Мои скитания (Повесть бродяжной жизни) - Гиляровский Владимир Алексеевич 11 стр.


* * *

Первые месяцы моей службы нас обучали маршировать, ружейным приемам. Я постиг с первых уроков всю эту немудрую науку, а благодаря цирку на уроках гимнастики показывал такие чудеса, что сразу заинтересовал полк. Месяца через три открылась учебная команда, куда поступали все вольноопределяющиеся и лучшие солдаты, готовившиеся быть унтер-офицерами. Там нас положительно замучил муштровкой начальник команды, капитан Иковский, совершенно противоположный Вольскому. Он давал затрещины простым солдатам, а ругался, как я и на Волге не слыхивал. Он ненавидел нас, юнкеров, которым не только что в рыло заехать, но еще "вы" должен был он говорить.

- Эй, вы! - крикнет, замолчит на полуслове, шевеля беззвучно челюстями, но понятно всем, что он родителей поминает.

-Эй, вы, определяющиеся!-вольно! корровы!!., А чуть кто-нибудь ошибется в строю, вызовет перед линией фронта и командует:

- На плечо! Кругом!... В карцер на двое суток, шагом марш! - И юнкер шагает в карцер.

Его все боялись. Меня он любил, как лучшего строевика, тем более, что по представлению Вольского я был командиром полка назначен взводным, старшим капральным, носил не два, а три лычка на погонах, и за болезнью фельдфебеля Макарова занимал больше месяца его должность; но в ротную канцелярию, где жил Макаров, "не переезжал" и продолжал жить на своих нарах, и только фельдфебельский камчадал каждое утро еще до свету, пока я спал, чистил мои фельдфебельские, достаточно стоптанные, сапоги, а ротный писарь Рачковский, когда я приходил заниматься в канцелярию, угощал меня чаем из фельдфебельского самовара. Это было уже на второй год моей службы в полку.

Пробыл я лагери, пробыл вторую зиму в учебной команде, но уже в должности капрального, командовал взводом, затем отбыл следующие лагери, а после лагерей нас, юнкеров, отправили кого в Казанское, а кого в Московское юнкерское училище. С моими друзьями: Калининым и Павловым, с которыми мы вместе прожили на нарах, меня разлучили: их отправили в Казань, а я был удостоен чести быть направленным в Московское юнкерское училище.

* * *

Вместо грязных нар в Николомокринских казармах Ярославля, я очутился в роскошном дворце Московского юнкерского училища в Лефортове и сплю на кровати с чистым бельем.

Дисциплина была железная, свободы никакой, только по воскресеньям отпускали в город до девяти часов вечера. Опозданий не полагалось. Будние дни были распределены по часам, ученье до упаду, и часто, чистя сапоги в уборной еще до свету при керосиновой коптилке, вспоминал я свои нары, своего Шлему, который, еще затемно получив от нас пятак и огромный чайник, бежал в лавочку и трактир, покупал "на две чаю, на две сахару, на копейку кипятку", и мы наслаждались перед ученьем чаем с черным хлебом.

Здесь нас ставили на молитву, вели строем вниз в столовую и давали жидкого казенного чаю по кружке с небольшим кусочком хлеба. А потом ученье, ученье целый день! Развлечений никаких. Никто из нас не бывал в театре, потому что на это, кроме денег, требовалось особое разрешение. Всякие газеты и журналы были запрещены, да, впрочем, нас они и не интересовали. На меня начальство обратило внимание, как на хорошего строевика и гимнаста и, судя по приему начальства, мечта каждого из юнкеров быть прапорщиком мне казалась достижимой.

Но как всегда в моей прежней и будущей жизни, случайность бросила меня на другую дорогу.

