«Так я же для него — не человек! — озарила внезапная догадка. — Я был для пего подопытным кроликом, скотиной. И в лагере, и в „больнице“… и даже теперь!» Перед ним сидел не изнывающий от скуки старичок, а уставший от своей нелегкой работы забойщик скота, который только что осадил, сшиб с ног очередную жертву, хватанул ее ножом по горлу и теперь дожидается, когда закончатся конвульсии, чтобы начать разделку.
Когда Великоречанин стал рассказывать, как ему ломали позвоночник и он дважды просыпался от наркоза, устраивая переполох в операционной, генерал на миг поднял голову. В мутных стариковских глазах мелькнуло сожаление, какое-то досадное, мелкое беспокойство, словно та жертва все-таки поднялась на ноги, и забойщику — хочет он этого или нет — надо снова браться за кувалду…
Даже перед лицом праведного суда утлый, тщедушный человечек не испытывал раскаяния. Видимо, смерть была для него досадной оплошностью, и он, словно бессмертный, надеялся прорасти еще раз. Обезоруженный, по сути, связанный по рукам и ногам, он еще хранил в себе опасность. Он и в самом деле еще мог прорасти и дать побег, как осот на поле, от не видимого под землей, глубоко спрятанного корня. Он мог еще ужалить, как жалит мертвая оса, у которой жало долгое время остается живым. Он мог возродиться из небытия, как возрождается сибирская язва из случайно раскопанной столетней могилы и, с песком, с пылью от праха разнесенная по земле, вновь разит живущих.
После дачи свидетельских показаний его проводили в комнату для отдыха, предложили выпить чаю и, если он хочет, прилечь на кушетку. За дверью суетились репортеры, но часовой никого не впускал. Расторопный молодой человек в штатском, сопровождавший Великоречанина, участливо поинтересовался о его самочувствии и предложил позвать врача, но Сашка отказался.
— После перерыва вы можете вернуться в зал, — сообщил сопровождающий. — Вам будет интересно послушать.
— Нет, не хочу. Нагляделся, наслушался…
Он вышел из комнаты и очутился в холле, гудящем от множества голосов. В глазах зарябило от лиц и военных мундиров. Увлекаемый беспорядочным движением людей, Сашка потерял ориентировку и остановился возле колонны, чтобы оглядеться. Он заметил, как, рассекая толпу, к нему стремительно идет мужчина с расчехленными, болтающимися на шее фотоаппаратами и машет рукой. Пробив последний заслон, мужчина оказался рядом и, отдуваясь, спросил:
— Мистер Великоречанин?
— Ну?
— Я слушал вашу речь, мистер Великоречанин. У вас феноменальная память! Всего два вопроса! Я понимаю, вы устали, но всего два! Это правда, что на процесс вас привезли из сибирского лагеря?
— Из какого лагеря? — не понял он.
— Заключенных.
— Кто сказал? В деревне я живу, в Чарочке, — он наконец отыскал взглядом дверь, из которой только что вышел, и, неожиданно отшатнувшись, прижался спиной к колонне.
— Вы не бойтесь, говорите, — мужчина понизил голос. — Нас здесь не услышат. Мы могли бы ходатайствовать о вашем освобождении через Красный Крест.
Возле двери стоял человек в гражданском и нервничал, рыскал глазами по лицам людей. Он стоял точно так же и там, у шлагбаума, перед развернутыми в шеренги бывшими военнопленными, и точно так же лихорадочно шарил взглядом по лицам.
— Хорошо, не отвечайте, — наседал репортер. — Тогда последний вопрос: почему вы называли себя Бесом?
Сашка рассеянно скользнул взглядом по репортеру и неожиданно оставил его. До старого знакомого было несколько шагов, когда тот покинул свое место и направился в гущу народа. Великоречанин, однако, опередил его.
— Шестьдесят две тысячи восемьсот одиннадцатого вызывали? Так это я. Чего хотел? — Сашка подошел к нему вплотную. — Вот он я, — повторил Великоречанин и показал руку с татуировкой. — Читай!
