы – что ж, за титьки друг дружку будут тягать, будто корову доят?

Алену так передернуло – не то от брезгливости, не то от смеха, – что она чуть не свалилась на пол. Ну, хватит дергаться! Пора подумать, как отбиваться от зазорных разговоров и омерзительных приставаний Еротиады. При такой заботливой игуменье небось строптивой монахине небо с овчинку покажется.

Алена вытянулась на спине, пытаясь успокоиться, уставилась в низкий сводчатый потолок, уже слегка различимый в близком полусвете. И против воли, против всякой очевидности наплыла на усталую головушку дрема, накинула свои незримые тенета на утомленное тело. Веки отяжелели, поникли, и никакая сила уже не могла бы одолеть этой тяжести. Алена сдалась сну, и последней мыслью ее было, что Еротиада ничего не знает о страсти… это темное, тяжелое, медово-сладкое вино, текущее по жилам и опьяняющее сердце…

5. Иванова ночь

…Накануне, на Аграфену-купальницу, Алена вволю напарилась с хозяйскими дочками в бане. Они тогда с отцом стояли постоем в небольшой деревне близ Нижнего Новгорода, названной Любавино. Девки были смешливые, приветливые, на Алену, хоть и пришлую, взирали без отчуждения, а даже с почтением: такая молоденькая, а травознайка и вдобавок лекарка-рудометка[34] (дня за три до того Алене пришлось применить свое умение, когда внезапно занемог хозяин; отец как раз был в лесу, так что кровь отворить выпало ей). И теперь девки свято верили каждому ее слову, придя в восторг, когда Алена сказала, что мало пол в бане застелить свежей травой: надо париться особыми вениками. Веники, которые берут в баню на Аграфену, потом весь год считаются чудодейными, целебными, только в них непременно должно быть по ветке от березы, ольхи, черемухи, ивы, липы, смородины, калины, рябины и по цветку разных сортов. Девы послушно навязали веники и с видимым удовольствием принялись стегать себя по дебелым телесам, нахваливая Алену.

После омовения Алена полезла с новыми подружками на крышу бани: кидать веники. Она не любила это гадание, но отказать не смогла: почему-то все всегда смеются над теми, кто боится судьбу пытать, хоть такого человека, который бы не боялся, просто нет на свете.

Матрешка, младшая из сестер, тоже боялась и отчаянно молола языком, чтобы этот страх скрыть. Вдруг принялась рассказывать про каких-то коней, которые однажды проломили изгородь своего загона и нанесли бы изрядную потраву мирским полям, когда б не случился поблизости молодой боярин, наехавший из Москвы в отцовскую вотчину, Богданово, соседнее с Любавином село, и он один каким-то чудом сладил с бедой, остановив и поворотив вожака, за которым пошел весь табун.

Антонида скрывала страх за сплетнями про какую-то там Аннушку, которая гуляет со всеми подряд, так что ее мать уж и смирилась, если дочка однажды в подоле принесет…

Так скрывая свою робость и выставляясь одна перед другой, они все же залезли на баню.

Девки поочередно кидали веники и глядели, куда упадут вершинами: к селу или к погосту. Упадет к погосту – непременно же на этот год помрешь, ну а к селу – жива останешься. Ничей веник, слава богу, не указал на скорое прекращение жизни, да и совсем другим девки были всерьез озабочены: куда веник комлем упадет. Ведь в ту сторону замуж идти!

Веник Матрешки указал на поповский дом, и она не смогла скрыть своей радости. Так же возликовала Антонида, чей веник указал на избу старосты. Алена вспомнила румяного, улыбчивого поповича, потом весельчака, певуна старостина сына – и порадовалась за подружек. Свой веник она бросать не хотела – знала, что в этой деревне, даром что зовется Любавино, судьбы ее нет, – но девки пристали как банный лист. Покорившись, Алена кинула не глядя – и через мгновение раздался дружный хохот сестер: веник комлем точнехонько указывал на лес.

Веник Матрешки указал на поповский дом, и она не смогла скрыть своей радости. Так же возликовала Антонида, чей веник указал на избу старосты. Алена вспомнила румяного, улыбчивого поповича, потом весельчака, певуна старостина сына – и порадовалась за подружек. Свой веник она бросать не хотела – знала, что в этой деревне, даром что зовется Любавино, судьбы ее нет, – но девки пристали как банный лист. Покорившись, Алена кинула не глядя – и через мгновение раздался дружный хохот сестер: веник комлем точнехонько указывал на лес.

– Ну, знать, вековухой мне по лесам бродить, травы брать, – усмехнулась Алена, другой участи себе никогда и не желавшая, однако девки веселья ее не разделили.

