В 1943 г. в Палестине появился коллективный сборник рассказов на иврите, авторами которых были молодые люди, родившиеся на берегах Мертвого моря и Иордана. Это был первый случай, когда авторами выступили не натурализованные, а коренные жители страны (сабре), — первый случай после того, как две тысячи лет назад древнееврейская литература покинула пределы Палестины. В разгар антигитлеровской войны родилась молодая проза на языке иврит.
Пять лет спустя, когда отгремела война, ликвидировавшая английский мандат на Палестину, литература столкнулась с первыми проблемами, вызванными возникновением нового государства. Война 1947–1948 гг. породила мучительную проблему арабских беженцев. Израиль только что отпраздновал свое рождение, а для народа уже наступили будни капиталистического «рая»: безработица, дороговизна, засилье иностранного (американского) капитала, а также трудности, связанные с массовой иммиграцией.
В противовес палестинской прозе 20—30-х годов молодая израильская проза последующих двух десятилетий не стремилась избегать соприкосновения с реальной действительностью своей страны. Она не стала перепевать мотивы из жизни евреев в восточноевропейской черте оседлости — ей просто было не до этого, она еле-еле справлялась с собственными проблемами.
Типичным представителем этого периода является Моше Шамир. Он — певец реальной жизни, а не библейских идиллий. Первый роман Шамира «Он шел по полям» посвящен сельскохозяйственной коммуне («кибуцу»), тяжелому труду крестьян. Вместе с тем в нем обсуждается этическая проблема: молодой сабре, возвращающийся в деревню после окончания сельскохозяйственной школы, становится свидетелем бытового разложения в его собственной семье.
Пафос Шамира в том, чтобы утвердить и укрепить порядок, сложившийся в Израиле. Эта идея руководила им, когда он сделал неудавшуюся попытку создать на израильской почве первый социальный роман «Под солнцем» и когда он в повести «Собственными руками» противопоставил ранее популярным филиппикам реалистическое изображение израильской действительности.
Когда Шамир создает свой сильный исторический роман «Царь из плоти и крови», он также имеет в виду конкретную современность. Гневно критикуя иудейского царя Александра Янная (I в. до н. э.) за жестокость в отношении собственного народа, автор вместе с тем лишь робко осуждает агрессивные войны, которые царь вел против своих соседей. Здесь сказывается влияние националистического угара, охватившего с особой силой израильскую литературу во второй половине 50-х годов.
В этот период, как известно, литература в Израиле переживала глубокий кризис. Под влиянием пагубных последствий политики правительства Бен-Гуриона (суэцкая авантюра, позорный сговор с аденауэровской Германией, изоляция от социалистических стран) многие писатели погрузились в пессимизм и нигилизм, отказались от передовых идей. Даже такой мастер, как Шлёнский, пришел в замешательство, воспевая скептицизм и неверие в прогрессивные идеалы. Известны и милитаристские заблуждения Альтермана. Упадок духовных сил характеризуют отдельные стихи тех лет Вениамина Галая. «Хватит с меня символов, облаченных в прекрасное…», «Не хочу слышать слов, более высокомерных, чем слово „ужин“…», «О боже, надели нас сотней тел на одну-единственную душу…» — таковы откровенные признания Галая в стихотворении с многозначущим названием «Моему поколению».
Следует отметить, что в это трудное для израильской литературы время, когда она была обессилена апатией и скептицизмом, революционное ее крыло нашло поддержку в жизни и борьбе простого народа. Когда в середине 50-х годов вышел сборник избранных стихов и поэм Александра Пэна, читатель словно проснулся от тяжелого кошмара. Пэн и его последователи среди молодых поэтов, а также такие выдающиеся представители прогрессивной поэзии, как Хая Кадмон и Мордехай Ави-Шаул, много сделали, чтобы шовинистическому угару противопоставить высокие идеалы: воспевание труда и мира, братства и дружбы.
Свежий ветер ворвался и в прозу, несмотря на то что в ней прогрессивное влияние было слабее, чем в поэзии. На виду у читателя шла (и продолжается по сей день) борьба двух начал. Так, с одной стороны, мы видим роман «Дни недели», в котором С. Изхар, выступавший в своих превосходных повестях 1949 г. за уважение интересов арабского народа, изображает в 1957 г. войну за создание государства Израиль с точки зрения растерявшегося и опустившегося человека; с другой стороны — роман И. Хендель «Ступенчатая улица», вскрывающий, правда еще весьма робко, расовую проблему в среде самих евреев в Израиле.