Человек в гражданском виновато улыбнулся, помешкал несколько и скрылся в толпе.
В Чарочку Сашка вернулся только в конце ноября.
Мать выскочила к нему навстречу босая, простоволосая, обняла, уткнулась в грудь и заплакала.
— Господи! Хоть ты вернулся!
— Я ж писал, что вернусь, — сказал Сашка и огляделся, высматривая Марию. — А где Мария-то?
— Мария на ферме, — всхлипывала мать. — А вот Марейки-то нету теперь…
— Как — нету? — встревожился он. — Ты что, мать?
— Убежала Марейка, — снова заплакала мать. — Видно, не судьба мне, видно, грешница я великая, коли бог одного ребенка так и так отнял.
Сашка завел мать в избу, посадил на лавку и, не раздеваясь, сел рядом. Поджав босые, замерзшие на снегу ноги, мать вытерла передником опухшие глаза и, протяжно всхлипывая, начала рассказывать…
— Может, оно и лучше, — вздохнул Сашка, когда мать выговорилась и умолкла. — Марейке замуж пора. Только не ей бы уходить-то — мне. Из-за меня все пошло…
Наутро он пришел в сельсовет к Кулагину. Тот уже знал о его возвращении и встретил без удивления.
— Марейка ушла, Митя, — сказал Сашка. — Как же так?
— Жалко Марейку, — помолчав, выдавил Дмитрий.
— Если жалко, то хоть сказал бы Настасье Хромовой, чтоб отстала.
— Что я ей скажу?! Что я ей, вдове многодетной, скажу? Я судить ее правов не имею.
— Ты же знаешь, Митя. Деготь-то на воротах — не мне позор, а Марейке. Она-то ни при чем. Я виноват.
— А кто ж еще? — Дмитрий ударил кулаком по столу. — Ты вот что: забирай-ка свою эту… и катись из Чарочки! Другого кузнеца найдем!
— Не уйду, — твердо сказал Сашка. — Теперь-то я уж никуда не уйду.
Из сельсовета он направился в кузню. Время было около восьми, но молотобойца Вани Валькова ни в кузнице, ни дома не оказалось. Он заявился только в десятом часу, когда Сашка в одиночку натягивал обод на тележное колесо. От Ивана пахло свинарником, огромные, растоптанные пимы были забрызганы навозом.
— Ну-ка, помогай, — сказал Сашка. — Чего стоишь?
— И не подумаю, — отрезал Иван и вытер грязной рукой нос. — Я с тобой больше работать не буду. Меня и так уже дразнят.
Великоречанин отставил кувалду и выпрямился. Из Ивана вышел бы толк. Железо он любил, кузнечное дело схватывал на лету, и проворства, и смекалки хватало. Год-другой, и можно будет ставить рядом еще один горн и наковальню.
— Как дразнят-то? — спросил он.
— Бесенком, — Ваня отвернулся. — А еще хуже — немчонком.
— Свастику на воротах ты рисовал?
Иван блеснул глазами, шагнул вперед.
— Ну я. А что? Что ты мне сделаешь?
— Ничего, — сказал Сашка. — Только ты неправильно нарисовал-то. Хвостики не в ту сторону загнул.
Парнишка пощупал рукой теплую наковальню, огляделся и, шаркая пимами по глиняному полу, вышел. Сашка качнул мех, снова принимаясь за дело, но потом с грохотом опустил кувалду и присел на наковальню: одному натягивать обод и думать нечего. Пока возишься — металл остывает, а холодным его — убейся — не натянешь. «За Марией пойду, — размышлял он, глядя на угасающий горн. — Она кузнечное дело знает, как-никак, в кузне жила… Если уж и Мария уйдет — тогда все… Только с фермы бы ее отпустили… Ничего, как-нибудь… Как-нибудь…»
Часов в шесть на проселке задребезжал ходок. Иван Вальков вынес крест на улицу, приложив ладонь ко лбу, пригляделся: кого это несет? На передке с вожжами в руках сидела старуха Малышева, а по бокам от нее — дед Федор и его внук, мальчишка лет десяти. Ходок подкатил к воротам, и пока старуха привязывала коня, Федор слез на землю, прошел во двор и опустился возле покойного.
