С колонной ехало без малого триста человек: и люди, завербованные в колхозах, и свои городские добровольцы, и ленинградцы, в большинстве комсомольцы, приехавшие по комсомольским путевкам. Их черные, необмятые еще полушубки дружески перемешивались с черными же шинелями местных ребят и девчат, выпускников городских ремесленных училищ и школ механизации сельского хозяйства. А кроме строителей, механизаторов, хлеборобов, ехали в степь два повара, портной, сапожник, бухгалтер и счетовод, ревниво охранявшие ящики с солидным запасом канцелярских принадлежностей, врач и, наконец, корреспондент местной областной комсомольской газеты. Умело подобрал людей Егор Парменович! А сейчас все эти люди, как всегда бывает перед самым отъездом, бегали, суетились, лезли на машины, что-то тащили, укладывали, опять куда-то убегали и перекликались возбужденно и озабоченно. От этого шума, криков, суеты всем уезжавшим было тревожно и весело, как бывает в ожидании чего-то большого и неизвестного.
Сопровождавший колонну врач, Александра Карповна Квашнина, стояла около санитарного автобуса, новенькой, сияющей лаком и никелем машины. Шура только что прибыла в колонну, успела лишь бросить в автобус чемодан, как уже попала в «розыгрыш». Около соседней машины стояли три молодых парня, судя по ватникам, пропахшим бензином, шоферы. К одному из них, низкому, кряжистому парню с бедовыми глазами и челкой, выпущенной на лоб, Шура обратилась с вопросом:
— Скажите, где шофер санитарного автобуса?
Парень медленно осмотрел ее с головы до ног и повернулся к своим приятелям.
— Вот это девочка! Эт-то да-а! И в кино ходить не надо.
— Ничо-о, — тоже ощупывая Шуру взглядом, лениво и пренебрежительно ответил второй парень, с модной стиляжьей бородкой и шерлокхолмской трубкой в зубах. Он поправил канареечного цвета шарф, повязанный крупным узлом поверх ватника, и галантно изогнулся: — Вадим Неверов! Ленинградец, учтите. Будем знакомы.
Лицо девушки лихорадочно порозовело. Парень с челкой заметил это и неуклюже повторил галантный поклон ленинградца:
— Тысячу раз пардон! Вам нужен шофер этого зеркального шкафа на пневматиках? — кивнул он на санавтобус. — Костя Непомнящих то есть?
— Не беспокойтесь, сама найду! — резко сказала Шура и отошла к своему автобусу.
Но ребята, переглянувшись, поулыбавшись, двинулись за нею.
— Какой же это зеркальный шкаф, Вася? — серьезно сказал парень с бородкой и трубкой. — Это кафе-ресторан на колесах. Гляди, и шелковые занавесочки на окнах.
— Интересно, с подачей или без подачи «этого самого»? — щелкнул себя во воротнику третий, с лицом, в крупных рябинах, и покосился на Шуру. — Спросим, братцы, обслуживающий персонал? И насчет меню выясним.
Шура растерялась. Она воображала людей, едущих на целину, совсем другими, — суровыми, озабоченными, молчаливыми. А эти стоят и зубоскалят, на знакомство навязываются. Взять хотя бы того, что с челкой! Разве такие бывают целинники! Пышные кудри, на них крошечная «бобочка», лихо сдвинутая набекрень, а из-под «бобочки» спущена на лоб наглая челочка. На ногах мягкие сапожки, с голенищами, отвернутыми белой подкладкой наружу. Такие стоят компаниями около входа в городские парки или кино и, пересмеиваясь, перемигиваясь, переталкиваясь локтями, обшаривают каждую девушку наглыми взглядами и провожают пошлыми остротами. Разве такому место на целине? И сейчас он, словно у входа в кино, пытается острить. Поглядывая то на автобус, то на Шуру и копируя Попандопуло из «Свадьбы в Малиновке», он кричит:
— Нет, скажи, почему я в тебя такой влюбленный? Жалко мне, братцы шоферня, этой роскошной красоты! Жалкая копия от нее в степи останется!