Спор между сторонниками реализма и реакционными апологетами шовинизма и национальной обособленности принимает острые формы и в израильской литературе на идиш. Немногочисленная, но сильная в творческом отношении группа революционных прозаиков и поэтов — П. Бинецкий, Ш. Таль, X. Слуцка-Кестин, — а также такие стоящие на позициях реализма художники слова, как К. Цетник, И. Паперников, Р. Басман и другие, отвоевывают позицию за позицией у псевдонациональных писателей.
Можно задать вопрос: куда идет израильская литература, в силах ли она преодолеть болезни роста и стать подлинно национальной литературой?
Думаю, правильно будет сказать, что израильская литература идет туда, куда идет, борясь с реакцией и обскурантизмом, трудовой народ Израиля — к демократии и прогрессу.
Арон BергелисЙ. Ави-Давид Одиночество Пер. с иврита Л. Вильскер-Шумский
Восемь лет я знаком с одним стариком, который живет вместе с другим старцем в одной комнате, поделенной пополам занавеской.
Прежде они жили в доме иммигрантов. То было строение амбарного типа, мрачно-серого цвета, с жестяной крышей — наследие оставленного англичанами военного лагеря. Внутреннее помещение было разделено перегородками на так называемые «квартиры». Материалом для перегородок служили в лучшем случае деревянные доски, в худшем — мешковина или одеяла; качество перегородок зависело от возможностей того или иного жильца.
Затем оба старика переехали на южную окраину города и поселились в небольшом бараке в маабара[1].
Как они были непохожи! Один — низкого роста, с живыми наблюдательными глазами, смотрящими на вас сквозь круглую железную оправу очков. Его натруженные руки всегда заняты каким-нибудь делом. Он удивительно походил на суетливую и шумливую старуху.
Другой — высокого роста, медлительный и молчаливый. В своем упорном молчании он был подобен человеку, накрепко замкнувшемуся в какой-то непроницаемой оболочке.
Между собой они не разговаривают. Как видно, они все сказали друг другу еще раньше — восемь лет назад. С того времени беседа между ними ведется обычно в одностороннем порядке. Первый спрашивает и сам себе отвечает, но когда второму уже нельзя уклоняться от ответа, тогда он что-нибудь пробормочет и снова надолго замолчит. Это бормотание обычно доносится из-за занавески, которая служит также дверью, соединяющей две части помещения.
Каждый сам несет свой груз забот и затруднений. У первого жизнь заполнена заботой о самосохранении, поисками мало-мальских заработков на сезонных работах. Другой же по слабости здоровья вынужден находиться на иждивении многосемейной дочери.
Они вынуждены жить вместе, так как каждый имеет право только на половину крова. Один общий замок с двумя ключами — у каждого свой. А что делать, когда иного выбора нет? Приходится терпеть. Да и разве мало обвенчанных пар живут подобным образом?
Моим другом был первый старик, и свой рассказ я поведу о нем.
Этот старик питал большую любовь к чтению. Благодаря этой его любви и моему знанию французского языка я приобрел право войти в мир, в котором он жил.
— В моем возрасте, — говорит он, подмигивая мне, — плохо спят по ночам. Вот я и читаю каждую ночь при лампе.
Действительно, по количеству газет, брошюр и журналов, наваленных грудами на столе и сложенных в углу, можно было совершенно точно судить о его бессоннице.
— О, это не всегда удобно. Например, зимою, когда из-за холода трудно вытянуть руки из-под одеяла, чтобы держать книгу. Однако приспосабливаюсь — ставлю раскрытую книгу поверх одеяла, а когда надо перелистывать страницу, осторожно вынимаю руку. При этой операции нельзя делать резких движений.
Фразу он заканчивает троекратным вздохом. Лукаво посмеиваясь, он делает шутливый, полный скептицизма жест и тут же спрашивает, что принес я ему для чтения.
Я даже получаю удовольствие от этой сделки — ведь он в свою очередь снабжает меня иллюстрированными газетами и журналами по вопросам науки и культуры. К тому же мне интересно расшифровывать загадочные карандашные пометки: вопросительные и восклицательные знаки, разные подчеркивания и замечания, разбросанные по полям страниц и между строками.
Вот примеры некоторых замечаний: «А как это согласовать с теорией Дарвина?!» и далее: «Чепуха!», или еще: «Почтеннейший автор заблуждается. Луна образовалась не от Земли, а от Солнца. Непростительное невежество!», или «Над этим стоит подумать!» А вот подчеркнуто красным карандашом: «Учение Конфуция придает особое значение обычаям, существующим испокон веков».
