- Возьму целый ситный, если разменяешь четвертную.
- Давай!
Беру ситный, иду на пристань, покупаю билет третьего класса до Астрахани, покупаю у бабы воблу и целого гуся жареного за рубль.
Пароход товаро-пассажирский. Народу мало. Везут какие-то тюки и ящики. Настроение чудесное... Душа ликует...
* * *
Астрахань. Пристань забита народом.
Какая смесь одежд и лиц,
Племен, наречий, состояний...
Солнце пекло смертно. Пылища какая-то белая, мелкая, как мука, слепит глаза по пустым немощеным улицам, где на заборах и крышах сидят вороны. Никогошеньки. Окна от жары завешены. Кое-где в тени возле стен отлеживаются в пыли оборванцы.
На зловонном майдане, набитом отбросами всех стран и народов, я первым делом сменял мою суконную поддевку на серый почти новый сермяжный зипун, получив трешницу придачи, расположился около торговки съестным в стоячку обедать. Не успел я поднести ложку мутной серой лапши ко рту, как передо мной выросла богатырская фигура, на голову выше меня, с рыжим чубом... Взглянул-серые знакомые глаза... А еще знакомее показалось мне шадровитое лицо... Не успел я рта открыть, как великан обнял меня.
- Барин? Да это вы!..
- Я, Лавруша...
- Ну, нет, я не Лавруша уж, а Ваня, Ваняга...
- Ну, и я не барин, а Алеша... Алексей Иванов...
- Брось это, - вырвал он у меня чашку, кинул пятак торговке и потащил.
- Со свиданием селяночки хлебанем.
Орлов после порки благополучно бежал в Астрахань- иногда работал на рыбных ватагах, иногда вольной жизнью жил. То денег полные карманы, то опять догола пропьется. Кем он не был за это время: и навожчиком, и резальщиком, и засольщиком, и уходил в море... А потом запил и спутался с разбойным людом...
Я поселился в слободе, у Орлова. Большая хата на пустыре, пол земляной, кошмы для постелей. Лушка, толстая немая баба, кухарка и калмык Доржа. Еды всякой вволю: и баранина, и рыба разная, обед и ужин горячие. К хате пристроен большой чулан, а в нем всякая всячина съестная: и мука, и масло, и бочка с соленой промысловой осетриной, вся залитая до верху тузлуком, в который я как-то, споткнувшись в темноте, попал обеими руками до плеч, и мой новый зипун с месяц рыбищей соленой разил.
Уж очень я был обижен, а оказывается, что к счастью!
С нами жил еще любимый подручный Орлова - Ноздря. Неуклюжий, сутулый, ноги калмыцкие-колесом, глаза безумные, нос кверху глядит, а изпод вывороченных ноздрей усы щетиной торчат. Всегда молчит и только приказания Орлова исполняет. У него только два ответа на все: ну-к-штожь и ладно.
Скажи ему Орлов, примерно:
- Видишь, купец у лабаза стоит?
- Ну-к-штожь!
- Пойди, дай ему по морде!
- Ладно.
И пойдет и даст, и рассуждать не будет, для чего это надо: про то атаману знать!
- Золото, а не человек, - хвалил мне его Орлов, - только одна беда - пьян напьется и давай лупить ни с того ни с сего, почем зря, всякого, приходится глядеть за ним и, чуть-что, связать и в чулан. Проспится и не обидится - про то атаману знать, скажет.
На другой день к обеду явилось новое лицо: мужичище саженного роста, обветрелое, как старый кирпич, зловещее лицо, в курчавых волосах копной и в бороде торчат метелки от камыша. Сел, выпил с нами водки, ест и молчит. И Орлов тоже молчит - уж у них обычай ничего не спрашивать - коли что надо, сам всякий скажет. Это традиция.
- Ну, Ваняга, сделано, я сейчас оттуда на челночишнике... Жулябу и Басашку с товаром оставил, на Свиной Крепи, а сам за тобой: надо косовушку, в челноке насилу перевезли все.
