Не поле перейти - Алексеев Сергей Трофимович 3 стр.


— Ты, Митька, будто на парад собираешься, — то ли одобрил, то ли осудил Федор Малышев. — Эка вырядился.

Дмитрий оглядел себя в темном, с ржавыми потеками, зеркале и тряхнул головой.

— Парад не парад, а мы должны показать ему…

— Чего показать? — не понял Федор.

— Показать, что мы с тобой воевали, Отчизну, значит, защищали, — объяснил Кулагин. — А не по пленам отсиживались.

— Так он, поди, не нарочно, — подумав, сказал Малышев. — Случай вышел. Кто сам к немцам пошел — тех домой не пускают.

— Что теперь толковать: нарочно, нет! — рубанул Дмитрий. — В плену был — факт! А вот ты зря награды не надел. Иди надевай. Пускай на твой орден поглядит! И нашивки за ранения.

— Что нашивки, — отмахнулся Федор. — У меня на морде все нашито.

— Тогда хоть орден надень, — сказал Кулагин. — Пускай знает, как мы воевали. Мне тоже за последний бой орден посулили. Комиссар так и сказал: к Красной Звезде представлю тебя, товарищ Кулагин… Должон прийти.

— Придет, — успокоил Малышев. — Айда скорей.

Федор шагал быстро, уверенно, махая в такт культями рук, спрятанными в гимнастерку. Кулагин, опираясь на палку, подволакивал ногу, однако не отставал. Звенели медали, скрипели довоенные сапоги…

До последнего боя Кулагин и царапины от войны не получил. Всяко бывало. Под Псковом среди чистого поля угодил под такую бомбежку, что уж живым не чаял выйти. Целый час земля не успевала оседать, воздух прогрелся от взрывов, насквозь пропитался вонью горелого тола — дышать нечем было. У кулагинского пулемета щиток осколком своротило, кожух, как решето, второго номера землей засыпало — убило, а ему, Дмитрию Кулагину, хоть бы что. В другой раз — в обороне стояли — пять атак за день выдержал.

В пулеметчики Дмитрий попал по своей охоте. Еще в запасном полку сообразил, что воевать с «максимом» легче, чем пехотинцу с трехлинейкой: что ни говори, все-таки щиток есть, да и палит — близко не подойдешь. Это уж потом убедился и понял, куда угодил. Пулемет у немца всегда как бельмо в глазу, он и из минометов по нему хлещет, и из пушек бьет, и бомбы сверху сыплет. Тут еще одно неудобство: пулеметчиков-то всегда вперед траншей выдвигают, в ячейку, и получается, что свои сзади, впереди немцы, а ты — посередине. Кругом пальба — свету белого не видать, а ты ползаешь с «максимом» от одной позиции к другой как вошь на гребешке. Так вот, стоя в обороне, Кулагин пять атак выдержал, пять обстрелов пушечных пережил. И пять раз командир роты «хоронил» пулеметчика. Вроде все, ему кажется, накрыло ячейку прямым попаданием, но только немец в атаку — пулемет заработал. После пятой атаки кончились патроны, а немцы в шестую пошли, и не просто пехотой — с огнеметами. Дмитрий видел, как подносчик боеприпасов заживо вспыхнул, уронил ящики и остался лежать черной головешкой. Ну, подумал Кулагин, теперь-то уж точно конец. Стащил пулемет в ячейку, вжался телом в нишу и замер. Второй номер аж завыл от бессилья. Хоть бы граната какая осталась или трехлинейка на худой случай. Обидно же просто так лежать и ждать, когда подпалят. Но тут вздрогнула земля, плесканулся горячий воздух, и где цепь огнеметчиков шла — только клубы пыли и пламя. Снаряды в полсотне метров от окопа ложились, «свои» осколки визжали над головой ничуть не безопаснее немецких, но не ошиблись пушкари, выручили, хоть и страху нагнали.