— Иван, — позвал он, — ну-ка сыми покрывало-то.
Вальков откинул брезент, подкатил чурбак и, усадив деда, вернулся в старую кузню. Федор сморщил изъязвленное шрамами лицо и закряхтел, обнажая искусственно-ровный ряд зубов.
— Вот и успокоился, значит, Сашка-Бес…
Жена Малышева, крепкая еще носатая старуха, с неожиданно тихим, бархатистым голосом, принесла из ходка узел с припасами и торчащим бутылочным горлышком, поставила его на крыльцо и запричитала с ходу:
— Ай ты бедненький, ты несчастненький, да отходили твои ноженьки, да отглядели твои глазоньки, да и убрать-то тебя некому…
— Тихо, — сказал Федор. — Не шуми. Потом.
Старуха Малышева осеклась на полуслове и спросила как ни в чем не бывало:
— Неужто в деревню хоронить везти? По жаре такой? Да и Мария его тута схоронена, и мать с отцом…
— Я с председателем потолкую… — проронил дед. — Нечего возить-тревожить.
В это время Иван с подпаском вынесли гроб с крышкой на улицу, прислонили к стене бывшей кузни. Федор обрадовался, засеменил к Валькову.
— Ай, молодец, Иван! Вот спасибо тебе так уж спасибо! Я-то думаю-гадаю, как гроб делать? Мужики, вишь, обещались подъехать, да скоро ли будут?
— Что думать-гадать, — довольно буркнул Иван. — Мы уж сделали… С Мишкой вот мастерили, да милиция помогала.
Старуха Малышева, по-хозяйски обойдя избу, нашла ведра, принесла воды, приготовилась обмывать и обряжать покойного. Вальков с Гореловым и подпаском Мишкой отправились на кладбище копать могилу.
— Тихо, — сказал Федор. — Не шуми. Потом.
Старуха Малышева осеклась на полуслове и спросила как ни в чем не бывало:
— Неужто в деревню хоронить везти? По жаре такой? Да и Мария его тута схоронена, и мать с отцом…
— Я с председателем потолкую… — проронил дед. — Нечего возить-тревожить.
В это время Иван с подпаском вынесли гроб с крышкой на улицу, прислонили к стене бывшей кузни. Федор обрадовался, засеменил к Валькову.
— Ай, молодец, Иван! Вот спасибо тебе так уж спасибо! Я-то думаю-гадаю, как гроб делать? Мужики, вишь, обещались подъехать, да скоро ли будут?
— Что думать-гадать, — довольно буркнул Иван. — Мы уж сделали… С Мишкой вот мастерили, да милиция помогала.
Старуха Малышева, по-хозяйски обойдя избу, нашла ведра, принесла воды, приготовилась обмывать и обряжать покойного. Вальков с Гореловым и подпаском Мишкой отправились на кладбище копать могилу.
Чарочинское кладбище стояло в бору, на высоком бугре, обрывающемся к озеру. С дороги были видны замшелые кресты и полуразвалившиеся пролеты изгородей.
Иван Вальков остановился около крепкого, но уже почерневшего креста, воткнул лопату и, нагнувшись, попытался прочесть надпись, сделанную химическим карандашом. Не прочитал, но сказал уверенно, что здесь лежит жена Великоречанина, Мария, и что Сашку следует положить рядом, по левую сторону. Прорубая лезвием мох, он разметил контуры могилы, и мужики взялись за лопаты. Земля была песчаная, мягкая, только изредка попадались корешки и корни сосен.