Я продолжал переписываться с отцом. Писал ему подробные письма, картины солдатской жизни, иногда по десять страниц. Эти письма мне потом пригодились как литературный материал. Описал я ему и училищную жизнь, и в ответ мне отец написал, что в Никольском переулке, не помню теперь в чьем-то доме, около церкви Николы Плотника, живет его добрый приятель, известный московский адвокат Тубенталь. Написал он мне, что в случае крайней нужды в деньгах я могу обратиться к нему. Нужда скоро явилась. Выпивала юнкерация здорово. По трактирам не ходили, а доставали водку завода Гревсмюль в складе, покупали хлеба и колбасы и отправлялись в глухие уголки Лефортовского огромного сада и роскошествовали на раскинутых шинелях. Покупали поочередно, у кого есть деньги, пропивали часы, вторые мундиры - жили весело. И вот в минуту "карманной невзгоды" вспомнил я об адвокате Тубентале, и с товарищем юнкером в одно прекрасное солнечное воскресенье отправились мы занимать деньги, на которые я задумал справить день своего рождения, 26 ноября, о чем оповестил моих друзей. Мы перешли мост, вышли на Гороховую. Как сейчас помню - горбатый старик извозчик на ободранной кляче, запряженной в "калибер", экипаж, напоминающий гитару, лежащую на четырех колесах. Я никогда еще не ездил на таком инструменте и стал нанимать извозчика в Никольский переулок, на Арбат. Но когда он запросил страшную, по нашим тогдашним средствам, сумму, то мы решили идти пешком.

- Гривенник хочешь? - рискнул мой товарищ.

- Меньше двоегривенного не поеду,-заявил извозчик, и мы пошли.

Помню, как шли по Покровке, по Ильинке, попали на Арбат. Все меня занимало, все удивляло. Я в первый раз шел по Москве, Добрались до НиколыПлотника, и, наконец, я позвонил у парадного Тубенталя. Мой товарищ остался ждать на улице, а меня провели в кабинет. Любезно и мило встретил меня приятель отца, небольшой, рыжеватый человек, предложил чаю, но я отказался. Я слишком волновался, потому что решил занять огромную сумму, 25 рублей, и не знал, как решительнее сказать это. Поговорили об отце, о службе, и наконец, я прямо выпалил:

- Одолжите мне 25 рублей. Я напишу отцу, и он вышлет вам.

- Пожалуйста... Может быть больше надо, пожалуйста, не стесняйтесь...

- Нет, больше не надо.

Я чувствовал себя на седьмом небе и, получив деньги, начал прощаться.

- Погодите, позавтракайте у меня...

- Нет, меня товарищ на улице ждет.

- Так можно его позвать к нам.

- Нет, уж я пойду в училище.

Милый Тубенталь очаровал меня своей любезностью, и через четверть века вспомнил я в Москве, при встрече с ним, эту нашу первую встречу.

Бомбой выскочив из подъезда, я показал товарищу кредитку.

- Костя, живем!

- Ох, пьем! А мне уж есть хочется.

Так и не пришлось мне угостить моих приятелей 26 ноября... В этот же день, возвращаясь домой после завтрака на Арбатской площади, в пирожной лавке, мы встретили компанию возвращавшихся из отпуска наших юнкеров, попали в трактир "Амстердам" на Немецком рынке, и к 8 часам вечера от четвертной бумажки у меня в кармане осталась мелочь. Когда мы подходили к училищу, чтобы явиться к сроку, к девяти часам, я, решив, что еще есть свободные полчаса, свернул налево и пошел в сад. Было совершенно темно, койгде на главной аллее изредка двигались прохожие и гуляющие, но на боковых дорожках было совершенно пусто. В голове у меня еще изрядно шумело после возлияний в трактире, и я жадно вдыхал осенний воздух в глухих аллеях госпитального старинного сада. Сделав несколько кругов, я пошел в училище, чувствуя себя достаточно освежившимся. Вдруг передо мной промелькнула какая-то фигура и скрылась направо в кустах, шурша ветвями и сухими листьями. В полной темноте я не рассмотрел ничего. Потом шум шагов на минуту затих, снова раздался и замолк в глубине. Я прислушался, остановившись на дорожке, и уже двинулся из сада, как вдруг в кустах, именно там, где скрылась фигура, услыхал детский плач. Я остановился - ребенок продолжал плакать близко-близко, как показалось, в кустах около самой дорожки рядом со мной.

