В связи со сказанным следует еще раз оценить точность высказывания архиеп. Иоанна (Шаховского): далеко не всякая «духовность», далеко не всякое, даже творческое, томление, беспокойство, не всякое неудовлетворение собой, искание и страдание есть признак «святости, верности пути, жизненной правды» и Креста, но часто расплывчатоложное одухотворение[411].
Л. Н. Толстой соглашается с евангельским утверждением о том, что вечная жизнь – знание Бога, но интерпретирует его совершенно по-иному, нежели христианское богословие: это знание не есть теснейшее единение с Богом как Личностью, не есть межличностный процесс, наоборот, это процесс самопреодоления, самоотречения, преодоления себя как личности ради растворения во всеобщем благе, во внеличностном законе добра и веры, Бога и жизни: «По сути дела, “духовная вертикаль” человека у Толстого надличностна и надысторична и рождается через отречение от природной (“животной”) личности, от индивидуальности во имя всеобщего»[412].
В Берлине, в Государственной библиотеке, хранится письмо Л. Н. Толстого, не вошедшее в Полное собрание его сочинений (юбилейное). Поводом для написания этого письма послужила просьба некой Евы Кюн, ставшей позже супругой казненного в 1926 г. депутата итальянского парламента Джованни Амендолы. Е. Кюн просит писателя разъяснить, как он понимает бессмертие души. В ответ на это Л. Н. Толстой указывает, что под бессмертием души понимает «неуничтожимость высшей, самой драгоценной сущности нашей жизни», причем не верить в нее могут только те, «которые еще не познали этой сущности, вроде того как слепые [кроты?] не верят в солнце. И доказывать им существование солнца так же невозможно, как совершенно бесполезно доказывать существование солнца зрячим»[413].
Такое понимание духовной жизни, конечно, является очень далеким от понимания христианского, и именно эта тенденция приводит Л. Н. Толстого в конечном счете к отрицанию истории и культуры. Всю жизнь для Л. Н. Толстого Крест Христов (т. е. факт воплощения, страданий и Воскресения Христа) был, если вспомнить знаменитые слова ап. Павла из Первого послания к коринфянам, большим соблазном. Поэтому процитированный выше отрывок (от 5 мая 1890 г.) является прекрасной иллюстрацией того обстоятельства, что многие исследователи в христианстве Л. Н. Толстого совершенно основательно видели элементы язычества. Более того, Г. Штайнер замечает, что «толстовское язычество и толстовское христианство не противоположны диаметрально; напротив, одно последует другому – это связанные между собой акты в драме одного и того же духа»[414]. Он подчеркивает, что эта преемственность, безусловно, связана именно с тем обстоятельством, что никакого решительного «разрыва» во взглядах между Толстым «Войны и мира» и Толстым «Воскресения» в истории его жизни не было: ранние романы Л. Н. Толстого были своеобразной прелюдией того, что Г. Штайнер называет толстовской «теологией жертвы» (die Opfertheologie). На этом вопросе, впрочем, следует остановиться более подробно.
Следует подвести промежуточный итог. Одной из главных причин решительного разрыва Л. Н. Толстого с православием стали его мировоззренческие установки панентеистического характера. Писатель отрицает существование какой-либо мистико-догматической стороны в вопросах веры, причем применительно к психоинтеллектуальной конституции Л. Н. Толстого речь должна идти именно о религиозной нечувствительности к центральной идее Евангелия – Воскресению Христову. У Л. Н. Толстого эта нечувствительность граничит с гностическим гнушением плотью, из которого и проистекает столь характерное неприятие главного христианского Таинства – Евхаристии. В философии Л. Н. Толстого противопоставление плоти и духа достигает предельно возможного выражения.
Именно отсюда проистекает отрицание веры в искупительный характер страданий Христа, роли Церкви в жизни человека и одновременно рационально-моралистический «тоталитаризм», тот самый панморализм, о котором шла речь выше в связи с идейными установками русской интеллигенции: примат разума должен в конечном счете привести человека к торжеству любви и добра сначала в себе, а потом и повсюду на земле.
Кроме того, важно, что идеи Л. Н. Толстого категорически несовместимы с возможностью какой-либо личностной связи с Богом, для них характерна крайняя степень аперсонализма: с точки зрения Л. Н. Толстого, понятие «личность» не имеет никакой религиозной ценности не только для человека – Сам Бог не является личностью, поэтому идея какого-либо посредника в Богообщении для писателя невозможна. С его точки зрения, идея Церкви в Новом Завете либо отсутствует, либо является поздним историческим наслоением. Религия – это не союз двух личностей, не предстояние одного другому, которое осуществляется только в Церкви и при ее благодатной помощи, а своеобразное «богоношение» – в каждом человеке живет «бог», который открывается не в символических действиях (Таинствах), также радикально писателем отрицаемых и отвергаемых, а только в разуме и любви.
