- Что вы, как смеете!
Я молча прыгнул из-за кулис, схватил его за горло, прижал к стене, дал пощечину и стал драть за уши. На шум прибежали со сцены все репетировавшие, в том числе и Большаков.
- Если когда-нибудь ты или кто-нибудь еще позволит обидеть Гаевскую-ребра переломаю!-и ушел в буфет.
Как рукой сняло. Вечером я извинился перед Гаевской и с той поры после спектакля стал ее всегда провожать домой, подружился с ней, но никогда даже не предложил ей руки, провожая.
Отношения были самые строгие, хотя она мне очень понравилась. Впрочем, это скоро все кончилось, я ушел на войну. Но до этого я познакомился с ее семьей и бывал у них, бросил и орлянку и все мои прежние развлечения.
Первая встреча была такова.
Я вошел. В столовой кипел самовар и за столом сидел с трубкой во рту седой старик с четырехугольным бронзовым лицом и седой бородой, росшей густо только снизу подбородка. Одет он был в дорогой шелковый, китайской материи халат, на котором красовался офицерский Георгий. Рядом мать Гаевской, с которой Гаевская познакомила меня в театре.
-Мой муж,-представила она мне его.-Очень рады гостю
Я назвал себя.
- А я-капитан Фофанов.
Познакомились. За чаем разговорились. Конечно, я поинтересовался Георгием.
- За двадцать пять кампаний. Недаром достал. Поработал - и отдыхаю... Двадцать лет в отставке, а вчера восемьдесят стукнуло...
- Скажите, капитан, был ли у вас когда-нибудь на корабле матрос Югов, не помните?
- Югов! Васька Югов!
В слове Югов он сделал ударение на последнем слоге
- Был ли?! Да я этого мерзавца никогда не забуду! А вы почем его знаете?
- Да десять лет назад он служил у моего отца...
- Десять лет. Не может этого быть?!
И я описал офицеру Китаева.
- Как? Так Васька Югов жив? Вот мерзавец! Он только это и мог-никто больше! Как же он жив, когда я его списал с корабля утонувшим! Ну, ну и мерзавец. Лиза, слышишь? Этот мерзавец жив... Молодец, не ожидал. Ну, как, здоров еще он?
Я рассказал подробно все, что знал о Югове, а Фофанов все время восклицал, перемешивая слова:
- Мерзавец!
- Молодец!
Наконец спросил:
- А про меня Васька не вспомнил?
- Вспоминал и говорит, что вы, - извините капитан,-зверь были, а командир прекрасный, он вас очень любил.
- Веррно, веррно... Если бы я не был зверь, так не сидел бы здесь и этого не имел. Он указал на георгиевский крест.
- Да разве с такими Васьками Юговыми можно быть не зверем? Я ж службу требовал, дисциплину держал. Он стукнул мохнатым кулачищем по столу.
- Ах, мерзавец! А вы знаете, что лучшего матроса у меня не бывало. Он меня в Индии от смерти спас. И силища была, и отчаянный же. Представьте себе, этот меррзавец из толпы дикарей, напавших на нас, голыми руками индийского раджу выхватил как щенка и на шлюпку притащил. Уж исполосовал я это индийское чудище линьками! Черт с ним, что король, никого я никогда не боялся... только... Ваську Югова боялся... Его боялся... Что с него, дьявола, взять? Схватит и перервет по
полам человека... Ему все равно, а потом казни... Раз против меня, под Японией было, у Ослиных островов бунт затеял, против меня пошел. Я его хотел расстрелять, запер в трюм, а он, черт его знает как, пропал с корабля... Все на другой день перерыли до синь пороха, а его не нашли. До Ослиных островов было несколько миль, да они сплошной камень, в бурунах, погода свежая... Думать нельзя было... Так и решили, что Васька утонул, и списал я его утонувшим.
- А вот оказалось доплыл до берега, - сказал я.