* * *
Волга была неспокойная. Моряна развела волну, и большая, легкая и совкая костромская косовушка скользила и резала мохнатые гребни валов под умелой рукой Козлика, - так не к лицу звали этого огромного страховида. По обе стороны Волги прорезали стены камышей в два человеческих роста вышины, то широкие, то узкие протоки, окружающие острова, мысы, косы... Козлик разбирался в них, как в знакомых улицах города, когда мы свернули в один из них и весла в тихой воде задевали иногда камыши, шуршавшие метелками, а изпод носа лодки уплывали ничего не боящиеся стада уток.
Странное впечатление производили эти протоки: будто плывешь по аллее тропического сада... Тишина иногда нарушается всплеском большой рыбины, потрескиванием камышей и какими-то странными звуками...
- Что это? - спрашиваю.
- Дикие свиньи свою водяную картошку ищут.
Какую водяную картошку, я так и не спросил, уж очень неразговорчивый народ!
Иногда только они перекидывались какими-то непонятными мне короткими фразами. Иногда Орлов вынимал из ящика штоф водки и связку баранок. Молча пили, молча передавали посуду дальше и жевали баранки. Мы двигались в холодном густом тумане бесшумными веслами.
Уверенно. Козлик направлял лодку, знал, куда надо, в этой сети путанных протоков среди однообразных аллей камыша.
Я дремал на средней лавочке вместо севшего за меня в весла Ноздри.
Вдруг оглушительный свист... Еще два коротких, ответный свист, и лодка прорезала полосу камыша, отделявшего от протока заливчик, на берегу которого, на острове ли, на мысу ли, торчали над прибрежным камышом ветлы-раскоряки, их можно уже рассмотреть сквозь посветлевший, зеленоватый от взошедшей луны, туман.
Из-под ветел появились два человека - один высокий, другой низкий.
Они, видимо, спросонья продрогли и щелкали зубами.
Молча им Орлов сунул штоф и, только допив его, заговорили. Их никто не спрашивал.
Все молчали, когда они пили.
Привязали лодку к ветле. Вышли.
- Вот! - сказал большой, указывая на огромные мешки и на три длинных толстых свертка в рогожах. Козлик докладывал Орлову:
- То из той клети, знаешь, и эти балыки с Мочаловского вешала. Вот ведерко с икрой еще...
Погрузившись, мы все шестеро уселись и молча поплыли среди камышей и выбрались на стихшую Волгу... Было страшно холодно. Туман зеленел над нами. По ту сторону Волги, за черной водой еще чернее воды, линия камышей. Плыли и молчали. Ведь что-то крупное было сделано, это чувствовалось, но все молчали: сделано дело, что зря болтать!
Вот оно где: "нашел - молчи, украл - молчи, потерял-молчи!".
* * *
Должно быть, около полудня я проснулся весь мокрый от пота-на мне лежал бараний тулуп. Голова болела страшно. Я не шевелился и не подавал голоса. Вся компания уже завтракала и молча выпивала. Слышалось только чавканье и стук бутылки о край стакана. На скамье и на полу передо мной разложены шубы, ковер, платья разные - и тут же три пустых мешка. Потом опять все уложили в мешки и унесли. Я уснул и проснулся к вечеру. Немая подошла, пощупала мою голову и радостно заулыбалась, глядя мне в глаза. Потом сделала страдальческую физиономию, затряслась, потом пальцами правой руки по ладони левой изобразила, что кто-то бежит, махнула рукой к двери, топнула ногой и плюнула вслед. А потом указала на воротник тулупа и погладила его.
Понимать надо: согрелся и лихорадка перестала трясти и убежала. Потом подала мне умыться, поставила на стол хлеб и ведро, которое мы привезли. Открыла крышку - там почти полведра икры зернистой.
Ввалилась вся команда. Подали еще ложек, хлеба и связку воблы. Налили стаканы, выпили.
- Ешь, а ты икру-то хлебай ложкой! Я пил и ел полными ложками чудную икру. Все остальные закусывали воблой. - Ваня, а ты же икру? - спросил я.
- Обрыдла. Это тебе в охотку.