Именно поэтому между взглядами писателя и учением Церкви (во всяком случае, на теоретическом уровне) лежит непроходимая грань: Л. Н. Толстой отрицает то, что составляет основу христианского учения, – веру в Воскресение Христово, всеобщее личное воскресение и вечную жизнь. С точки зрения Л. Н. Толстого, главным в Евангелии и христианстве является нравственное учение Христа, изложенное в Нагорной проповеди, т. е. та часть евангельского наследия, которая Церковью всегда воспринималась как следствие из факта Воскресения Спасителя.
В значительной степени религиозное творчество Л. Н. Толстого было ответом на вопрос «о Христе»: представители интеллигенции, отвергнувшие церковный авторитет, тем не менее задавались вопросом, какие черты евангельского образа Христа они могут считать для себя приемлемыми. Л. Н. Толстой дает свой ответ на этот вопрос: Христос – великий учитель человеческого рода, давший евангельский закон, но по отношению к Нему все догматические доктрины православия являются заблуждением. При этом важно подчеркнуть еще раз то, что сам Л. Н. Толстой считал очевидным фактом: именно такого, и только такого Христа его образованные современники готовы принять.
И еще одно замечание: Л. Н. Толстому, при всей глубине его художественной интуиции, всегда была присуща тяга к «отсебятине»[415], т. е. импульсивному, эмоциональному способу реакции на ту или иную проблему. Читая религиозные трактаты писателя, не перестаешь удивляться двум фактически взаимоисключающим обстоятельствам: с одной стороны, постоянно находишь в них следы поверхностного подхода в вопросах, которые получили в христианском богословии глубокую и доскональную проработку. С другой, в сочинениях писателя присутствует постоянный настойчивый поиск, стремление разобраться в мучивших его всю жизнь вопросах, тяга к молитве и покаянию (в том смысле, как его понимал Л. Н. Толстой), глубина морального поиска.
Но все это натыкается на своеобразную непроходимую стену – рационалистически-просвещенческую закваску, которая делает итоговые заключения писателя крайне противоречивыми. Более того, стиль его мысли и анализа вообще не позволяет говорить о каком-то «итоге» духовной жизни. Парадоксально, но именно в этом писатель и видит главное свидетельство своей правоты.
Этот вывод нельзя считать случайным: внимательное изучение дневников Л. Н. Толстого последних лет его жизни показывает, что никакой внутренней уверенности в том, что было преподано всему миру как законченная и стройная религиозная доктрина, у самого ее автора не было. Более того, анализ этого материала позволяет сделать вывод, что, напротив, последние годы его жизни отличаются неопределенностью: сделав основой своего восприятия веры, точнее, религии и духовности разумную любовь, писатель именно на этом пути демонстрирует подсознательное ощущение отсутствия твердого интеллектуально-духовного ориентира и нравственную растерянность, понимание личной неспособности в сконструированной им схеме разумно жить по заповедям Христовым.
Это заключение подтверждается большим количеством ссылок, ограничимся только дневниковыми материалами последних трех лет жизни. Данные дневника свидетельствуют о крайне противоречивом состоянии духа писателя. 11 февраля 1908 г. он отмечает в записной книжке: «Никак нельзя внушить, передать другому религиозное мировоззрение. У каждого свое. Если бы не было у каждого свое, каждый особенный, незачем бы было каждому жить. Можно только дать материал для образования своего миросозерцания, а брать из них, что ему нужно, будет брать он сам» (ПСС. Т. 56. С. 311). 28 августа 1908 г. Л. Н. Толстой, уже в дневнике, подчеркивает: «Короткая молитва: Не оставляй меня, Ты (не могу назвать Тебя). Помогай мне служить Тебе в деле Твоем, быть с Тобою, в Тебе и Тобою» (ПСС. Т. 56. С. 149). По поводу будущей жизни, о чем писатель постоянно размышлял, он пишет: «Пришла было мысль, что доброй жизнью приготавливается душа для другой, лучшей жизни за гробом. Но это не то. Ничего не будет. Все есть. Если живешь добро, сейчас есть все то благо, какого можешь желать. А какая свобода и сила, когда вся жизнь в одном настоящем» (ПСС. Т. 56. С. 157).
