– Ну, хоть поговори ты с ней! Коли не пожелает – что ж… Так Антипке и скажу: не годишься, мол, Устинье Даниловне, рылом не вышел, – хмуро усмехнулся Силин.
– Поговорить – поговорю, – нехотя согласилась Агафья.
– И на том спасибо. – Прокоп вздохнул, поднялся, перекрестился на образ и вышел из избы.
Во дворе Устинья по-прежнему бешено кидала снег. На скрип шагов она даже не повернула головы и выпрямилась, отставив лопату, лишь тогда, когда мать позвала её в дом.
Войдя, Устя скинула промёрзшие валенки, отбросила со лба прядь выбившихся из косы волос, вопросительно посмотрела на мать. Агафья вздохнула. Зачем-то потеребила в пальцах край изорванного передника, тоскливо взглянула на закопчённую икону Спаса в углу. Устинья наблюдала за матерью, недоверчиво нахмурив брови.
– Для ча звала-то? Я ещё до анбара почистить хотела…
– Что до него чистить, всё едино в нём шаром покати! – с сердцем отозвалась Агафья. – Ты вот что… Поди-ка ко мне, сядь. А вы, луковки, брысь в сенцы!
– Студёно ж там! – с недоумением сказала Устинья, когда за сестрёнками захлопнулась дверь. – Апроська и так дохает всю зиму…
– Ничего, ненадолго. – Агафья яростно крутила в пальцах край передника. – Устька… Вот что я тебе скажу. Замуж тебе пора.
Устя ничего не сказала, лишь лицо её стало суровым и внимательным одновременно, а на переносье явственно обозначилась такая же, как у матери, жёсткая складка. Агафья ждала ответа, но дочь молчала. В тёмной хате отчётливо слышался треск горящей лампады, пахло сухой травой и ладаном.
– Я тебя не понуждаю, боже сохрани, – глухо сказала наконец Агафья, глядя в стену. – Но погляди ты, ради бога, на жисть нашу. Отца господь упокоил, и слава богу… А дальше-то как? Других женихов тебе всё едино не искать. Так всю жизнь у меня на загорбке и просидишь?
У Устиньи дрогнуло лицо, дёрнулся по-мужски желвак на скуле.
– Кажись, не даром хлеб-то ем, – сквозь зубы сказала она. – Кажись, не у окошка день-деньской сижу. Меня выдашь – на ком пахать-то весной будешь?!
– Миром вспашем! – вскинулась и Агафья. – Уж заместо кобылы тебя не запрягу, небось! Да как же с тобой, дура, говорить-то, ежели ты счастья своего не разумеешь?! К Силиным пойдёшь – кажный день досыта есть будешь! И ты, и дети твои! Мало тебе, царевишна этакая?
– Мне у них кусок в горло не влезет, – угрюмо сказала Устя, отворачиваясь. – Но коль ты Прокопу Матвеичу обещала – так тому и быть. Я из твоей воли не выйду. Отдавай, матушка родная, в ножки поклонюсь…
– Да пожди ты, болван упрямый! – с сердцем вскричала Агафья. – Что ж ты, дура, думаешь, я тебе доли не желаю?! Да бог с тобой, сиди в девках! Дохни с голоду, на здоровье! Только чем тебе Антипка Силин не гож, скажи?! Никто дурного про парня не скажет, никакого озорства за ним не водится, в поле за семерых пашет, а ты!.. Тьфу, в кого уродилась только! Царя ждёшь? Ангела с небес? Самого Михайла-архангела?! Да ты рожу свою чёрную умой сначала, аспидка!!!
Если бы в горнице не было так темно, а Агафья не была так возмущена, она заметила бы, как смертно побледнело лицо дочери, как чуть слышно ахнула она. Но через мгновение, когда Агафья закончила свою гневную тираду, Устинья уже взяла себя в руки и негромко спросила:
– Так это… за Антипа ихнего, что ли, мне идти?..
– А ты за кого подумала? – недоверчиво посмотрела на неё мать. – У Афоньки ихнего невеста в Тришкине, Серёнька ещё малой. В женихах только Антипка да этот… чтоб он сдох… да кто ж за него пойдёт? А что ж, Антип тебе разве ничего не говорил?