А за ним, как по нотам, вступал второй, в канареечном шарфе:
— Про чью красоту говоришь, Вася? Про автобус или про что другое?
— Братцы, — ломался кудрявый, — я б такую в карманчике носил, вот здесь, как зеркальце. Нет, почему я такой влюбленный?
Шура теперь только поняла с испугом, что говорят уже не о машине, а о ней самой, о ее бежевых брючках, о ее ярко-красном с белыми оленями на груди свитере, модной шапочке из цветной шерсти и белых резиновых ботах. А перламутровый маникюр на пальчиках! И дернул же ее черт вырядиться так, собираясь в целинный поход!
Неподалеку от санавтобуса стоял и корреспондент комсомольской газеты Борис Чупров. Он с удивлением разглядывал странный груз одной из машин. Из кузова ее торчали ножки столов, стульев, разобранных кроватей. Как в мебельном магазине, стояли в ряд шкаф, пузатый комод, диван и сундук, обшитый искрящимся, «с морозом» железом. А рядом — ведра, корыто, кадушки, даже ухват и кочерга и большой фикус. Под фикусом на диване сидел паренек с лицом, удивительно похожим на спелый помидор. Но помидор украшали огромные черные очки в толстой белой оправе. Паренек аппетитно жевал колбасу с булкой, кидая кусочки хлеба в прикрученную к борту большую деревянную клетку, тесно набитую снежно-белыми рослыми курами. К машине была прицеплена одна из «фабрик-кухонь». Борис хотел было спросить похожего на помидор паренька, чья эта машина, но услышал «розыгрыш» доктора шоферами и улыбнулся.
Он знал Квашнину. Познакомился он с ней во Дворце шахтера, на новогоднем вечере. Начало этого памятного вечера было для Бориса неприятным и даже обидным. Он пригласил Шуру танцевать, она отказалась, через час пригласил снова, и снова отказ с нелепым объяснением, что ей якобы не хочется танцевать. Борис обиделся было, но вдруг вообразил свой толстый, широкий нос на костлявом лице, длинную кадыкастую шею, а главное, свой рост, от которого поистине страдал. Он был Шуре едва по плечи. Какой же из него кавалер для танцев! Куда уж там! И, как всегда в таких случаях, он начал удивительно ярко, видеть себя со стороны, а потому замыкался и мрачнел.
Но Шура сумела мягко, не обидно разомкнуть его самолюбивую застенчивость, Борис разошелся, а она слушала его внимательно и сочувственно, весело смеялась его остротам и весь тот новогодний вечер провела с ним. Борис проводил ее, уже на рассвете, домой. Шура охотно согласилась погулять еще немного в сквере, и Борис отчаянно влюбился в нее. Впрочем, он быстро и отчаянно влюблялся во всех знакомых хорошеньких девушек, и всегда безответно. И никогда не требовал он объяснений. За внешней его развязностью газетчика скрывалась застарелая, запущенная застенчивость. А доброта и широта натуры не давали ходу темным, ревнивым чувствам или обидам. Сердечные раны его залечивались, и он забывал свое увлечение так же быстро, как и влюблялся. Но чувствовал он, что все это ненастоящее, непрочное, а сердце его не покидало смутное, отрадное предчувствие и ожидание какой-то необыкновенной, всю жизнь определяющей встречи. А с Шурой было совсем другое. Чувство к ней, как песня, спетая вполголоса, было негромким, без восторгов и восхищений, но особенно задушевным и незаметно захватывало целиком. Вот и сейчас, когда он увидел Шуру, его охватило чувство непонятной радости. Он зашагал было к ней и остановился. Безжалостными глазами увидел он рядом с ней, нарядной и красивой, себя, в захватанной шляпе над толстым носом и порыжевшем «разъездном» пальто, с какими-то идиотскими большими пуговицами, с потрепанным портфелем, из уголка которого торчала фарфоровая с проволочным прижимом пробка молочной бутылки. Он стоял в нерешительности, но шофер с челкой заметил его.