Это заключение подтверждается большим количеством ссылок, ограничимся только дневниковыми материалами последних трех лет жизни. Данные дневника свидетельствуют о крайне противоречивом состоянии духа писателя. 11 февраля 1908 г. он отмечает в записной книжке: «Никак нельзя внушить, передать другому религиозное мировоззрение. У каждого свое. Если бы не было у каждого свое, каждый особенный, незачем бы было каждому жить. Можно только дать материал для образования своего миросозерцания, а брать из них, что ему нужно, будет брать он сам» (ПСС. Т. 56. С. 311). 28 августа 1908 г. Л. Н. Толстой, уже в дневнике, подчеркивает: «Короткая молитва: Не оставляй меня, Ты (не могу назвать Тебя). Помогай мне служить Тебе в деле Твоем, быть с Тобою, в Тебе и Тобою» (ПСС. Т. 56. С. 149). По поводу будущей жизни, о чем писатель постоянно размышлял, он пишет: «Пришла было мысль, что доброй жизнью приготавливается душа для другой, лучшей жизни за гробом. Но это не то. Ничего не будет. Все есть. Если живешь добро, сейчас есть все то благо, какого можешь желать. А какая свобода и сила, когда вся жизнь в одном настоящем» (ПСС. Т. 56. С. 157).
Очевидно, писателю не давала покоя мысль не только о личном бессмертии, но и о личном Боге – пытаясь уверить себя и своих читателей в ее абсурдности, он постоянно к ней возвращается, причем следует обратить внимание на дневниковые ремарки «нехорошо», «не то» и т. д., – очевидно, сформулированные мысли не давали Л. Н. Толстому покоя, не удовлетворяли его. 15 декабря 1908 г. Л. Н. Толстой записывает: «6) Послания Иоанна отрицают всякое представление о Боге, кроме любви (совершенно произвольный вывод. – Свящ. Г. Ореханов), кроме того начала любви, которое каждый человек сознает в себе. Просить не о чем и некого. Можно только жить или не жить любовью <…> Молитва при такой вере не такая, в которой к кому-то обращаешься, просишь кого-то: помоги, помилуй, а только такая: “знаю, что Ты – любовь. Хочу жить Тобою. (Нехорошо)”» (ПСС. Т. 56. С. 165). Характерно при этом, что некоторые православные молитвы были писателю особенно близки, – примерно за месяц до смерти он указывает: «Да, еще молился хорошо: Господи, Владыко живота моего и Царю Небесный» (ПСС. Т. 58. С. 108; запись от 29 сентября 1910 г.).
7 мая 1909 г. Л. Н. Толстой отмечает в дневнике: «Помоги, помоги – кто? Кто бы там не был, но знаю, что есть кто-то, кто может помочь. И прошу Его, и Он помогает, помогает» (ПСС. Т. 57. С. 59). Менее чем через месяц (1 июня) Л. Н. Толстой записывает: «Очень ясно, живо понял, странно сказать, в первый раз, что Бога или нет, или нет ничего, кроме Бога» (ПСС. Т. 57. С. 78). Еще позже, пытаясь отстоять чисто рациональную основу своей «религии», писатель указывает: «Только признание основой всего – сознания не нуждается в понятии Бога творца» (ПСС. Т. 57. С. 87). Эта же мысль присутствует в другой записи: «2) Чудеса нужны тем, у кого нет разумной основы для веры. 3) При вере в любовь просить не о чем. Надо только делать» (ПСС. Т. 57. С. 92).
Иногда в дневнике писателя и его записных книжках появляются записи откровенно парадоксального характера подобно следующей: «2) Чем нелепее вера, тем она упорнее, тверже: вера в искупление, бессмертники, малеванцы; чем разумнее, тем подвижнее, не упористее: всегда уясняется, проверяется. 3) Всё живое, настоящее растет незаметным ростом, и также истинная вера в душе одного человека и всех» (ПСС. Т. 57. С. 49; запись от 17 апреля 1909 г.). Чрезвычайно показательна также запись от 23 ноября 1909 г.: «Веришь в Бога – и есть Бог; не веришь в Бога – и нет его. – Изречение скверное, а между тем оно заставило меня задуматься. Есть ли тот Бог сам в себе, про которого я говорю и пишу? И правда, что про этого Бога можно сказать: веришь в Него – и есть Он. И я всегда так думал. И от этого мне всегда в словах Христа: любить Бога и ближнего – любовь к Богу кажется лишней, несовместимой с любовью к ближнему, – несовместимою потому, что любовь к ближнему так ясна, яснее чего ничего не может быть, а любовь к Богу, напротив, очень неясна. Признавать, что Он есть, Бог сам в себе, это – да, но любить?.. Тут я встречаюсь с тем, что часто испытывал – с раболепным признанием слов Евангелия. Бог – любовь, это так. Мы знаем Его только потому, что любим; а то, что Бог есть сам в себе, это – рассуждение, и часто излишнее и даже вредное. Если спросят: а сам в себе есть Бог? я должен сказать и скажу: Да, вероятно, но я в Нем, в этом Боге самом в себе, ничего не понимаю. Но не то с Богом-любовью. Этого я наверно знаю. Он для меня всё, – и объяснение, и цель моей жизни» (ПСС. Т. 57. С. 177).