– Не ходила б ты нынче в лес, Аленушка, а? – робко попросила беленькая, ласковая Матрешка. – Не ровен час, леший…

– Лешие в такие ночи сами стерегутся. Завидят, как лихие мужики и бабы в глухую полночь снимают с себя рубахи и до утренней зари роют коренья или ищут в заветных местах клады, – и со страху забиваются в свои берлоги, ждут, пока Аграфена да Иван минуют, а люди в разум войдут.

– Опасно шутишь, девонька, – сердито сверкнула на нее зелеными кошачьими глазами Антонида. – Знаешь, что было с одной нашей деревенской девкой? Она собиралась пойти по малину; мать не велела, иди, мол, белье катать, – но она все ж пошла. Мать осердилась и крикнула ей вслед: «Понеси тя леший!» И в лесу он-то, названный, к ней приладился… То есть она, конечно, не знала, что это леший: он ведь принял облик ее родного дядюшки. «Пошли, – говорит, – скорее, выведу тебя на таковое место ягодное, что все подружки обомрут от зависти, когда воротишься». И пошел со всех ног. Параня наша едва за ним поспевала. Сперва (потом сказывала) себя бранила: почто всего один туесок взяла, да не великий. А потом глядь – отстает от дяденьки, ну и дай бог ноги. А он до того идет ходко да шибко, что нипочем не догнать. И, словно нарочно, все по яминам да по бурелому норовит.

«Дожидайся!» – просит Параня, а он все одно: «Иди скорее!»

Бегут и бегут. Параня уж зашлась вся, о ветки изорвалась. «Мало, – думает, – версты три прошли, как же я потащу ягоду обратно в такую даль да по буеракам? Одну кашу малиновую только и принесу!»

Думает так, а отстать не решается. И наконец видит себя среди превеликого малинника: ягоды, как в сказке, одна в одну, вот этакими шапочками! Только развязала туесок, вдруг слышит – в лесу смеется кто-то и спрашивает:

«Кого ведешь-то?»

А он, дядька ее, как схахатнет:

«Ха-ха-ха, кого ведешь? Параню!»

Как сказал это слово, так и сделался большой-пребольшой и пошел по лесу, а сам все хахает да ладонями хлопает.

«Мать честна, – догадалась Параня, – да ведь это сам леший!» Кинула туесок – и прочь из малинника, да не сделала и двух шагов, как очутилась в преглубокой болотине, такой, что, куда шагу ни сделаешь, всюду по горлышко. Взгромоздилась она на кочку и ну кричать:

«Спасите, заливаюсь![35] Спасите, кто в бога верует!»

А в ту пору наши бабы с покоса шли. Слышат – кричит кто-то благим матом. Побежали на крик, глядь: на околице, на перекладине, сидит Параня с туеском в обнимку и блажит не своим голосом:

«Спасите! Заливаюсь!»

Насилу очухалась. А как увидела, что ни в какой она не в болотине и не водил ее «дядька» в малинник за пять верст, а вокруг околицы кружил, – едва со страху не померла. У нас над ней с тех пор долго хохотали. Чуть завидят с кем-нибудь вдвоем, тут же кто-то найдется спросить: «Кого, мол, ведешь?» Ну как тут не ответить: «Ха-ха-ха, кого веду? Параню!» С того смеха и замуж ее никто не брал: мало ли что там леший с ней сделал, у той околицы! А ну как стыдное? Мать того и ждала, что Параня вот-вот принесет в подоле обменыша.[36] По счастью, присватался к ней вдовец из соседней деревни, так Параня за него не пошла, а бегом побежала!

– Так же вот она и за дядькой бежала небось, – невинно пробормотала Алена, и девушки зашлись от хохота.

– Да нет, Параня оказалась нетронутая, и мужик очень ею гордится. И дети у нее все очень хорошие, – усмехнулась Антонида. – А все ж ты знай, девка, что в лесу бывает с теми, кто больно умничает!

– Ну, меня ж не проклинали! – отмахнулась Алена. – Ни мне до лешего, ни ему до меня.

– Гляди, гляди… – в сомнении пробормотала Антонида, а беленькая Матрешка, жалеючи, перекрестила Алену, и даже слезы выступили на ее голубеньких глазках, словно лихую подружку уже обвеял своим вихрем леший в опасную Иванову ночь.


То, что купальская ночь была волшебная, чародейная, Алена и без них знала. Отец рассказывал, что в эту ночь деревья переходят с места на место и разговаривают между собой; беседуют друг с другом животные и даже травы, которые этой ночью исполняются особой, чудодейственной силой, отзываются на звук человеческого голоса и даются знающему в руки.