Зато под селом Кицканы в Молдавии, о котором Кулагин и не слышал-то сроду, все разом и обвалилось на него. Рота заняла высоту — бугор с обгорелым виноградником, — залегла, окопалась в полный профиль и стала ждать кухню. Немцы с румынами тоже сидят в окопах, но кухонь своих, видно, не ждут, потому что сами в котле. И только кашу на передовую принесли, как начался артобстрел. Котелки смелу, а которые остались, так землей кашу испортило. Кулагин второго номера под бок — и к пулемету: сейчас полезут! (Так он всю войну и продержался за пулемет. Была возможность на трехлинейку поменять, да после «максима» винтовка в руках хлопушкой-мухобойкой кажется. То ли дело пулемет: взял в руки, так работу почуял. Не зря Кулагину казалось, что «максим» на плуг похож. Если уж пропашешь — настоящая борозда получается.) И точно, лишь обстрел кончился — румыны в атаку пошли. Кулагин распахал их в хвост и в гриву, однако за румынами немцы очутились, и, видно, здорово пьяные. Лезут цепь за цепью, слышно, песни орут. Здесь-то и начались для Дмитрия Кулагина все несчастья. Сначала продырявили пулеметный кожух. Вода вытекла, и ствол перегрелся. Затем позицию засекли, и посыпались мины. Кулагин пулемет в руки и айда на запасную. Виноградники повалены, танками потоптаны, лозы, как веревки кругом, за колеса цепляются, ноги путаются. А жара, пыль — ползти невмоготу. Только привстал Кулагин, чтобы рывок сделать, осколок в руку попал, разворотил ладонь. Боли Дмитрий не почуял, а словно ошалел в первую минуту, когда свою кровь увидел. Сел и глядит на руку. Второй номер повалил его, сделал перевязку, и пока канителились — немцы вот они, по винограднику скачут. Отстрелялись вроде от них. Второй номер говорит: ты, мол, ползи в траншею, а то кровью изойдешь. Кровь и в самом деле хлещет струей, хоть рука перетянута. Кулагин пополз. Но и трех сажен не успел отползти, как по ноге словно поленом ударили. Поглядел — мать моя! Штанина вместе с бедром разорвана, и нога чуть шевелится. Замотал одной рукой как попало и дальше. До траншеи одного метра не дополз. Снаряд ударил сзади, взрыв отшвырнул Дмитрия и смешал с землей.

В один день за все сразу посчиталась с ним война…

После долгих разговоров-расспросов, после слез с причитаниями и бессонной ночи Великоречаниха будто помолодела. Утром — уж солнце взошло и ор петушиный, колыхнувшись, затих — она спохватилась, оторвала Марейку от братца и сама, насилу оторвавшись, принялась готовить на стол. Марейка с подойником — под корову, подергала худое вымя, поширкала синеватыми струйками молока — едва кружка надоилась.

— Зимой отелилась, а молочка-то нет, — застонала Великоречаниха. — И попоить-то вволю нечем… Да и какое уж молочко, спасибо, хоть плуг тянет.

А у самой щеки пылают, глаза светятся. Давай картошку на драники тереть да второпях-то казанками пальцев о терку. Терка самодельная, зубастая — кровь так и брызнула. А Великоречаниха только засмеялась:

— Эка, полоротая!

Ничего, перетерпела, тряпицей пальцы завязала и снова за драники. Муки наполовину подмешала, топленого масла — угощать так угощать. Теперь-то, когда Сашка вернулся, они выживут! Вчера еще картошку берегли, травой сами обходились. Крапива по загородью пошла, едва снег стаял; в лесу колбы и медуницы полно. А нынче что ее беречь? Сашка вернулся — завтра блины есть будут. Кузнеца в деревне до сей поры нету, а Сашка хоть и больной пришел, но помаленьку стучать может. Я, говорит, день и ночь работать буду, все равно по ночам спать не могу. Мне б только парнишку в подмогу взять, молотобойцем.

— Ой, Сашка! — вспомнила Веллкоречаниха. — Ты Вальковых парнишку-то помнишь? Ему уж шестнадцатый пошел, на вид мужик мужиком. Возьми-ка его себе. И мать радая будет!.. Марейка! Ну-ка сбегай за Ванечкой, покличь к нам.

— Погоди, мать, — остановил сын. — Неудобно звать-то. Сам схожу потом.

Великоречаниха нажарила драчиков, укрыла миску полотенцем, чтобы не остыли, пока картошка доваривается, и собралась было в погреб сала принести, но в это время в избу зашла немка Кристина Шнар, сухопарая пожилая женщина.