Подали жареную баранину и еще четвертную поставили на стол.
Пьянствовали ребята всю ночь. Откровенные разговоры разговаривали. Козлик что-то начинал петь, но никто не подтягивал, и он смолкал. Шумели... дрались... А я спал мертвым сном. Проснулся чуть свет - все спят вповалку. В углу храпел связанный по рукам и ногам Ноздря. У Орлова все лицо в крови. Я встал, тихо оделся и пошел на пристань.
* * *
В Царицыне пароход грузится часов шесть. Я вышел на берег, поел у баб печеных яиц и жареной рыбы.
Иду по берегу, вдоль каравана. На песке стоят три чудных лошади в попонах, а четвертую сводят по сходням с баржи. И ее поставили к этим. Так и горят их золотистые породистые головы на полуденном солнце.
- Что, хороши? - спросил меня старый казак в шапке блином и с серьгой в ухе.
- Ах, как хороши! Так бы не ушел от них.
Он подошел ко мне близко и понюхал.
- Ты что, с промыслов?
- Да, из Астрахани, еду работы искать.
- Вот я и унюхал... А ты по какой части?
- В цирке служил!
- Наездник? Вот такого-то мне и надо. Можешь до Великокняжеской лошадей со мной вести?
- С радостью!
И повели мы золотых персидских жеребцов в донские табуны и довели благополучно, и я в степи счастье свое нашел. А не попади я зипуном в тузлук не унюхал бы меня старый казак Гаврило Руфич, и не видал бы я степей задонских, и не писал бы этих строк!
- Кисмет!
... Степи. Незабвенное время. Степь заслонила и прошлое и будущее. Жил текущим днем, беззаботно. Едешь один на коне и радуешься.
Все гладь и гладь.
Не видно края,
- Кисмет!
... Степи. Незабвенное время. Степь заслонила и прошлое и будущее. Жил текущим днем, беззаботно. Едешь один на коне и радуешься.
Все гладь и гладь.
Не видно края,
Ни кустика, ни деревца...
Кружит орел, крылом сверкая...
И степь, и небо без конца...
Вспоминается детство. Леса дремучие... За каждым деревом, за каждым кустиком, кроется опасность... Треснет хворост под ногой, и вздрогнешь... И охота в лесу какая-то... подлая, из-за угла... Взять медведя... Лежит сонный медведь в берлоге, мирно лапу сосет. И его, полусонного, выгоняют охотники из берлоги... Он в себя не придет, чуть высунется - или изрешетят пулями, или на рогатину врасплох возьмут. А капканы для зверя! А ямы, покрытые хворостом с острыми кольями внизу, на которые падает зверь!.. Подлая охота-все исподтишка, тихомолком... А степь-не то. Здесь все открыто-и сам ты весь на виду... Здесь воля и удаль. Возьми-ка волка в угон, с одной плетью! И возьмешь на чистоту, один на один.
Степь да небо. И мнет зеленую траву полудикий сын этой же степи, конь калмыцкий. Он только что взят из табуна и седлался всего в третий раз... Дрожит, боится, мечется в стороны, рвется вперед и тянет своей мохнатой шеей повод, так тянет, что моя привычная рука устала, и по временам чувствуется боль...
А кругом - степь да небо! Зеленый океан внизу и голубая беспредельность вверху. Чудное сочетание цветов... Пространство необозримое...
И я один, один с послушным мне диким конем чувствую себя властелином этого необъятного простора. Разве только
Строгих стрепетов стремительная стая
Сорвется с треском из-под стремени коня...
Ни души кругом.
Ни души в этой степи, только что скинувшей снежный покров, степи, разбившей оковы льда, зеленеющей, благоуханной.
Я надышаться не могу. В этом воздухе все: свобода,. творчество, счастье, призыв к жизни, размах души...
Привстал на стременах, оглянулся вокруг- все тот же бесконечный зеленый океан... Неоглядный, . величественный, грозный...
И хочется борьбы...
И я бессознательно ударом плети резнул моего свободного сына степей...