В прошлые года отец брал Алену с собою, но ни одно из чудес купальской ночи ей тогда не открылось. Надея уверял, что для сего потребно полное одиночество человека. И нынче ночью Алена собиралась пойти в лес одна.

* * *

Кузнечики еще стрекотали в душистой траве, слышался порою шелест крыльев пролетающей в синем сумраке птицы, доносился однообразный крик перепела, однако чем дальше уходила Алена в чащу, тем тише становилось вокруг. Деревья стояли недвижимо, и Алене чудилось, будто они не то что говорить – дышать переставали при ее приближении! «Ну, ничего, – утешала она себя. – Может быть, потом, когда они ко мне привыкнут…»

Она сошла с тропы, и теперь только тихое сияние звезд рассеивало кромешную тьму. Впрочем, глаза скоро привыкли к черной ночи, освоились с ней, и Алена увидела, что вышла-таки на чудное, зелейное место, которое присмотрела для себя еще загодя, но сдерживала искушение собрать здесь травы, зная, что только в купальскую ночь исполнятся они высшей силы. И вот время пришло!

На всякий случай держась левой рукой за крестик, она взглянула на небо, потом низко поклонилась и тихо, пугаясь звука собственного голоса, принялась говорить заговор, который травознаи произносят только раз в год: в заветную Иванову ночь.

– Отец-небо, земля-мать, благослови свою плоду рвать, – зашептала Алена, с трудом удерживаясь, чтобы не оглянуться и убедиться в том, что никто не стоит сзади и не глядит ей в спину разноцветными – один желтый, один зеленый – лешачьими глазами. – Твоя трава ко всему пригодна: от скорбей, от болезней, от всех недугов – денных и полуденных, ночных и полуночных, – от колдуна и колдуницы, еретика и еретицы! Поди же ты, колдун и колдуница, еретик и еретица, на сине море! На синем море лежит бел-горюч камень. Камень тебе замок вековечный. Земля-мати, благослови меня травы брати – колдуну на уничтоженье, доброму люду на исцеленье. Аминь!

Сказав заговорное слово, Алена тихонько опустилась на колени, пытаясь в зыбком звездном свете различить, какая трава льнет к ее рукам. Многие из них – тирлич, чернобыльник, одолен, плакун, зяблицу – надлежало брать с особым приговором, не говоря уже о червонной папороти – золотом папоротнике, жар-цвете, найти который мечтает в Иванову ночь всякий травознай, да не всякому он дается. С цветком папоротника можно увидеть все клады, как бы глубоко в земле они ни находились. Но взять такой цветок еще труднее, чем самый заклятый клад. Около полуночи на широких листьях папоротника внезапно появляется почка, которая поднимается все выше и выше, а ровно в полночь она разрывается с треском – и взорам представляется огненный цветок, столь яркий, что на него невозможно смотреть. Невидимая рука срывает его, а ошеломленному человеку почти никогда не удается это сделать. Вдобавок вся нечистая сила собирается в это мгновение к месту, где расцвел жар-цвет, и гомонит, и шепчет, и щебечет, и наводит призраки привиденные, чтобы отпугнуть, не допустить человека до чудодейного цветка. Что клады! Бессильны самые мощные правители пред владельцем червонной папороти, и нечистые духи в полной его власти, и все двери сами растворяются пред ним, стоит только приложить к замку чудесный цветок…

Алена настолько очаровалась воображаемым видением, что сердце ее неистово забилось, когда внезапный светлый отблеск нарушил кромешную тьму леса за ее спиной. Обернулась с восхищенным криком, простирая руки, – и замерла, разочарованная: нет, не царь-цвет зацвел, а зарево дальних костров играет за деревьями!

Алена в отчаянии огляделась. Деревья насупились, отодвинулись от нее. Колдовское очарование тайны развеялось. Травы словно бы померкли, и Алена всерьез отчаялась, что они вмиг утратили все свои чарующие свойства.

Отец учил, что, если уединение зелейника в Иванову ночь нарушено, лучше поскорее уйти на другое место и там снова просить у земли и неба подмоги. Алена с неохотою поднялась с колен, поклонилась полянке и уже пошла было в ночную, глухую, кромешную тьму, как вдруг неодолимое, необъяснимое любопытство овладело ею. Позже, вспоминая этот миг, она всегда изумлялась всевластности силы, заставившей ее свернуть с тропы и пойти на свет костра. Алена злилась, ругала себя на чем свет стоит – но шла и шла.

Назад Дальше