Милый мой старец, я не удивлюсь, если когда-нибудь станет известно, что ты втайне, при свете закоптелой лампы, во время своих длинных бессонных ночей с большой любовью писал каллиграфическими буквами роман на возвышенную тему.
Деревянный серый домик, где живет старик, расположен у дороги, по которой я хожу лишь раз в неделю. Иногда я встречаю его во дворе, занятого кормлением кроликов.
Он растит кроликов в решетчатых ящиках из-под овощей, которые стоят на столбиках над землей.
— Здравствуйте, — обращаюсь я к нему, — когда же пригласите меня отведать вашу зайчатину?
С нескрываемой досадой он пронизывает меня взглядом, вытягивает шею, напоминая петуха, который собирается склевать пшеничное зерно. В роли зерна в этот момент выступаю я. Но он сердится недолго. Выражение его лица скоро меняется. Рот растягивается в улыбке, обнаруживая несколько сохранившихся зубов, среди которых торчит один совсем почерневший.
Мягким голосом он приглашает меня подойти.
— Эта затея вовсе не ради мяса, — говорит он, — а из-за любви к красоте животного мира. Подойдите поближе и полюбуйтесь!
Мы оба наблюдаем за прыжками маленьких меховых клубочков. Тем временем старик вынимает из лохани отборную траву и по листочку просовывает в ящик. Он все время говорит кроликам ласковые слова, а те даже во время кормления не перестают к чему-то принюхиваться.
Кролики подохли от эпидемии. С горя старик чуть сам не заболел.
После этого он занялся выращиванием цыплят. И снова я встречал его стоящим во дворе около старой ржавой решетки загона, внимательно наблюдающим за крошечными созданиями. Заметив меня, он повелительным жестом приглашает меня подойти поближе.
Цыплята старательно клевали зерно. Время от времени какой-нибудь цыпленок прекращал свое занятие. Подняв одну лапку со сжатыми пальцами, он вытягивал шею и поворачивал ее то вправо, то влево, как бы желая удостовериться, все ли кругом благополучно. Убедившись в наших мирных целях, он снова выпрямлял лапку, растягивал пальцы, а затем очень осторожно опускал лапку на землю.
— Ваши птицы, — говорю я ему, — ступают как по яйцам.
Но настоящих яиц от своих цыплят он так и не дождался. Непутевые соседские мальчишки в отсутствие старика разломали загон. Он пришел с работы, с продовольственной сумкой на боку и в мятой шапке, и не нашел даже следов от своих цыплят.
Ах, эти мальчишки из маабара! Это про вас сказано: «Красота местности зависит от ее обитателей». Какой вы безжалостный народ! Зачем вы обидели этого одинокого старика, так тосковавшего по человеческому участию? Зачем вы превратили его в объект своих шалостей? Разве вам нужна была та библия на французском языке, которая таинственным образом исчезла с полки у окна?
После этих происшествий я неожиданно обнаружил, что старик мой сильно одряхлел.
Прежде, бывало, мы громко беседовали о высоких материях. Он горячо спорил, жестикулировал, однако речь его всегда оставалась корректной.
И только иной раз с выражением человека, вызывающего другого на дуэль, он вставлял такие фразы: — Почтеннейший! Прошу меня извинить, но вы говорите нелепые вещи…
Я, разумеется, молчал, подавляя в себе желание улыбнуться, не мешая вырываться наружу его священному гневу. И незаметно вытирал с лица брызги, вылетавшие из его рта.
Сейчас он почти не выходит во двор. Он встречает меня при входе без улыбки, берет табурет серого цвета, сделанный им самим, тащит его по комнате и молча, глазами предлагает мне садиться.
Сам он продолжает бродить по комнате, занимается различными мелочами: ополаскивает жестяную тарелку водой из рукомойника, стоящего в углу, вешает на гвоздь полотенце рядом со связкой чесночных головок, расставляет по местам разные баночки и кувшинчики.
Мое присутствие в комнате он даже как-то не воспринимает. В конце концов он медленно и тяжело садится около меня и тихим голосом заводит беседу. Однажды он мне сказал:
— Прошу вас, не приносите мне больше книг.
Я удивился и шепотом спросил:
— Почему?
Он покачал головой и грустно сказал: «А разве вы не знаете?» Затем он встал, открыл дверь, желая убедиться в том, что никто не подслушивает за стеной, и, возвратившись, добавил: «Я прошу не приносить мне больше книг. Я от них устал… Голова моя переполнена думами, как гранатовый плод семечками. Мои мысли кружатся у меня в голове, как танцующие чертики, и не находят выхода».