— Шоферня, смывайся! Наш собственный корреспондент сюда нацелился! — шепнул он своим дружкам.
Шоферы «смылись», разойдясь по своим машинам. Шура оглянулась, увидела Чупрова и закричала обрадованно:
— Борис Иванович, здравствуйте! Идите-ка сюда!
Пряча за спину портфель, Чупров подошел к Шуре.
— Ну как, прощай любимый город? — здороваясь с ней, шутливо спросил он.
У Бориса был низкий, глуховатый басок, и говорил он, слегка оттопыривая книзу губы. Это для солидности. Он решил, что важно оттопыренные губы и при его незавидном росте придадут ему значительность и основательность.
— Прощай, любимый город!.. — вместо ответа пропела Шура, глядя на Бориса смеющимися глазами.
— А надолго ли — прощай? — тоже заулыбался Борис. — Вы только провожаете колонну или останетесь работать в совхозе?
— А вы только как корреспондент этим интересуетесь? — лукаво спросила Квашнина, покосилась на свое отражение в зеркальном темно-синем кузове автобуса и поправила шапочку.
— Не только как корреспондент, — серьезно ответил Борис, тоже посмотрел на себя в кузове машины и помрачнел.
Квашнина вздохнула:
— Ох, не знаю! Останься в совхозе, так будешь и за терапевта, и за хирурга, и за зубного, и за акушерку, пожалуй.
— И за акушерку, это обязательно, — засмеялся Борис. — А разве это плохо? Очень человеческая какая-то профессия.
— Это неплохо, а справлюсь ли? Ведь я пока еще без пяти минут врач. Всего только субординатор. Это во-первых. Значит, осенью я должна вернуться на учебу, на последний, шестой курс. А во-вторых…
— Шоферня, смывайся! Наш собственный корреспондент сюда нацелился! — шепнул он своим дружкам.
Шоферы «смылись», разойдясь по своим машинам. Шура оглянулась, увидела Чупрова и закричала обрадованно:
— Борис Иванович, здравствуйте! Идите-ка сюда!
Пряча за спину портфель, Чупров подошел к Шуре.
— Ну как, прощай любимый город? — здороваясь с ней, шутливо спросил он.
У Бориса был низкий, глуховатый басок, и говорил он, слегка оттопыривая книзу губы. Это для солидности. Он решил, что важно оттопыренные губы и при его незавидном росте придадут ему значительность и основательность.
— Прощай, любимый город!.. — вместо ответа пропела Шура, глядя на Бориса смеющимися глазами.
— А надолго ли — прощай? — тоже заулыбался Борис. — Вы только провожаете колонну или останетесь работать в совхозе?
— А вы только как корреспондент этим интересуетесь? — лукаво спросила Квашнина, покосилась на свое отражение в зеркальном темно-синем кузове автобуса и поправила шапочку.
— Не только как корреспондент, — серьезно ответил Борис, тоже посмотрел на себя в кузове машины и помрачнел.
Квашнина вздохнула:
— Ох, не знаю! Останься в совхозе, так будешь и за терапевта, и за хирурга, и за зубного, и за акушерку, пожалуй.
— И за акушерку, это обязательно, — засмеялся Борис. — А разве это плохо? Очень человеческая какая-то профессия.
— Это неплохо, а справлюсь ли? Ведь я пока еще без пяти минут врач. Всего только субординатор. Это во-первых. Значит, осенью я должна вернуться на учебу, на последний, шестой курс. А во-вторых…
Она замолчала и, улыбаясь, помахала кому-то приветственно рукой. Глаза ее стали теплыми, лучистыми и чуточку тревожными одновременно.
— А во-вторых? — спросил Борис.