— Трастфуйте, — старательно проговорила она, окидывая взглядом избу.

У Сашки испарина выступила на лбу. Он отвернулся и стал смотреть на Марейку. Марейка чистила колбу для братца.

— У тебя секот-тна прастник, — продолжала Кристина, обращаясь к хозяйке. — Сын фернулся.

— Праздник, праздник! — засмеялась Великоречаниха. — И не выскажешь, праздник-то какой!

Еще ночью мать рассказала ему, что зимой сорок второго в Чарочку приехали волжские немцы. Селиться им было некуда, а деревенские брали их к себе неохотно. Две семьи поместили в конюховке, три — в пустующем колхозном амбаре, а четыре семьи все-таки взяли на постой жители. Великоречаниха нашла своих квартирантов возле сельсоветского крыльца. Шнары сидели на чемоданах и тюках, не зная, куда податься. Пальтишки легонькие, городские, на ногах — ботинки. Раз прошла мимо — сидят, другой раз — сидят. Пожалела, увела в избу: тепла от печки не убудет. Все равно, двоих греть или пятерых. Зиму прожили, а летом кузню отремонтировали, вычистили, побелили — не узнаешь, и переселились. Сам Шнар с ледоходом на сплав ушел, и дома оставались Кристина с дочерью Анной-Марией.

— Яйки ними, вос-зми, — сказала Кристина и протянула узелок с яйцами. — Кароший яйки, сфежий.

— Ой, не надо, не надо! — замахала руками Великоречаниха. — У самих, поди, нету.

— Бери-бери, — настаивала Кристина. — Мы имеем, курочка дает.

— Ну, спасибо тебе, от спасибо, — мать приняла узелок. — А вы приходите к нам. Я драников вот нажарила.

— Ой, не надо, не надо! — замахала руками Великоречаниха. — У самих, поди, нету.

— Бери-бери, — настаивала Кристина. — Мы имеем, курочка дает.

— Ну, спасибо тебе, от спасибо, — мать приняла узелок. — А вы приходите к нам. Я драников вот нажарила.

Однако Кристина отказалась, сославшись на дела, и торопливо вышла. Сашка дождался, когда за постоялицей захлопнется сеночная дверь, и повернулся к матери.

— Зачем взяла от нее? — глухо спросил он.

— А что? — перепугалась Великоречаниха.

— Обошлись бы и так, без ихних яиц.

— От беда-то, беда, — вздохнула мать. — Я и в ум не взяла… Да они люди хорошие. Работящие. Ты, Шура, привыкай помаленьку. Ведь соседями живем-то. Они за войну тоже намытарились… Всем досталась эта война.

— Мы с ихней Анькой в одной бригаде пашем, — сказала Марейка. — Девка она здоровая, коренником ходит! Не зря у нее два имя сразу.

И засмеялась. Сашка промолчал. Надо привыкать, коли живой пришел. Ко всему надо привыкать заново: к людям, к кузнечному делу и даже к немцам…

Мать побила яйца в сковороду, развела их молоком, накрошила сала — яишня получилась как довоенная.

— Эх, а выпить-то у нас и нету! — вдруг пожалела Великоречаниха. — Марейка! Сбегай-ка к бабушке Марье, может, у ней самогонка осталась. Она на Победу-то гнала.

— Не надо самогонки, — остановил сын. — Я ж не с фронта пришел… Не надо, мать.

— Ай ладно! — согласилась Великоречаниха. — И так как-нибудь. Ну, садись, Шура, на отцово место теперь садись!.. Господи, чудо-то какое…

Она заплакала и засмеялась одновременно, вытирая лицо передником. Сашка придвинулся к столу, однако на свое старое, довоенное место.

— Ты, Марейка, ешь да на пашню беги, — распорядилась Великоречаниха. — А я нынче отпрошусь. Председатель-то у нас отпускает, когда…

— Не надо, мать, — опустил он голову. — Не просись.

— Ой! А к нам гости идут! — воскликнула Марейка, выглядывая в окно. — Твои друзья-товарищи, Сашка!