Про кого ни скажи, что пять миль при норд-осте н ноябре там проплывет-не поверю никому... Опять же Ослиные острова - дикие скалы, подойти нельзя... Один только Васька и мог... Ну, и дьявол!
Много рассказывал мне Фофанов, до поздней ночи, но ничего не доканчивал и все сводил на восклицание:
- Ну, Васька! Ну, мерзавец!
При прощании обратился ко мне с просьбой:
- Если увидите Ваську, пришлите ко мне. Озолочу мерзавца. А все-таки выпорю за побег!
И каждый раз, когда я приходил к Фофанову, старик много мне рассказывал, и, между прочим, в его рассказах, пересыпаемых морскими терминами, повторялось то, что я когда-то слыхал от матроса Китаева. Старик читал газеты и, главным образом, конечно, говорил о войне, указывал ошибки военноначальников и всех ругал, а я не возражал ему и только слушал. Я отдыхал в этой семье под эти рассказы, а с Ксенией Владимировной наши разговоры были о театре, о Москве, об актерах, о кружке. О своей бродячей жизни, о своих приключениях я и не упоминал ей, да ее, кроме театра, ничто не интересовало. Мы засиживались с ней вдвоем в уютной столовой нередко до свету. Поужинав часов в десять, старик вставал и говорил:
- Посиди, Володя, с Зинушей, а мы, старики, на койку.
Почему Ксению Владимировну звали Зиной дома, так я и до сего времени не знаю.
Так и шел сезон по-хорошему; особенно как-то тепло относились ко мне А. А. Стрельская, старуха Очкина, имевшая в Саратове свой дом, и Майерова с мужем, с которым мы дружили.
В театре обратили внимание на Гаевскую. Погонин стал давать ей роли, и она понемногу выигралась и ликовала. Некоторые актеры, особенно Давыдов и Большаков, посмеивались надо мной по случаю Гаевской, но негромко: урок Симонову был памятен.
Я стал почище одеваться, т. е. снял свою поддевку и картуз и завел пиджак и фетровую шляпу с большими полями, только с косовороткой и высокими щегольскими сапогами на медных подковах никак не мог расстаться. Хорошо и покойно мне жилось в Саратове. Далматов и Давыдов мечтали о будущем и в порыве дружбы говорили мне, что всегда будем служить вместе, что меня они от себя не отпустят, что вечно будем друзьями. В городе было покойно, народ ходил в театр, только толки о войне, конечно, занимали все умы. Я тоже читал газеты и очень волновался, что я не там, не в действующей армии,-но здесь друзья, сцена, Гаевская со своими родителями...
15 июля я и Давыдов лихо отпраздновали после репетиции свои именины в саду, а вечером у Фофановых мне именины справили старики: и пирог, и икра, и чудная вишневая домашняя наливка.
* * *
Война была в разгаре. На фронт требовались все новые и новые силы, было вывешено объявление о новом наборе и принятии в Думе добровольцев. Об этом Фофанов прочел в газете, и это было темой разговора за завтраком, который мы кончили в два часа, и я оттуда отправился прямо в театр, где была объявлена считка новой пьесы для бенефиса Большакова. Это была суббота 16 июля. Только что вышел, встречаю Инсарского в очень веселом настроении: подвыпил у кого-то у знакомых и торопился на считку:
- Время еще есть, посмотрим, что в Думе делается, - предложил я. Пошли.
Около Думы народ. Идет заседание. Пробрались в зал. Речь о войне, о помощи раненым. Какой-то выхоленный, жирный, так пудов на 8, гласный, нервно поправляя золотое пенсне, возбужденно, с привизгом, предлагает желающим "добровольно положить живот свой за веру, царя и отечество", в защиту угнетенных славян, и сулит за это земные блага и царство небесное, указывая рукой прямой путь в небесное царство через правую от его руки дверь, на которой написано "прием добровольцев".