Своеобразным финалом этих исканий становятся несколько записей последнего года жизни писателя. Первая датируется 16 апреля 1910 г.: «3) Вера безумна потому, что хочется верить по-старому, а жить по-новому. Неясно и скучно уяснять. Ни к чему. Устал – жить устал» (ПСС. Т. 58. С. 39). Вторая относится к 20 июля: «3) Вера, то чему верят, есть не что иное, как суеверие. Люди предпочитают веру сознанию, потому что вера тверже и легче, так же тверда и легка, как следование обычаю, и легко переходит в привычку, но сама вера всегда не тверда, шатка и не вызывает движения духовной жизни. Она всегда неподвижна и задорна, вызывает желание обращения других, как и не может быть иначе, так как основывается на общественном мнении, а чем больше людей разделяет веру, тем она тверже. Вера есть дело мирское, удобное условие для телесной жизни. Сознание Бога – дело души, неизбежное условие разумной, хорошей жизни. Вера всегда stationaire, сознание всегда движется. Для “верующих” движение жизни совершается в области телесной, для сознающих в области духовной» (ПСС. Т. 58. С. 81). Третья – к 29 сентября 1910 г.: «Надо помнить, что моя душа не есть что-то – как говорят – божественное, а есть сам Бог. Как только я Бог, сознаю себя, так нет ни зла, ни смерти, ничего, кроме радости» (ПСС. Т. 58. С. 108). С последней записью сходны еще две, более поздние (от 2 и 19 октября того же года): «1) Бог дышит нашими жизнями и всей жизнью мира. Он и я одно и то же. Как только понял это, так и стал Богом»; «Когда сознаешь Бога в себе и себя Богом; то, во-первых, сознаешь Бога и в других существах (особенно в людях), и другие существа собою, и, во 2-х, сознаешь Бога и в Нем самом, и себя сознаешь Богом. Сознание Бога в себе самое легкое и яркое, и дает успокоение и свободу, сознание Бога в других существах, требующее усилия (дает), кроме избавления от зла, дает радость жизни, сознание Бога в нем самом избавляет от зла, дает радость и сознание вечности» (ПСС. Т. 58. С. 111 и 120, примеч. 2; последняя мысль является одним из вычеркнутых позже вариантов).
Наконец, менее чем за три недели до окончательного ухода из Ясной Поляны писатель записывает в дневнике: «2) Какое страшное кощунство для всякого человека, понимающего бога как можно и должно – признавание одного Еврея Иисуса – Богом!» (ПСС. Т. 58. С. 115; запись от 7 октября 1910 г.).
Подчеркнем еще раз: эти отрывки отражают напряженный поиск, который, очевидно, к концу жизни Л. Н. Толстого заметно обострился и в значительной степени зашел в тупик и который окружавшие писателя люди пытались выдать за стройную систему. Постоянно и в жесткой форме дистанцируясь от православного вероучения, квалифицируя его как суеверие, обман и даже кощунство, Л. Н. Толстой реально был от него зависим, практически ежедневно размышлял над содержанием основных истин христианской догматики, которые, очевидно, просто не давали ему покоя, о чем свидетельствуют многократные возвращения к уже сказанному ранее не только в трактатах, но и в дневнике. Мучительно-тревожная растерянность перед идеей вечной жизни, Бога как Личности, поиск смысла молитвы, стремление к любовному отношению к окружающим и в то же время настойчивое желание любыми способами каждому явлению духовной жизни дать рациональное объяснение, сделать его простым и понятным, удержаться на рационально-моралистической плоскости при всей очевидной невозможности для самого писателя сделать это – вот причина угнетенного состояния духа Л. Н. Толстого в последний год жизни.
Конечно, в этом вопросе никак нельзя игнорировать фон семейной жизни, ту известную семейную драму, которая в значительной (а может быть, и в решающей) степени влияла на состояние духа Л. Н. Толстого. Не случайно религиозные поиски писателя сопровождаются жгучим переживанием моральной противоречивости своей собственной жизни. 8 июня 1909 г. писатель отмечает в дневнике, что вся его жизнь противоречит его же собственным мыслям, изложенным в «Круге чтения»: «…безумная безнравственность роскоши властвующих и богатых и нищета и задавленность бедных» (ПСС. Т. 57. С. 80). Здесь также присутствует отчетливое понимание своего одиночества: «Я чувствую, что ко мне отношение людей – большинства – уже не как к человеку, а как к знаменитости, главное, как к представителю партии, направления: или полная преданность и доверие или, напротив, отрицание, ненависть» (ПСС. Т. 57. С. 126).