- Кто здесь? - окликнул я несколько раз и, не получив ответа, шагнул в кусты. Чтото белеет на земле. Я нагнулся, и прямо передо мною лежал завернутый в белое одеяльце младенец и слабо кричал. Я еще раз окликнул, но мне никто не ответил,

- Подкинутый ребенок!

Та фигура, которая мелькнула передо мной, по всей вероятности, за мной следила раньше и, сообразив, что я военный, значит, человек, которому можно доверять, в глухом месте сада бросила ребенка так, чтобы я его заметил, и скрылась. Я сообразил это сразу и, будучи вполне уверен, что подкинувшая ребенка, - бесспорно, ведь это сделала женщина, - находится вблизи, я еще раз крикнул:

- Кто здесь? Чей ребенок!

Ответа не последовало. Мне жаль стало и ребенка и его мать, подкинувшую его в надежде, что младенец нашедшим не будет брошен, и я взял осторожно ребенка на руки. Он сразу замолк. Я решил сделать, что мог, и держа ребенка на руках в пустынной темной аллее, громко сказал:

- Я знаю, что вы, подкинувшая ребенка, здесь близко и слышите меня. Я взял его, снесу в полицейскую часть (тогда участков не было, а были части и кварталы) в передам его квартальному. Слышите. Я ухожу с ребенком в часть!

И понес ребенка по глухой заросшей дорожке, направляясь к воротам сада. Ни одной живой души не встретил, у ворот не оказалось сторожа, на улицах ни полицейского, ни извозчика. Один я, в солдатской шинели с юнкерскими погонами и плачущим ребенком в белом ткачевом одеяльце на руках. Направо мост - налево здание юнкерского училища. Как пройти в часть-не знаю. Фонари на улицах не горят-должно быть по думскому календарю в эту непроглядную ночь числилась луна, а в лунную ночь освещение фонарями не полагается. Приветливо налево горели окна юнкерского училища и фонарь против подъезда. Я как рыцарь на распутье: пойдешь в часть с ребенком - опоздаешь к поверке - в карцер попадешь; пойдешь в училище с ребенком-нечто невозможное, неслыханное-полный скандал, хуже карцера; оставить ребенка на улице или подкинуть его в чей-нибудь дом - это уже преступление.

А ребенок тихо стонет. И зашагал я к подъезду и через три минуты в дежурной комнате стоял перед дежурным офицером, с которым разговаривал ротный командир, капитан Юнаков.

Часы били девять. Держа в левой руке ребенка, я правую взял под козырек и отрапортовал:

- Честь имею явиться, из отпуска прибыл. Оба офицера были заняты разговором. Я стою.

- Ступайте же в роту, - сказал мне дежурный. Я повернулся налево кругом и сообразил: снесу младенца в роту и расскажу все, как было. И уже рисовал картину, какой произведу эффект.

А другая мысль в голове: надо доложить дежурному, но при Юнакове, строгом командире, страшно. Опять на распутье, но меня вывел из этого заплакавший младенец.

- Это-что?-вскрикнул Юнаков, и оба они с дежурным выразили на своих лицах удивление, будто черта увидали.

И я рассказал все дело, как оно было. Юнаков подошел и обнюхал меня.

- Да вы пьяны.

- Никак нет, господин капитан, водку пил, но не пьян.

- Кажется не пьян, но водкой пахнет, - согласился ротный командир.

В это время в подъезд вошли два юнкера, опоздавшие на десять минут, но их Юнаков без принятия рапорта прямо послал наверх, а меня и ребенка загородил своей широкой спиной. Юнаков послал сторожа за квартальным, но потом вернул его и приказал мне:

- Раз уж вы вмешались в дело, сами и выпутывайтесь. Идите с ним в квартал... А ты осторожно неси ребенка, - приказал он сторожу.