— Борис Иванович, милый, есть и во-вторых, — смущенно ответила она и покраснела тонко и ало, как краснеют блондинки. Глаза ее по-прежнему следили за кем-то, находившимся за спиной Бориса.
Он оглянулся.
Слегка рисуясь, кокетливо переламываясь в талии, к ним подходил прораб Неуспокоев. Борис знал его только понаслышке, от Шуры, которая случайно познакомилась с прорабом чуть ли не в первый день его приезда из Ленинграда. Поэтому он спросил:
— Прораб совхоза, кажется?
— Да. Николай Владимирович Неуспокоев. Очень интересный человек. И странный очень! — быстро ответила Шура.
— Нравится он вам? — ревниво, косясь в сторону прораба, спросил Борис.
— Нравится, — на этот раз не сразу ответила Шура и не узнала своего голоса: в нем что-то невесело надломилось.
— Чем?
Она снова помолчала, опустив глаза и сама себя тревожно спрашивая: «Чем же?.. Чем?..»
— Непохожестью! — наконец воскликнула она, радуясь точному и искренне сказанному слову. Она снова подняла глаза на Бориса, потеплевшие и засиявшие. — Он не похож на обычных людей. Приехал на целину из Ленинграда месяц назад, один. В Облсельхозуправлении ему дали направление в один из новых совхозов, основанных еще в прошлом году. Он отказался. Предложили другой такой же совхоз. Он опять отказался. Такой странный человек! — оживлялась счастливо Шура с каждым сказанным словом. — Его спрашивают: «Чего вы копаетесь? Что вам нужно?» А он отвечает: «Мне нужно самое трудное. Ищу, где будет особенно трудно!» И выбрал Жангабыльский совхоз. Вы что-нибудь понимаете, Борис Иванович? У Жангабыла впереди такие трудности! А в прошлогодних совхозах, вы же знаете, самое трудное уже позади, там уже нормальная жизнь налаживается. Непонятный человек! Но очень интересный. Познакомить?
— Так и так знакомиться придется, — пожал плечами Борис, с любопытством глядя на подходившего Неуспокоева. И ему прораб понравился.
Но он и не мог не нравиться, с лицом, сразу запоминающимся, умным, чуть насмешливым и тонким, словно прочерченным острым карандашом. Узенькие подбритые усики, похожие на летящую птичку, как рисуют ее дети, не портили лица, не делали его слащавым и фатоватым, а, наоборот, придавали ему энергичную, мужскую красоту. В модном пальто, похожем на теплый большой халат не по росту, черном берете, черных же лайковых перчатках и не с прозаичным деловым портфелем, а с изящным заграничным несессером, он среди добротно, но неуклюже одетых целинников вылеплялся элегантностью, но не резкой, а скромной и опрятной. И странно, его городского изящества не портили даже грубые, высокие, до колен, резиновые рабочие сапоги.
— Узнал от директора, что вы прибыли в наш караван, и бросился вас искать! — подойдя, сказал он Квашниной, и на Бориса пахнуло какими-то дорогими, вкрадчивыми духами.
Низкий рокочущий голос Неуспокоева все же нельзя было назвать баритоном, мужественным и твердым. Скорее это был, как говорится, баритончик, мягкие, сочные переливы которого так нравятся женщинам, да и у мужчин возникает уважение к такому интеллигентному голосу.
Он взял руку Шуры и красиво, уверенно поцеловал в запястье, отвернув ее перчатку. Квашнина чуть смутилась от этого смелого поцелуя и, положив руки на плечи Бориса и прораба, шутливо подтолкнула их друг к другу:
— Знакомьтесь, товарищи попутчики. Прораб снял перчатку и, протягивая Борису руку, окинул его затаенно-внимательным взглядом.
— Инженер Неуспокоев. Очень приятно. Но… с кем имею честь?