Устя покачала головой. Агафья только пожала плечами. Чуть погодя устало, тихо сказала:
– Я, Устька, тебе вот что скажу: дурой не будь. Что ж я, по-твоему, сама молодая не была, не разумею ничего? Красоты-то у меня больше твоего было, а упрямства – втрое. Меня тятенька-покойник за Прокопа Силина отдать обещал… Так ведь я, дурында, на дыбы встала! Умру, кричала, а не пойду, в реку кинусь! И кинулась ведь! Насилу выловили! Тятенька меня опосля вожжами выпорол так, что месяц синяя ходила… а только всё едино я по-своему наладила! И за тятьку твоего вышла, будь он, проклятый, трижды… – Агафья осеклась, кинула быстрый виноватый взгляд на икону, шумно перевела дух. – А кабы ума у меня тогда поболе было… да не испугайся тятенька, что я всамделе грех над собой сотворю, да мать его не уговори, да барин не согласись… жила б я сейчас, как царица. И дети б мои сыты были, и бита я б не была, и нутро б с голодухи не крутило, и селезёнка не надорвана, и… – она не закончила, вдруг уронив лицо в ладони. До Устиньи донесся низкий, короткий звук, похожий на рычание.
– Ну-ну… вздумала, – растерянно сказала она, подходя к матери и садясь рядом. – Будет выть-то.
– Тебя, дуру, жалко, – не отнимая рук от лица, глухо сказала та. – Такая ж ты, как я, вся такая же. Я тебя не понуждаю, делай как знаешь… а коль матернино слово для тебя не пустяк, выходи за Антипа. Коль о себе думать не желаешь, про сестрёнок подумай. Авось с голоду не подохнут, не бросит Прокоп родню, не таков он… – и неожиданно тихо заплакала, скорчившись и уронив растрёпанную голову на колени. Устинья некоторое время молча смотрела на мать. Затем поднялась и вышла из избы.
На дворе стоял холод. Студёное, розовое от заката небо гасло на западе, покаркивали нахохленные вороны на вётлах. Устинья медленно дошла до сарая, где темнела воткнутая в сугроб лопата, вытащила было её, копнула снег… и замерла вдруг, словно подломленная, тяжело навалившись всем телом на черенок.
– Господи-и-и, вразуми… – хрипло, со стоном вырвалось у неё. Устя зажмурилась. Две слезинки выбежали из-под плотно сжатых век – и замёрзли, не долетев до земли, упав в сугроб крохотными льдинками.
На другой день уже всё Болотеево знало о том, что Устька Шадрина отхватила такого жениха, какого и не снилось самым достойным невестам в округе. На двор к Шадриным набилась толпа баб, требующих подробностей сговора, но Агафья решительно прогнала всех прочь, а до дочери допустила только Таньку. Та повисла на шее подруги с таким счастливым визгом, что заплаканная Устя, разбирающая на лавке скомканную серую кудель, скупо улыбнулась:
– Порося ты недорезанное, рыжее… Давай садись, помогай, покуда светло. Надо хоть на рульку холста напрясть успеть.
Тем же вечером Антип Силин валил в лесу сухие берёзы на дрова. Солнце, красное, дымное, уже падало за макушки заснеженных елей, вытягивая между стволами меркнущие языки света. Торопясь, Антип уже втаскивал на розвальни длинные лесины (ещё несколько с необрубленными сучьями лежали рядом на снегу), когда услышал приближающееся скрипение снега. Антип отпустил промёрзший берёзовый ствол, обернулся.
– А, Ефимка! – обрадовался он, увидев младшего брата с топором за поясом. – Вот это дело, что пришёл, я уж не поспеваю! Давай, сучья-то вон у тех берёзин руби, а я покуда погружу…
Ефим молчал. Сверху над его головой скакнула с ветки на ветку белка, осыпав парня снегом. Ефим выругался сквозь зубы, тряхнул головой. В упор, зло посмотрел на брата.
– Ты чего? – удивился Антип. – Стряслось что? Тятя тебя послал?