С пронизывающим печальным взглядом, с трясущимися от сильного возбуждения двумя глубокими морщинистыми складками на шее, он почти выкрикивал: «Не с кем мне здесь разговаривать!» При этом он растягивал каждое слово, как бы подчеркивая тем самым суть трагедии.
Потом он сказал: «Теперь вы понимаете, любезнейший, что мне не с кем обмениваться мыслями? Здесь — как в тюрьме, как на кладбище!.. Иногда я кулаками бью себя по голове и спрашиваю: зачем я оставил Францию, зачем? Там я был, как и здесь, одинок, но там по крайней мере все говорили со мной по-французски!»
И добавил: «Вы, конечно, понимаете, что дело не только в людях, но даже в предметах, в самой природе. Есть у меня единственный брат, он один остался от всей нашей семьи. Он живет в Аргентине, но он не пишет, как видно из опасения, что я захочу залезть к нему в карман».
Тут на него напал продолжительный кашель, перешедший затем в горестный смех, искрививший его лицо. Указав глазами на занавес, он вдруг заговорил тихим голосом.
— Этот сумасшедший — не человек. Он молчит и следит за мной. Я хорошо знаю, что говорю. Как только я выхожу во двор по надобностям, он немедленно появляется в окне и следит за мной.
Что мог я на это ответить?
Имея достаточный опыт, как вести себя со стариком, когда он бывал в таком настроении, я ограничился тем, что сказал:
— Вам, конечно, лучше знать.
Обещав зайти к нему снова на будущей неделе, я попросил дать мне почитать что-либо новое.
— Ничего нет, — сказал он, и при этом сделал величественный жест, чем окончательно рассеял мои иллюзии.
Это была правда. Кипы газет лежали, как всегда, на трех чемоданах, а журналы были сложены на буфете, похожем на один из ящиков, в которых раньше содержались кролики, только больше размером.
Для меня стало ясно, что ничего нового в его библиотеке не прибавилось.
— На нет и суда нет! — Поднявшись с места, я направился к выходу.
В тот момент, когда я взялся за ручку двери, старик потянул меня за рукав и прошептал на ухо:
— Я экономлю. — Он посмотрел на меня торжествующим взглядом.
— Экономите? — переспросил я, выразив при этом удивление.
Мой вопрос немедленно вызвал реакцию. Глаза старика забегали быстро-быстро, отражая внутренний испуг и тревогу.
Вытолкнув меня на улицу, он захлопнул дверь.
Там, на улице, он исподтишка бросал вокруг недоверчивые взгляды и, убедившись, что поблизости никого нет, заговорил:
— Я экономлю, чтобы приобрести квартиру. Здесь уже невозможно жить.
Жестом он обратил мое внимание на окрестность маабара. Местность действительно имела жалкий вид. Бывшие садовые участки заросли колючками и чертополохом, а сорная трава поднялась настолько, что почти скрыла все дорожки. Соседние бараки были уже разобраны, от них остались лишь бетонированные фундаменты, напоминающие большие могильные плиты на громадном кладбище.
— Только мы здесь остались забытыми, — сказал он с большой горечью.
— Почему же только сейчас вы начали хлопотать об этом? — спросил я его.
В глазах старика загорелся юношеский задор. Начав с шепота, он заговорил потом громче и в конце перешел почти на крик:
— Что? Заплатить столько денег, чтобы до самой смерти жить вот с этим? Такого не может быть!
И он резко качнул головой в сторону своего компаньона, очевидно, намекая на его никчемное существование.
Я перестал его понимать — хочет ли он в самом деле приобрести новое жилье или нет?
— Там я найду себе земляков, с которыми можно будет вести культурные беседы.
— Простите меня, — ответил я. — Объясните, пожалуйста, где это — «там»?
Старик, как будто вырванный из волшебного мира грез, бросил на меня осуждающий взгляд и ответил:
— Уважаемый, ведь я уже вам говорил: в Хайфе!
Месяц спустя я снова проходил мимо хижины старика.
Увидев мерцающий слабый огонек, который просвечивал сквозь дверное стекло, я окликнул его. Дверь открылась, и на пороге показался старик. Жидкие волосы на его голове просвечивали при тусклом свете керосиновой лампы, стоявшей в комнате позади него, образуя вокруг головы как бы светящийся нимб.