Горелов незаметно для себя увлекся, скинул потную рубашку — от непривычной работы стало жарко. Он выворачивал комья земли, мощно вышвыривал их на бровку, иногда то черенком, то спиной задевая Ивана. Горелов неожиданно вспомнил, что ему никогда не приходилось копать могилы. Да, родственников хоронил, но копали всегда нанятые, чаще всего случайно найденные люди, которые были не прочь зашибить пятерку-другую. Они обычно толкались возле магазинов, на причалах или вокзале, готовые на любую работу. Людьми этими не брезговали, платили им охотно, давали «сверху» за «вредность» и будто откупались, освобождая себя. Помнится, сам нанимал… Надо же! Прожил сорок лет на свете и ни разу не копал могилы…
Они углубились по грудь, когда Горелов услышал отдаленный гул машины. Разом как-то ослабли руки, и земляная сырость ощутилась резко и остро.
Зеленый обшарпанный грузовик вырулил из-за поворота и промчался мимо. Горелов проводил машину удивленным взглядом. В кузове на скамейках плотными рядами сидели люди.
— Доярочки поехали, — сказал Иван, неслышно подошедший сзади. — Чарочинских, видать, на родину потянуло.
Следователь хотел спросить, зачем, но промолчал. Вернувшись к могиле, спрыгнул на дно, взял лопату. Теперь и одному было тесновато. Земля пошла тверже, с глинистыми прослойками — чувствовалась вода.
— Еще на пару штыков возьми, и хватит, — сказал Иван. — Тут родники бьют…
Земля отяжелела; грузно хлопаясь на отвал, она порождала тонкие струйки подсохшего песка, и они медленно текли сверху. Горелов зачистил лопатой стенки, выровнял дно и, прежде чем подняться, долго сидел на корточках, чуя земляной холод и тепло текущего, как в песочных часах, песка…
Шестеро мужиков подняли гроб на плечи и, медленно ступая, двинулись со двора.
Причитающие бабы и старухи остались у ворот, вытирая глаза платками и передниками, затем не спеша вернулись в избу, где топилась русская печь и прел чугун с кутьей. Переговариваясь и часто вздыхая, они начали вытаскивать на улицу столы и табуретки. Одним словом, всем нашлось дело. И только Горелов, неожиданно оказавшись в стороне, стоял теперь за воротами и не знал, куда пойти. О нем ровно забыли.
… Процессия вытянулась, разобралась по чину и направилась к кладбищу. Коровы оторвали от земли головы и, насторожив уши, долго провожали ее испуганными глазами…
Когда Горелов вернулся с кладбища, приехали еще две телеги с деревенскими, и всего уже набиралось человек около сорока. До этого был маленький мирок, в котором он, следователь Горелов, по праву не то чтобы распоряжался и решал, а поступал как необходимо, как совесть подсказывала. Теперь же от него ничего не зависело. Все будет так, как распорядятся эти люди. Точнее, как заведено обычаем. И он теперь здесь чужой. Они все свои, земляки, а он — человек малознакомый, казенный.
— Милицейский-то тут все, — услышал он женский вздох со двора. — То ли мается, то ли ждет кого.
— Видать, душевный человек, — подхватила другая. — Ишь, могилку помог выкопать…
Горелов не дослушал и тихо подался в сторону кладбища. Только чтобы не стоять на месте.
Как рассказать о могильном холоде, который можно ощутить лишь копая могилу. А его нужно обязательно ощутить, чтобы почувствовать всю радость жизни. И, может быть, после этого чуть добрее и чище относиться к живущим и слушать, вглядываться в каждую жизнь и в каждую судьбу…
От кладбища потянулись люди. Шли неторопко, несли лопаты на плечах, табуретки, о чем-то тихо переговаривались. Передние, не останавливаясь, прошли мимо, лишь из середины выступил Иван Вальков и завернул к машинам.
— Вон ты где! — сказал он Горелову. — А я гляжу — куда делся?
— Дела у меня, — поморщился следователь.
— Ага, ну давай за стол, — предложил Иван и, неожиданно оглядевшись, сообщил: — Ох, чую, баня мне будет! Председатель прикатил… Но это потом! А сейчас поминать айда!
Последними шли дед Федор со старухой.