Ефим, не сводя с него взгляда, подошёл ближе и, к крайнему изумлению брата, вытащил из-за перепоясывавшей его верёвки топор.
– Рехнулся?.. – озадаченно спросил Антип. – Аль пьян?
– Ты на что Устьку себе выпросил? – сквозь зубы спросил Ефим, и в глазах его Антип увидел знакомый по кулачным боям страшный, сухой блеск. – Ты на что, сукин сын, промеж нас с ней встрял?!
– Чего?!. – опешил Антип. В тот же миг в волоске от его головы пролетел и воткнулся в ствол старой берёзы топор. Парень ошалело проводил его глазами – и пропустил первый удар кулаком. Охнув от боли, он упал в сугроб. Ефим, рыча, метнулся следом, но Антип уже пришёл в себя, путаясь в зипуне, вскочил на ноги, и через мгновение братья Силины, сцепившись, кубарем покатились по снегу.
В какой-то миг Антипу показалось, что ему пришёл конец. Ефим не был сильнее, но бил кулаками с таким остервенением, словно не шутя намеревался убить. Каким-то чудом Антипу удалось отшвырнуть его от себя в глубокий сугроб под елью и, пока Ефим барахтался в снегу, поднимаясь на ноги, – тряхнуть эту ель со всей мочи. С колючих ветвей пластами обрушился слежавшийся снег, засыпавший Ефима с ног до головы. Через мгновение Антип подоспел с кнутом и несколько раз с силой вытянул младшего брата по спине:
– Одурел?! Вожжами вязать мне тебя?! Убил бы ведь, иродово племя!.. Я те дам на живого человека топор подымать, анчихрист!!!
– Ну, сучье вымя, дай встать… – рычал Ефим, с перекошенным лицом вылезая из сугроба… но в это время из потемневшего леса, в котором давно погасли последние искры солнца, послышался долгий, пронзительный, тоскливый вой.
Антип замер с кнутом на замахе. Затем, с силой дёрнув брата за воротник, крикнул:
Антип замер с кнутом на замахе. Затем, с силой дёрнув брата за воротник, крикнул:
– Слыхал, дурень?! Волки! Живо поспешай, успеем, может, ещё!
Ефим молча вытер кровь с лица и кинулся к кобыле, которая мелко дрожала и косилась на тёмные ели. Обхватив её голову, он что-то зашептал в трепещущее лошадиное ухо, огладил холку, спину, похлопал по крупу. Антип тем временем торопливо закидывал в розвальни оба топора, верёвку и обрубленные тяжёлые сучья.
– Брось! – крикнул ему Ефим. – Налегке выедем!
– Надо будет – по дороге выкину! Зазря, что ль, полдня валил? – Антип подтолкнул розвальни сзади, озабоченно вслушиваясь в волчий вой. – Погоняй, вражья сила, скорей! Да небось – у меня, ежели чего, огонь есть, еловых веток наломаем, запалим!
– Пёс боится! – Ефим изо всей силы тянул за узду, выводя дрожащую кобылу на наезженную просеку. – Живо, живо, ластушка, пошла, не бойся… Я тебя, милушку, тут не брошу, только и ты мне пособи, идём-идём…
Уговаривать не пришлось: оказавшись на твёрдом насте, на знакомой дороге, испуганная кобыла припустила во всю мочь. Антипу и Ефиму пришлось бежать за санями, то и дело оглядываясь назад. Розвальни вынеслись в поле, когда волчий вой уже слышался со всех сторон, а несколько зелёных огоньков мелькали в кустах. Но на открытом месте волки отстали, и Антип, вспотевший и взъерошенный, забежал вперёд и дёрнул кобылу за узду, вынуждая перейти на шаг.
– Тпр-р, понесла, бабка, с перепугу, всё, всё… Полверсты до деревни-то, вон – шадринские окна уж горят… – осёкшись, он покосился на брата. Ефим молча шагал за розвальнями, придерживая сползающие лесины. Даже в темноте были видны набухающие синяки на его лице. Несколько минут братья шли по дороге молча.