Сашка положил ложку и повернулся к двери. Первым вошел Кулагин, сдержанно поздоровался и встал у порога, опершись на палку. За ним проворно заскочил Федор Малышев.

— Приятный аппетит! — весело сказал он и взмахнул культями, отчего пустые рукава выскользнули из-под ремня. — Ты что, Шурка, воскрес? Эх, тудыт-твою… Ну и Бес! А меня-то узнаешь — нет?

— Тихо, — урезонил его Дмитрий. — Чего кричишь-то?

— Садитесь с нами, — засуетилась Великоречаниха. — Марейка, неси табуретки! Садитесь, как раз к столу угодили. К добру, говорят. Радость-то какая у меня нынче!

Гости сели к столу. Кулагин глядел настороженно, молчал. Зато Малышев не унимался.

— От недолга-то! Ни обнять тебя, ни поздороваться! — говорил он, растягивая остатки губ. — А ну, тащи-ка у меня из кармана! Горлышком на тебя глядит! Ох и неудобно же! Но, говорят, отрасти должны! Я как за твою Марейку свататься приду — отрастут. За меня пойдешь, Марейка?

— Когда отрастут руки-то, тогда и пойду! — засмеялась Марейка, доставая четушку из Федорова кармана.

— Придется под дождиком стоять! — Малышев толкнул плечом Сашку. — Без рук-то чего жениться? Ни обнять, ни…

— Пришел, значит, — громко сказал Дмитрий, и за столом притихли. Великоречаниха тихонько поставила стаканы к четушке и настороженно глянула на Кулагина.

— А ничего, хороший пришел, справный, — выдержав паузу, продолжал Дмитрий. — Будто и не уходил никуда! Видно, хорошая кормежка у немца-то была, а? Не исхудал, не опух в плену…

— Да ладно тебе! — отмахнулся Федор. — Давайте-ка лучше выпьем! Чего ей стоять? И так давно стоит.

— Кормежка-то, спрашиваю, ничего была? Справная? — перебил его Кулагин и, зашевелившись, брякнул медалями.

— Справная, — ответил Сашка, глядя в стол.

— Ну а, к примеру, какая? Колбасу, поди, ел? Шоколад там всякий? Кофе подавали? — не отставал Дмитрий, а сам все бродил и бродил настороженным взглядом по лицу Великоречанина.

— И колбасу ел, и шоколад. И кофе подавали, — согласился Сашка. — Кормежка хорошая была.

— Как на убой, значит? — посуровел голос Кулагина.

— На убой, — снова подтвердил он. Великоречаниха, прижав к губам обвязанную тряпицей руку, молчала, и в глазах ее копился испуг. Малышев опустил голову и потер подбородок о воротник гимнастерки.

— Это в каком же таком плену ты был? — спросил Дмитрий и сощурился. — У какого такого захватчика?

— У немцев, — ответил Сашка, и на его скулах заходили желваки. — В самой Германии. Под Берлином.

— Вон аж где! — наигранно удивился Кулагин, и губы его заметно побелели. — А мы вот с Федором чуть-чуть до того места не дошли. Только с другой стороны, с нашей. Дошли бы, да вот Федор-то в танке обгорел, а меня…

— Не надо, Мить, — попросил тихо Малышев. — Чего теперь разбираться-то? Ну если так вышло. Он же не нарочно…

— Самое время и разобраться, кто чем на войне был. Мать с сестрой тут на себе пары подымают, а он шоколады ест. Они на траве да на брюкве — он кофе пьет.

— Не говори так, Митрий, — неожиданно твердо сказала Великоречаниха. — Какая кому судьба вышла…

— Судьба вышла? — взъярился Кулагин и рванул пуговицы на гимнастерке. — Одному — с голоду пухнуть, другому — рожу у немца наедать? Мне — кровь проливать, а ему?! — Он резко схватил Сашку за грудки, притянул к себе, чуть не свалив с табуретки. — Говори: кем в плену был?! Как на духу говори! — Лицо у Дмитрия задергалось, побелело. — Я право имею спрашивать! Ну?

— На мне опыты ставили, — тихо ответил Великоречанин.

— Опыты? Это какие такие опыты? Как рожу на шоколаде нажрать?!

Марейка испуганно вскрикнула и вцепилась в брата, Федор зажмурился и тяжело покрутил головой.