- Юрка, пойдем, на войну! - шепчу я разгоревшемуся от вина и от зажигательной речи Инсарскому.
- А ты пойдешь?
- Куда ты, туда и я!
И мы потихоньку вошли в дверь, где во второй комнате за столом сидели два думских служащих купеческого вида.
- Здесь в добровольцы? - спрашиваю.
- Пожалуйте-с... Здесь...
- А много записалось?
- Один только пока.
- Ладно, пиши меня.
- И меня!
Подсунули бумагу. Я, затем Инсарский расписались и адрес на театр дали, а сами тотчас же исчезли, чтобы не возбуждать любопытства, и прямо в театр. Считка началась. Мы молчали. Вечер был свободный, я провел его у Фофановых, но ни слова не сказал. Утром в 10 часов репетиция, вечером спектакль. Идет "Гамлет", которого играет Далматов, Инсарский - Горацио, я - Лаэрта. Роль эту мне дали по просьбе Далматова, которого я учил фехтовать. Полония играл Давыдов, так как Андреев-Бурлак уехал в Симбирск к родным на две недели. Во время репетиции является гарнизонный солдат с книжкой, а в ней повестка мне и Инсарскому.
- По распоряжению командира резервного батальона в 9 часов утра в понедельник явиться в казармы...
С Инсарским чуть дурно не сделалось, - он по пьяному делу никакого значения не придал подписке. А на беду и молодая жена его была на репетиции, когда узнала- в обморок... Привели в чувство, плачет:
- Юра... Юра... Зачем они тебя?
- Сам не знаю, вот пошел я с этим чертом и записались оба, - указывает на меня...
В городе шел разговор: "актеры пошли на войну"...
В газетах появилось известие...
"Гамлет" сделал полный сбор. Аплодисментами встречали Инсарского, устроили овацию после спектакля нам обоим...
На другой день в 9 утра я пришел в казармы. Опухший, должно быть, от бессонной ночи, Инсарский пришел
вслед за мной.
вслед за мной.
- Черт знает, что ты со мной сделал!.. Дома - ужас!
Заперли нас в казармы. Потребовали документы, а у меня никаких. Телеграфирую отцу: высылает копию метрического свидетельства, так как и метрику и послужной список, выданный из Нежинского полка, я тогда еще выбросил. В письме отец благодарил меня, поздравлял и прислал четвертной билет на дорогу.
Я сказал своему ротному командиру, что служил юнкером в Нежинском полку, знаю фронт, но требовать послужного списка за краткостью времени не буду, а пойду рядовым. Об этом узнал командир батальона и все офицеры. Оказались общие знакомые нежинцы, и на первом же учении я был признан лучшим фронтовиком и сразу получил отделение новобранцев для обучения. В числе их попался ко мне также и Инсарский. Через два дня мы были уже в солдатских мундирах. Каким смешным и неуклюжим казался мне Инсарский, которого я привык видеть в костюме короля, рыцаря, придворного или во фраке. Он мастерски его носил! И вот теперь скрюченный Инсарский, согнувшийся под ружьем, топчется в шеренге таких же неуклюжих новобранцев - мне как на смех попались немцы-колонисты, плохо говорившие и понимавшие по-русски - да и по-немецки с ними не столкуешься, свой жаргон!
- Пферд, - говоришь ему, указывая на лошадь, - а он глаза вытаращит и молчит, и отрицательно головой мотает. Оказывается, по-ихнему лошадь зовется не "Пферд", а "Кауль" - вот и учи таких чертей. А через 10 дней назначено выступление на войну, на Кавказ, в 41-ю дивизию, резервом которой состоял наш Саратовский батальон.
Далматов, Давыдов и еще кое-кто из труппы приходили издали смотреть на ученье и очень жалели Инсарского.