– Головы у тебя нет, – наконец, поглядывая вперёд, на седые столбы дымков над крышами села, сказал Антип. – С чего ты взял, что я промеж вами влез? Кабы ты, остолоп, мне хоть слово сказал про вас с Устькой, – нешто б я сунулся? Что я, нехристь какой, брату дорогу переходить?!
Ефим молчал, не поднимая встрёпанной головы, бешено грыз берёзовую щепку.
– И коль у вас с ней сговор, – отчего тятя тебе её не сватал?
– Нету никакого сговора, – хрипло бросил Ефим. – Устька, она же… Она ж с посиделок бежит, когда я туда вхожу! Нипочём она за меня не пойдёт, и сватать нечего! Я ей и не говорил ни слова! И слушать бы не стала! Подступишься к игоше этой, как же…
Антип помолчал. Через минуту озадаченно спросил:
– Так за что ж ты мне тогда, анафема, рыло чистил?
Ефим не ответил. Впереди уже показалась деревенская околица; в темноте над крышами всплыла в небо белая, ущербная луна. Антип снова придержал кобылу, потянул узду, сворачивая к дому.
– Эка припозднились, чичас ещё тятя взгреет… Ты про волков-то ему молчи, смотри! – предупредил он, оглядываясь назад. Не дождавшись ответа, вполголоса сказал:
– Ты бы, братка, не дурил боле. С топором на людей кидаться – большого ума не надобно… только и прока никакого. Лучше найди час, подойди к Устинье. Ежели она с тобой согласится венчаться – я мешать не стану.
– Подойти?.. К Устьке-то? Мне? – со странным смешком переспросил Ефим, поворачиваясь к брату. Лунный свет бился в его сощуренных глазах. – Она ж думает, что я её тятьку уходил!
– А это… разве не ты его? – помедлив, спросил Антип. Ефим покачал головой. Невесело усмехнувшись, перекрестился:
– Вот тебе крест… Не я.
– А где ж ты был тогда? Ночью-то той? Мы с робятами без тебя гуляли!
– У бабы одной в Рассохине. У ней мужик в отхожих промыслах, с Покрова не показывался. Я обещался её не называть никому, чтоб люди мужу не болтнули.
Антип молча, растерянно поскрёб затылок. Ефим прошёл мимо, загремел воротами, отдирая примёрзшую створку. Антип, подойдя, взялся за перекладину, дёрнул – и створка со скрежетом подалась.
– Хочешь, я Устьке про то скажу? – спросил он, не глядя на брата. – Мне она, может, и поверит.
Ефим мотнул головой, отошёл, проваливаясь в снег, к розвальням, потянул кобылу за повод. Вместе с братом они разгрузили сани, побросав мёрзлые лесины у стены сарая, распрягли лошадь, и Ефим, взяв ветошь, начал осторожно обтирать ей потные бока. Антип принёс ведро воды, бухнул его перед лошадиной мордой и уже тронулся к дверям, когда его нагнали несколько тихих слов. Антип остановился, усмехнулся в темноте. Негромко сказал, не оборачиваясь:
– Бог простит, – и не спеша пошёл к дому.
Через две недели состоялся официальный свадебный сговор между двумя семьями: Устинья Шадрина была просватана за Антипа Силина. До конца зимы Прокоп не сказал пасынку ни слова. А когда снег сошёл и до пахоты остались считаные дни, он, подновляя вместе с Ефимом в конюшне борону, решительно объявил:
– Осенью, ежели с урожаем будем, и тебя, жеребца, женю. Хватит вам вольничать, наворочали уж делов… Антипка-то, как старший, первым окрутиться должон, а за ним и ты. Какую тебе надобно? Мне и Танька Фролова, и Наташка Очипкина – обои сгодятся, работницы добрые. За тобой они, как осы за мёдом, носятся, какую сватать?
– Хоть обеих враз, мне без вниманья, – мрачно отозвался Ефим. Его зелёные недобрые глаза смотрели через плечо отца в голубеющую ранним светом дверь конюшни.
– Ты мне не шути! – взорвался Прокоп. – Дошутился уж до смертного греха, отродье бесово! Последний раз спрошаю, собачий сын, – котору девку за тебя брать?!
– Какую сам знаешь. – Ефим не обернулся. – Тебе без разницы, а мне тем боле.