— Чупров. Корреспондент, — ответил Борис. Рука у прораба была сухая, крепкая. Не выпуская руки Бориса, продолжая пожимать ее, он сказал, дружески улыбаясь:
— Читал — ваш очерк. «Беспокойные сердца», так, кажется, он называется? Хорошо написан! Не с огоньком даже, а прямо-таки пламенно! Боевой энтузиазм, жажда подвига, хорошее беспокойство в сердцах! Все как полагается. А неужели вы верите, что все это есть, ну хотя бы вон в том товарище, что и булку жует как по обязанности, — кивнул прораб на паренька под фикусом.
Шура засмеялась, взглянув на лениво жевавшего парня. Чувствуя, что первые слова, которые он скажет, дадут тон их будущим отношениям, Борис тоже улыбнулся и ответил весело, без обиды:
— О ком же я писал? Я не выдумал этих людей.
— Вы писали о самом себе, — посмотрел прораб на Бориса прямо, дружелюбно, но в то же время как-то не подпуская его к себе. — О своем беспокойном сердце вы писали. И боевой энтузиазм, и жажда подвига — все это ваше собственное.
— Спасибо, но… — покраснел Борис, удивляясь и злясь, откуда этот черт узнал, что он действительно писал о своих чувствах? Но тотчас все в нем запротестовало и он сказал тихо, но сильно и с подкупающей искренностью: — Я верю и в этого жующего парня. Человеку, совести его нужны, именно нужны, даже необходимы благородные, высокие поступки! Должна же существовать вера в человека?
— Вера в человека должна быть, но и сомнение в человеке — тоже вещь весьма полезная. — возразил Неуспокоев, и вдруг в глазах его мелькнуло, озорство. — Ваш брат, газетчики, настоящие гудошники Скула и Брошка! Умеете вы вовремя ударить в колокола: «Радость нам! Радость нам!..» — пропел он из «Князя Игоря» и сразу же улыбнулся дружески, просительно. — Борис Иванович, голубчик, не обижайтесь на мои глупые слова. Глупо сказал, признаюсь. Да ну же! Улыбнитесь, ну?
— Я и не обижаюсь, — улыбнулся Борис, но на душе стало нехорошо, неудобно.
А прораб, не дожидаясь ответа Чупрова, повернулся уже к Квашниной:
— Итак, едем в азиатские дебри? Жангабыл — это звучит уже экзотикой. По дороге сюда меня усиленно оставляли — работать в Перми и Вятке. Но я сказал: «Нет! Только Азия! Мои масштабы только в Азии!»
— Николай Владимирович, объясните ради бога, что погнало вас из Ленинграда сюда, в Азию? — спросила серьезно Шура.
Неуспокоев помолчал, сунув руки в карманы и глядя задумчиво в небо. Потом улыбнулся Шуре и тихо пропел:
Что погнало меня в Азию? — продолжал он улыбаться Квашниной. — А вы разве не знаете, что специалисты, приехавшие сюда из центра, получают десять процентов надбавки к зарплате. За Азию! Приехал на «ловлю денег и чинов»! Не поправляйте, Борис Иванович, знаю, что переврал строку.
— О господи! — с комическим испугом воскликнула Квашнина и замахала руками. — Выдумщик! Сам на себя выдумывает!
— Шучу, шучу, конечно! — поймал ее руки Неуспокоев и, не выпуская их, сказал — Рубль, правда, основной двигатель прогресса, но «кроме свежевымытой сорочки, скажу по совести, мне ничего не надо». Сделать крутой поворот, сломать накатанную, привычную жизнь, и ради чего, ради рубля? Можно ли после этого уважать себя? А потерял самоуважение — конец!
— Вы комсомолец? Приехали по комсомольской путевке? — спросил Борис.
— Последний год в комсомоле. Подал уже заявление в партию. Целина покажет, достоин ли я этой высокой чести. По комсомольской путевке, говорите? А зачем она мне? — искренне удивился Неуспокоев.