А. И. Погонин, человек общества, хороший знакомый губернатора, хлопотал об Инсарском, и нам командир батальона, сам ли, или по губернаторской просьбе, разрешил не ночевать в казармах, играть в театре, только к 6 часам утра обязательно являться на ученье и до 6 вечера проводить день в казармах. Дней через пять Инсарский заболел и его отправили в госпиталь - у него сделалась течь из уха.
Я в 6 часов уходил в театр, а если не занят, то к Фофановым, где очень радовался за меня старый морской волк, радовался, что я иду а войну, делал мне разные поучения, которые в дальнейшем не прошли бесследно. До слез печалилась Гаевская со своей доброй мамой. В труппе после рассказов Далматова и других, видевших меня обучающим солдат, на меня смотрели, как на героя, поили, угощали и платили жалованье. Я играл раза три в неделю.
Последний спектакль, в котором я участвовал, пятница 29 июля - бенефис Большакова. На другой день наш эшелон выступал в Турцию.
В комедии Александрова "Вокруг огня не летай" мне были назначены две небольших роли, но экстренно пришлось сыграть Гуратова (отставной полковник в мундире), вместо Андреева-Бурлака, который накануне бенефиса телеграфировал, что на сутки опоздает и приедет в субботу. Почти все офицеры батальона, которым со дня моего поступления щедро давались контрамарки, присутствовали со своими семьями на этом прощальном спектакле, и меня, рядового их батальона в полковничьем мундире, вызывали почем зря. Весь театр, впрочем, знал, что завтра я еду на войну, ну и чествовали вовсю.
Поезд отходил в два часа дня, но эшелон в 12 уже сидел в товарных вагонах и распевал песни. Среди провожающих было много немцев-колонистов, и к часу собралась вся труппа провожать меня: нарочно репетицию отложили. Все с пакетами, с корзинами. Старик Фофанов прислал оплетенную огромную бутыль, еще в старину привезенную им из Индии, наполненную теперь его домашней вишневкой.
Погонин почему-то привез ящик дорогих сигар, хотя знал, что я не курю, а нюхаю табак; мать Гаевской - домашний паштет с курицей и целую корзину печенья, а Гаевская коробку почтовой бумаги, карандаш и кожаную записную книжку с золотой подковой, Давыдов и Далматов - огромную корзину с водкой, винами и закусками от всей труппы.
Мы заняли ползала у буфета, смешались с офицерами, пили донское; Далматов угостил настоящим шампанским и, наконец, толпой двинулись к платформе после второго звонка. Вдруг шум, толкотня и к нашему вагону 2-го класса - я и начальник эшелона, прапорщик Прутняков занимали купе в этом вагоне, единственном среди товарного состава поезда - и сквозь толпу врывается, хромая, Андреев-Бурлак с двухаршинным балыком под мышкой и корзинкой вина.
- Прямо с парохода, чуть не опоздал!
Инсарский, обнимая меня, плакал.
Он накануне вышел из лазарета, где комиссия призналa его негодным к военной службе.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
ТУРЕЦКАЯ ВОЙНА
Наш эшелон. Пешком через Кавказ. Шулера во Млетах. В Турции. Встреча в отряде. Костя Попов. Капитан Карганов. Хаджи-Мурат. Пластунская команда. Охотничий курган. Отбитый десант. Англичанин в шлюпке. Последнее сражение. Конец войны. Охота на башибузуков. Обиженный И нал Асланов. Домой
Наш эшелон был сто человек, а в Тамбове и Воронеже прибавилось еще сто человек и начальник последних, подпоручик Архальский, удалец хоть куда веселый и шумный, как старший в чине, принял у Прутникова командование всем эшелоном,. хотя был моложе его годами и, кроме того, Прутников до военной службы кончил университет. Чины и старшинство тогда очень почитались. Самый нижний чин это был рядовой, получавший 90 копеек жалованья в треть и ежемесячно по 2 копейки на баню, которые хранились в полковом денежном ящике и выдавались только накануне бани - солдат тогда пускали в баню за две копейки.