Взвизгнул дико он от боли, вздрогнул так, что я почуял эту дрожь, я почувствовал, как он сложился в одно мгновение в комок, сгорбатил свою спину,, потом вытянулся и пошел, и пошел!
Кругом ветер свищет, звенит рассекаемая ногами и грудью высокая трава, справа и слева хороводом кружится и глухо стонет земля под ударами крепких копыт его стальных, упругих некованных ног.
Заложил уши... фырчит... и несется, как от смерти...
Еще удар плети... Еще чаще стучат копыта... Еще сильнее свист ветра... Дышать тяжело...
И несет меня скакун по глади бесконечной, и чувствую я его силу могучую, и чувствую, что вся его сила у меня в пальцах левой руки... Я властелин его, дикого богатыря, я властелин бесконечного пространства. Мчусь вперед, вперед, сам не зная куда, и не думая об этом...
Здесь только я, степь да небо.
Обжился на зимовнике и полюбил степь больше всего на свете, должно быть дедовская кровь сказалась. На всю жизнь полюбил и почти до самой революции был связан с ней и часто бросал Москву для степных поездок по коннозаводским делам.
И много-много, и в газетах, и в спортивных журналах я писал о степях, даже один очерк степной жизни попал в хрестоматию (Хрестоматия, изд. Клюквина, Москва). В одной из следующих моих книг придется вернуться и к этим дням, которые вспоминаю сейчас, так как они связаны с последующими годами моей жизни, а пока - о далеком былом.
* * *
Сам старик и его жена были почти безграмотны, в доме не водилось никаких журналов, газет и книг, даже коннозаводских: он не признавал никаких новшеств, улучшал породу лошадей арабскими и золотистыми персидскими жеребцами, не признавал английских - от них дети цыбатые, говорил, - а рысаков ругательски ругал: купеческая лошадь, сырость разводят! Даже ветеринарам не хотел верить-лошадей лечил сам да его главный помощник, калмык Клык. Имени его никто не знал, а Клыком его звали потому, что из рассеченной верхней губы торчал огромный желтый клык. Лошади были великолепные и шли нарасхват даже в гвардейские полки. В доме был подвал с домашними наливками и винами, вплоть до шампанского,-это угощение для покупателей-офицеров, заживавшихся у него иногда по неделям. Стол был простой, готовила сама Анна Степановна, а помогала ей ее родная племянница подросток Женя, красавица-казачка, лет пятнадцати.
Брови черные дугой
Глаза с поволокой...
Она с утра до ночи металась по хозяйству, ключи от всего носила у себя на поясе и везде поспевала. Высокая, тонкая, еще несложившаяся, совсем ребенок в жизни - в своей комнате в куклы играла - она обещала быть красавицей. Она была почти безграмотна, но прекрасно знала лошадей и сама была лихой наездницей. На своем легком казачьем седле с серебряным убором, подаренным ей соседом-коневодом, знаменитым Подкопаевым, она в свободное время одна-одинешенька носилась от косяка к косяку, что было весьма рискованно: не раз приходилось ускакивать от разозленного косячного жеребца. Меня она очень любила, хотя разговаривать нам было некогда, и конца-краю радости ее не было, когда осенью, в день ее рождения, я подарил ей свой счастливый перламутровый кошелек, который с самой Казани во всех опасностях я сумел сберечь.
Меня она почтительно звала Алексеем Ивановичем, а сам старик, а по его примеру и табунщики, звали Алешей - ни усов, ни бороды у меня не было - а потом, когда я занял на зимовке более высокое положение, калмыки и рабочие стали звать Иванычем, а в случае каких-нибудь просьб, Алексеем Ивановичем. По приходе на зимовник я первое время жил в общей казарме, но скоро хозяева дали мне отдельную комнату; обедать я стал с ними, и никто из товарищей на это не обижался, тем более, что я все-таки от них не отдалялся и большую часть времени проводил в артели, - в доме скучно мне было.
А, главным образом, уважали меня за знание лошади, разные выкрутасы джигитовки и вольтижировки и за то. что сразу постиг объездку неуков и ловко владел арканом.