В полиции, под Лефортовской каланчой, дежурный квартальный, расправившись с пьяными мастеровыми, которых, наконец, усадили за решетки, составил протокол "о неизвестно кому принадлежащем младенце, по видимости, мужского пола и нескольких дней от рождения, найденном юнкером Гиляровским, остановившимся по своей надобности в саду Лефортовского госпиталя и увидавшим оного младенца под кустом". Затем было написано постановление, и ребенка на извозчике немедленно отправили с мушкетером в воспитательный дом.

Часа через полтора я вернулся в училище, и дежурный, по распоряжению Юнакова, приказал мне никому не рассказывать о найденном ребенке, но на другой день все училище знало об этом и хохотали до упаду. Какое-то высшее начальство поставило это на вид начальнику училища и ни с того ни с сего меня отчислили в полк "по распоряжению начальства без указания причины". Я чувствовал себя жестоко оскорбленным, и особенно мучило меня, что это был удар, главным образом, отцу. Я хотел уже из Москвы бежать в Ригу или Питер, наняться матросом на иностранное судно и скрыться за границу. Но у меня не было ни копейки в кармане, а продать было нечего. Был узелок с двумя переменам" белья, и только.

Я прибыл в полк и явился к моему ротному командиру Вольскому; он меня позвал на квартиру, угостил чаем, и я ему под великим секретом рассказал всю историю с ребенком.

- Знаете что, - сказал он мне, - хоть и жаль вас, но я, собственно, очень рад, что вы вернулись, - вы у меня будете только что прибывших новобранцев обучать, а на будущий год мы вас пошлем в Казанское училище, И.вы прямо поступите в последний класс,-я вас подготовлю.

Я как-то сразу утешился, а он еще аргумент привел:

- Знаете наших дядек, которых приставляют к рекрутам - ведь грубые все. Вы видали, как обращаются с рекрутами... На что уж ротный писарь Рачковский, и тот дерет с рекрутов. Мне в прошлом году жаловались: призвал рекрута из богатеньких и приказывает ему:

- Беги, купи мне штоф водки, цельную колбасу, кренделей, пару пива, четверку чаю и фунт сахару... Вот тебе деньги, - и дает копейку.

- Слушаюсь, - отвечает рекрут, догадавшись, в чем дело, повертывается и идет, а Рачковский ему вслед:

- Не забудь рупь сдачи принести!

- Да разве он один такой! Каждый дядька так обращается с рекрутами, - они уж знают этот обычай. А я что сделаю!!

Я все-таки вышел ободренным, и пришел на свои нары. Рота меня встретила сочувственно, а Шлема даже на свои деньги купил мне водки и огурцов, чтобы поздравить с приездом.

На нарах, кроме двух моих старых товарищей, не отправленных в училище, явились еще три юнкера и мой приезд был встречен весело. Но все-таки я думал об отце, и вместе с тем засела мысль о побеге за границу В качестве матроса и мечталось даже о приключениях Робинзона. В конце концов я решил уйти со службы и "податься" в Астрахань.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

ЗИМОГОРЫ

Без крова и паспорта. Наследство Аракчеева. Загадочный дядька. Беглый пожарный. По морозцу. Иван Елкин. Украденный половик. Починка часов. Пропитая усадьба. Опять Ярославль. Будилов притон.

Стыдно было исключенному из училища! Пошел в канцелярию, взял у Рачковского лист бумаги и на другой день подал докладную записку об отставке Вольскому, которого я просил даже не уговаривать. Опять он пригласил меня к себе, напоил и накормил, но решения я не переменил, и через два дня мне вручили послужной список, в котором была строка, что я из юнкерского училища уволен и препровожден обратно в полк за неуспехи в науках и неудовлетворительное поведение. Дали мне еще аттестат из гимназии и метрическое свидетельство и два рубля 35 копеек причитающегося мне жалованья и еще каких-то денег...

Мне стыдно было являться в роту, и я воспользовался тем, что люди были на учебных занятиях, взял узелок с бельем и стеганую ватную старую куртку, которую в холод надевал под мундир.

Зашел в канцелярию к Рачковскому, написал письмо отцу и сказал, что поступаю в цирк.

- Куда идти? Где прожить до весны? А там в Рыбну, крючником, - решил я.