Сидя на листвяжном стояке среди разрушенного подворья, старик Кулагин вспомнил еще один момент из чарочинской жизни. Случилось это весной пятьдесят четвертого, когда дойное стадо и молодняк начали выгонять на первую траву. Одуревший от свежей земли скот шарахался по кустам, лез в полую воду, и пастух в первый же день сорвал голос. Однажды он прискакал средь бела дня на скотный двор и, не слезая с коня, закричал, захрипел, делая страшные глаза:
— Петрович! Бяда! Ой, бяда! Нетели дохнут!
Кулагина подбросило. В горячей голове отчего-то промелькнул выжженный, искромсанный виноградник возле молдавского села Кицканы. Дохнуло гарью, пылью, войной… Он распорядился запрячь коня, найти ветеринара, рано состарившуюся грузную женщину, и везти ее на выгон, а сам схватил первую попавшуюся лошадь и поскакал с пастухом к стаду. Пасли на еланях, версты четыре от деревни, — в местах, где раньше всего пробивалась трава. Кулагин еще издали заметил неподвижный бугор падшей телки. Стадо колобродило, ходило кругами у леска, и Кулагин понял, в чем дело. Больные нетели жались к скоту, лезли в середину стада, распугивая его и заставляя шарахаться. Он соскочил на землю около дохлой нетели и обошел ее кругом.
— Дурной травы объелась! — определил Кулагин. — Ишь вспучило! — И неожиданно заругался на пастуха, и гак перепуганного насмерть. — Ты что? Не знал, что делать надо? В бога… Гонять надо было! Брюшину проколоть!
— Я гонял… — лепетал пастух. — Так гонял, так гонял — хоть бы что.
— Теперь отвечать будешь! — отрезал Кулагин. — На твоей совести нетель.
Тем временем стадо откатилось в сторону от леска, лишь на его опушке осталась бьющаяся телка. Кулагин, забыв о лошади, бегом устремился к ней, вновь ощутив горьковатый привкус пыли молдавской земли. Вдвоем с пастухом они с трудом подняли телку на ноги и, захлестнув на молодых рогах веревку, попробовали водить. Однако теряющее силы животное стояло на широко расставленных ногах и, качаясь, уже не подчинялось бичу и крикам. Минут двадцать они возились около пропадающей нетели. Пробовали мять брюхо, сделали несколько проколов брюшины — все напрасно. Нетель пала, можно сказать, на руках.
Вместе с подъехавшей женщиной-ветеринаром они начали осматривать телок. Ветеринар Васеня Горохова толк в своем деле знала, хотя и была самоучкой. Полумертвых телят на ноги поднимала, заболевших коров выхаживала — и все по старинке выпаивала травами да пареной трухой.
— Ой, Петрович, похоже, не дурная трава это, не чемерица, — забеспокоилась Васеня. — Видно, болезнь какая. А какая — и не пойму. Не видала я у нас такой болезни…
Вернувшись с еланей, Кулагин застал переполох на скотном дворе. Заболели еще четыре телки и две коровы. На ферму сбежалась чуть не вся деревня, вылезли древние старухи, старики; и все наперебой давали советы, вспоминая, как было да в каком году; кто-то уже прошамкал — порча, порчу навели; и сколько ни выхаживали гибнущий на крестьянских глазах скот, было ясно: не выходить. Кулагин метался по скотному двору с чувством, что вот-вот прогремит взрыв и его накроет черной, удушливой волной. Председатель, не дозвонившись до района (половодьем свалило столбы), послал нарочного в соседнюю деревню. К вечеру заболевший скот пал. Народ с фермы не расходился до глубокой ночи. Осмотрели, прощупали весь здоровый скот, разделили его на группы, развели по разным углам и поставили на привязь. Кулагин, не доверяя дежурным, всю ночь наблюдал за поведением коров и нетелей, сам поил их отваром, заготовленным в бочках, но и это не спасло. Рано утром несколько нетелей и коров забеспокоилось, заорало дурниной, и вскоре количество павших голов увеличилось до девятнадцати.