- Солдат, где твои вещи?
- Вот все тут, - вынимает деревянную ложку из-за голенища.
- А где твои деньги?
- На подводе везут в денежном ящике. Следующий чин - ефрейтор, получавший в треть 95 копеек.
Во время войны жалованье утраивалось - 2 р. 70 к. в треть. Только что произведенные два ефрейтора входят в трактир чай пить, глядят и видят рядовые тоже чай пьют... И важно говорит один ефрейтор другому: "На какие это деньги рядовщина гуляет? Вот мы, ефрейторы, другое дело".
Дней через пять мы были во Владикавказе, где к нашей партии прибавилось еще солдат и мы пошли пешком форсированным маршем по военно-грузинской дороге. Во Владикавказе я купил великолепный дагестанский кинжал, бурку и чувяки с коговицами, в которых так легко и удобно было идти, даже, пожалуй, лучше, чем в лаптях.
После Пушкина и Лермонтова писать о Кавказе, а особенно о военно-грузинской дороге-перо не поднимается... Я о себе скажу одно-ликовал я, радовался и веселился. Несмотря на страшную жару и пыль, забегая вперед, лазил по горам, а иногда откалывал такого опасного козла, что измученные и запыленные солдаты отдыхали за смехом. Так же я дурил когда-то и на Волге в бурлацкой артели, и здесь, почуя волю, я был такой же бешеный, как и тогда. На станции Гудаут я познакомился с двумя грузинами, гимназистами последнего класса тифлисской гимназии. Они возвращались в Тифлис с каникул и предложили мне идти с ними прямой дорогой до станции Млеты.
- Только под гору спустимся, тут и Млеты, а дорогой больше 20 верст. Солдаты придут к вечеру, а мы через час будем там.
Партия строилась к походу, и, не сказавшись никому, я ушел с гимназистами в противоположную сторону, и мы вскоре оказались на страшном обрыве, под которым дома, люди и лошади казались игрушечными, а Терек - узенькой ленточкой.
- Вот и Млеты, давай спускаться. Когда я взглянул вниз, сердце захолонуло, я подумал, что мои гимназисты шутят.
- Мы всегда тут ходим, - сказал младший, красавец мальчуган.-Сегодня хорошо, сухо... Первым я, вы вторым, а за вами брат,-и спустился вниз по чуть заметной стежке в мелком кустарнике. Я чувствовал, что сердце у меня колотится... Ноги будто дрожат... И мелькнула в памяти гнилая лестница моей Казанской тюрьмы. Я шагнул раз, два, поддерживаясь за кустарник, а подо мной быстро и легко спускается мальчик... Когда кустарник по временам исчезает, на голых камнях я висну над пропастью, одним плечом касаясь скалы, нога над бездной, а сверху грузин напевает какой-то веселый мотив. Я скоро овладеваю собой, привыкаю к высоте и через какие-нибудь четверть часа стою внизу и задираю голову на отвесную желтую стену, с которой мы спустились. "Ну вот, видите, как близко?" - сказал мне шедший за мной грузин. И таким тоном сказал, будто бы мы по бульвару прогулялись. Через несколько минут мы сидели в духане за шашлыком и кахетинским вином, которое нацедил нам в кувшин духанщик прямо из огромного бурдюка. Все это я видел в первый раз, все меня занимало, а мои молодые спутники были так милы, что я с этого момента полюбил грузин, а затем, познакомясь и с другими кавказскими народностями, я полюбил всех этих горных орлов, смелых, благородных и всегда отзывчивых. По дороге мимо нас двигались на огромных сонных буйволах со скрипом несуразные арбы, с огромными колесами и никогда не мазанными осями, крутившимися вместе с колесами. Как раз против нас к станции подъехала пара в фаэтоне и из него вышли два восточных человека, один в интендантском сюртуке с капитанскими погонами, а другой штатский.