* * *

Я не имел права носить шинель и погоны, потому что вольноопределяющиеся, выходя в отставку, возвращались в "первобытное состояние без права именоваться воинским званием". Закусив в трактире, я пошел на базар, где сменял шинель, совершенно новую, из гвардейского сукна, сшитую мне отцом перед поступлением в училище, и такой же мундир из хорошего сукна на ватное потрепанное пальто; кепи сменял, прибавив полтину, на ватную старую шапку и, поддев вниз теплую душегрейку, посмотрел:

- Зимогор! Рвань рванью. Только сапоги и штаны с кантом новые. Куда же идти? Где ночевать? В "Русский пир" или к Лондрону и другие трактиры, вблизи казармы, до девяти часов показаться нельзя - юнкера и солдаты ходят.

Рядом с "Русским пиром" был трактир Лондрона, отставного солдата из кантонистов, любителя кулачных боев. В Ярославле часто по зимам в праздники дрались- с одной стороны, городские, с другой, фабричные, главным образом, с корзинкиной фабрики. Бойцы-распорядители собирались у Лондрона, который немало тратил денег, нанимая бойцов. Несмотря на строгость, в боях принимали участие и солдаты обозной роты, которым мирволил командир роты. капитан Морянинов, человек пожилой, огромной физической силы, в дни юности любитель боев, сожалевший в наших беседах, что мундир не позволяет ему самому участвовать в рядах; но тем не менее он вместе с Лондроном в больших санях всегда выезжал на бои, становился гденибудь в поле на горке и наблюдал издали. Он волновался страшно, дрожал, скрежетал зубами и раз, когда городских гнали фабричные по полю к городу, он, одетый в нагольный тулуп и самоедскую шапку, выскочил из саней, пересек дорогу бегущим и заорал своим страшным голосом:

- Ар-рнауты! Стой! Вперед! - бросился, увлек за собой наших, и город прогнал фабричных.

Из полка ходили еще только двое: я и Ларион Орлов. Лондрон нас переодевал в короткие полушубки. Орлову платил по пять рублей в случае нашей победы, а меня угощал, верил в долг деньги и подарил недорогие, с себя, серебряные часы, когда на мостике, близ фабрики Корзинкина, главный боец той стороны, знаменитый в то время Ванька Гарный во главе своих начал гнать наших с моста, и мне удалось сбить его с ног. Когда увидали, что атаман упал, фабричные ошалели, и мы их без труда расколотили и погнали. Лондрон и Морянинов ликовали. Вот в десятом часу вечера и отправился я к Лондрону, надеясь, что даст переночевать. Это был единственный мой хороший знакомый в Ярославле. Вхожу. Иду к буфету и с ужасом узнаю от буфетчика Семена Васильевича, что старик лежит в больнице, где ему сделали операцию. Семен меня угостил ужином, я ему рассказал о своей отставке, и он мне разрешил переночевать на диване в биллиардной.

* * *

На другой день я встретился с моим другом, юнкером Павликом Калининым, и он позвал меня в казарму обедать. Юнкера и солдаты встретили меня, "в вольном платье", дружелюбно, да только офицеры посмотрели косо, сказав, что вольные в казарму шляться не должны, и формалист-поручик Ярилов, делая какое-то замечание юнкерам, указал на меня, как на злой пример:

- До зимогора достукался!

И я, действительно, стал зимогором.

Так в Ярославле и вообще в верхневолжских городах вовут тех, которых в Москве именуют хитровцами, в Самаре-горчичниками, в Саратове-галаховцами, а в Харькове-раклами, и всюду-"золотая рота".

Пообедав с юнкерами, я ходил по городу, забегал в биллиардную Лондрона и соседнего трактира "Русский пир", где по вечерам шла оживленная игра на биллиарде в так называемую "фортунку", впоследствии запрещенную. Фортунка состояла из 25 клеточек в ящике, который становился на биллиард, и игравший маленьким костяным шариком должен был попасть в "старшую" клетку. Играло всегда не менее десяти человек, и ставки были разные, от пятака до полтинника, иногда до рубля.

Назад Дальше