Хозяин же ценил меня за то, что при осмотре лошадей офицерами, говорившими между собой иногда по-французски, я переводил ему их оценку лошадей, что конечно давало барыш.
Ну, какому же черту - не то, что гвардейскому офицеру - придет на ум, что черный и пропахший лошадиным потом, с заскорузлыми руками, табунщик понимает по-французски!..
* * *
Хорошо мне жилось, никуда меня даже не тянуло отсюда, так хорошо! Да скоро эта светлая полоса моей жизни оборвалась, как всегда, совершенно неожиданно. Отдыхал я как-то после обеда в своей комнате, у окна, а наискось у своего окна стояла Женя, улыбаясь и показывала мне мой подарок, перламутровый кошелек, а потом и крикнула:
- Кто-то к нам едет!
Вдали по степи клубилась пыль по Великокняжеской дороге - показалась коляска, запряженная четверней: значит, покупатели, значит, табун показывать, лошадей арканить. Я наскоро стал одеваться в лучшее платье, на.дел легкие козловые сапоги, взглянул в окно-и обмер. Коляска подкатывала к крыльцу, где уже стояли встречавшие, а в коляске молодой офицер в белой, гвардейской фуражке, а рядом с ним - незабвенная фигура - жандармский полковник, с седой головой, черными усами и над черными бровями знакомое золотое пенсне горит на солнце...
Из коляски вынули два больших чемодана-значит, не на день приехали, отсюда будут другие зимовники объезжать, а жить у нас.
Это часто бывало.
Сверкнула передо мной казанская история вплоть до медведя с визитными карточками.
Пока встречали гостей, пока выносили чемоданы, я схватил свитку, вынул из стола деньги - рублей сто накопилось от жалования и крупных чаевых за показ лошадей, нырнул из окошка в сад, а потом скрылся в камышах и зашагал по бережку в степь...
А там шумный Ростов. В цирке суета - ведут лошадей на вокзал, цирк едет в Воронеж. Аким Никитин сломал руку, меня с радостью принимают... Из Воронежа едем в Саратов на зимний сезон. В Тамбове я случайно опаздываю на поезд ждать следующего дня - и опять новая жизнь!
- Кисмет!
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
ТЕАТР
Антрепренер Григорьев. Зимний сезон в Тамбове. Летний в Момаке/ее. Пешком всей труппой. В Кирсанове. Как играли "Ревизора". Пешком по шпалам. Антрепренер Воронин. В Москву. Артистический кружок. Театральные знаменитости. Шкаморда. На отдыхе. Сад Сервье в Саратове. Долматов и Давыдов. АндреевБурлак. Вести с войны.. Гаевская. Капитан Фофан. Горацио в казармах.
В конце шестидесятых, в начале семидесятых годов в Тамбове славился антрепренер Григорий Иванович Григорьев. Настоящая фамилия его была Аносов. Он был родом из воронежских купцов, но, еще будучи юношей, почувствовал "божественный ужас": бросил прилавок, родительский дом и пошел впроголодь странствовать с бродячей труппой, пока через много лет не получил наследство после родителей. К этому времени он уже играл первые роли резонеров и решил сам содержать театр. Сначала он стал во главе бродячей труппы, играл по казачьим станицам на Дону, на ярмарках, в уездных городках Тамбовской и Воронежской губернии, потом снял театр на зиму сначала в Урюпине и Борисоглебске, а затем в губернском Тамбове. Вскоре после 1861 года наступили времена, когда помещики проедали выкупные, полученные за свои имения. Между ними были крупные меценаты, державшие театры и не жалевшие денег на приглашение лучших сил тогдашней сцены. Семейства тамбовских дворян, Ознобишиных, Алексеевых и Сатиных, покровительствовали театру, а Ил. Ив. Ознобишин был даже автором нескольких пьес, имевших успех. Князь К. К. Грузинский - московский актер-любитель, под псевдонимом Звездочкина, сам держал театр, чередуясь с Г. И. Григорьевым, когда последний возвращался в Тамбов из своих поездок по мелким городам, которые он больше любил, чем солидную антрепризу в Тамбове.