– Ну… – Прокоп яростно затёр бороду, скрывая растерянность. – Тады, на мой глаз, Татьяна лучше. Работать могёт, худого о ней люди не говорят, и язык не такой пакостный, как у Наташки-то… раздору в доме меньше будет. А что дура – тебе ж легше. От бабского ума гадости одни. Ну? Чего молчишь? Аль дитёв рыжих заводить не желаешь?
– Тебе моего слова надобно? – Ефим наконец перевёл тяжёлый взгляд на отца. – Сам выбирай, на какой тебе пахать сподручней будет.
– Тьфу, сатана, прости, господи… – сплюнул Прокоп, встал и вышел из конюшни, хлопнув дверью.
* * *– Nicolas, не отвлекайтесь! Чем вы так заняты? Вы совсем меня не слышите!
Худенький темноглазый мальчик лет двенадцати, увлечённо следивший за запутавшейся в занавеске бабочкой, виновато обернулся:
– Простите, мадемуазель. Я… я нечаянно…
– Друг мой, вы совершенно одичали за лето! – строго сказала Вера. – Через неделю вам ехать в корпус, и…
– Но я ведь уже сдал экзамен! – обиженно возразил мальчик.
– Сданный экзамен – вовсе не повод немедленно выкинуть всё выученное из головы! В корпусе вам придётся сразу же приняться за учёбу, и учёбу нешуточную! Я знаю, что говорю, два моих брата окончили это заведение! Так что сделайте милость, вернитесь к диктанту! Итак: «Владимир, оставшись один, написал просьбу об отпуске, закурил трубку и погрузился в глубокие размышления. Раз-мыш-ле-ни-я…» Написали?
Коля Тоневицкий, подперев рукой щёку, прилежно скрипел пером. В ожидании, пока её ученик допишет фразу из «Дубровского», Вера остановилась у раскрытого настежь окна, из которого открывался прекрасный вид на гладкое, как зеркало, озеро. Прямо под окном росла огромная старая липа, заглядывающая ветвями почти в самую комнату. Листья липы уже тронуты были ранней желтизной, особенно ярко выделявшейся на фоне прозрачно-синего неба, в котором бесшумно носились стрижи. Со стороны деревни послышался сиплый крик петуха, по озеру прошла лёгкая рябь, и Вера, глубоко вдохнув свежий, чуть прохладный воздух, в который раз подумала – как же здесь хорошо… Стояли последние летние дни, всё ещё тёплые и ясные, но уже короткие, с холодными росами, с густыми, низкими туманами, которые словно снятым молоком обволакивали по вечерам большую усадьбу. В окрестных полях кипела страда, вовсю шла уборка ржи, крестьяне даже не возвращались в деревни на ночлег, а ночью работа стихала лишь на четыре-пять часов, чтобы ещё затемно возобновиться вновь. Князь Тоневицкий, которому принадлежали в уезде обширные угодья пахотной земли, несколько лесов, восемь деревень, три больших села и шесть тысяч душ, назначал своим крепостным барщину два-три дня в неделю, и крестьяне благословляли судьбу за «доброго барина».
Это место нашлось для Веры три года назад, совсем неожиданно для неё, когда дети графов Соловиных с блеском поступили в учебные заведения, и их гувернантке стало нечего делать в Подольске. С восторженным рекомендательным письмом от графини Вера вернулась в Москву, в дом матери, с твёрдым намерением сразу же искать нового места с хорошим жалованьем: рекомендации Соловиной могли весьма этому способствовать.
У матери гостила дальняя родственница: небогатая помещица из Смоленской губернии, Протвина Раиса Алексеевна. Эта дама с уже увядшим, но ещё хранящим следы прежней красоты лицом уже много лет не снимала траур по погибшему жениху. Тот был убит во время подавления варшавского бунта в 1831 году, и сражённая горем девятнадцатилетняя девушка поклялась навеки хранить о нём память. Замуж Протвина действительно так и не вышла и жила одна в своём крошечном имении в Гжатском уезде. С Иверзневой, своей троюродной кузиной, они были очень дружны, переписывались и ежегодно ездили друг к дружке в гости.