— Значит, немцу служил?.. — полушепотом выдохнул Кулагин. — Значит, продался?

— Отпусти его! — неожиданно звонко выкрикнула Великоречаниха. — Отпусти! И ступай из избы. Уходи — вон порог.

Дмитрий резко обернулся к ней, хотел что-то сказать, но она дернула его за рукав и указала на дверь.

— Уходи, Митрий. Не трогай моего сына. Уходи!

Кулагин встал, отбросив табурет, и судорожно перевел дух.

— Какой ни на есть, а мой. Уходи, Митя, — тихо повторила Великоречаниха.

— Пошли отсюда! — приказал Кулагин и толкнул Федора. — Тут нам делать нечего. Идем.

Федор сидел, опустив голову, и культи в рукавах гимнастерки мелко подрагивали.

— Ничего, я тебя выведу на чистую воду! — рубанул Кулагин и, круто развернувшись, ногой растворил дверь.

Нераспечатанная четушка стояла на столе, и синели в плошке остывающие драники…

Шмак подступил к Валькову со шприцем, однако Иван, высасывая кровь из ранок, замахал на него рукой, дескать, иди ты со своими уколами, так пройдет.

— Вам что, жить надоело? — угрожающе спросил эксперт. — А ну, поднимите рубаху!

Иван выругался, ушел к омшанику и сел на ступени, ведущие вниз. Может, отстанет. Однако Шмак призвал Горелова вразумить остолопа и пошел следом. Горелов не вразумил. Ему было некогда. Склонившись над протоколом, он писал уже третью страницу, время от времени шаря озабоченным взглядом по захламленному двору. Шмак начал растолковывать Ивану, что укол — это не больно, всего-навсего гамма-глобулин, его и ребенок переносит спокойно, а он, Вальков, капризнее ребенка, хотя и взрослый человек. Иван молча выслушал врача, плюнул и, забравшись в омшаник, заперся изнутри.

— Он что у вас, псих? — спросил Шмак у Кулагина, бросая шприц в портфель. — Надо же думать немного головой!

— Да нет, он ничего мужик, — ответил старик Кулагин, удерживая рукой дергающуюся щеку. — Когда тверезый — ничего. Это когда выпьет — дурной, а так ничего.

Щека не унималась. Обычно при расстройстве старик научился быстро справляться с неприятным подергиванием — сядет, погладит щеку, подумает о чем-нибудь хорошем, про внуков, например, — глядишь, и отпустило. Сейчас же начинало перекашивать глаз, голову тянуло к левому плечу — не хватало еще, чтобы его коробило на людях. Приступ начался сразу после выстрела, едва в воздухе запахло жженым порохом. Однако дым уже разнесло, рассеяло, но сковывание, стягивание мышц не прекращалось. Он заметил в траве закоптелую стреляную гильзу, вдавил ее сапогом в землю, растоптал, как топчут что-то отвратительное и гадкое. Освобождения не было. Кисловатый запах пороха забивал нос. Ко всему прочему шофер Попков, оттащив пса за огород, вернулся во двор и сел рядом со стариком чистить пистолет.

— Ты это… ты уйди, а? — попросил Кулагин. — Не могу…

Попков удивленно покосился на старика, пожал плечами и ушел в кабину «газика». Старик зажмурился, как мог крепче сжал кулаки — это тоже иногда помогало, — но стоило приоткрыть глаза, как взгляд упирался в лежащего на крыльце Сашку-Беса, и щека прыгала сильнее. Стараясь отвлечься, он пробовал смотреть на коров, бродящих по поляне, разглядывал никелированного козла на капоте машины, видневшегося через проем калитки, однако упорно возвращался к крыльцу. Труп притягивал взгляд и мысли. Старик Кулагин представил себе, как падал с крыльца Сашка: наверное, прошел по двору — согбенный, механически переставляющий ноги и палку, — стал подниматься по ступенькам и уже ступил на последнюю, но тут с ним что-то случилось. Он замер, согнулся и начал падать. Палка отлетела в сторону, руки потянулись к перилам и, не достав их, повисли в воздухе, он опрокинулся навзничь, да так и застыл…

Назад Дальше