Крепко зажмурившись, Никита усилием воли отогнал эти мысли.
«Нечего жалеть себя. У каждого человека свой путь, есть на свете и круглые сироты, и совсем уж нищие люди, а тоже ведь живут и пробиваются. Симановский вот любит рассказывать, что в детстве сам коней пас, потому что у родителей было всего два крепостных и те – древние старики. И ничего, выбился в люди, командует полком… Хотя, если бы не двоюродный дядя-генерал, который вздумал помереть и оставить наследство… пас бы Симановский этих коней до сих пор. Стало быть, путь один… Да. Я сам виноват, один виноват во всём. Катька – ни при чём, она так, верно, любит своего конокрада, что от одного отчаяния пошла на это воровство… Если подумать, меня с моей глупой страстью ей сам бог послал. Я ведь ничем её не лучше, так отчего же не пожертвовать мной, если от этого будут счастливы уже двое – Катька и её разбойник? А ещё – её дети, которым, может быть, уготована провидением какая-то великая судьба. Неисповедимы пути господни… И потом смерть – это только мгновение! Когда я в корпусе упал с лошади и подвернул ногу – и то было больнее, а тут миг – и всё, всё кончено. Стыдно солдату бояться боли. От тяжёлых ран мучаются и страшнее, и дольше. А тут… не будет больше ни мучений, ни позора, ни этой долгой бессмысленной жизни, ни одиночества… И неправда, что бог не прощает самоубийц. Иначе он не складывал бы воедино все обстоятельства так, что другого выхода нет. Ведь предположим на минуту, что я не застрелюсь. Что тогда? Бесчестье, позор, тюрьма? Нет… Выхода нет».
– Через пять вёрст в Москву вкатим, барин! – раздался вдруг над ухом усталый голос ямщика, и Никита вздрогнул. Закрыв глаза, начал думать о том, кого из Иверзневых он сможет застать дома. Марью Андреевну, разумеется, если только она не уехала к кому-нибудь в гости. Непременно Мишку, он учится в университете… Веру?.. Вера сейчас под Смоленском, гувернантка… Ей решительно нечего делать этой осенью в Москве. Сердце вдруг болезненно сжалось при мысли, что он никогда больше не увидит Веру. Ей сейчас уже двадцать три, как и ему… Не вышла ли замуж? Нет, должно быть, иначе или Мишка, или Марья Андреевна написали бы. И внезапно, зажмурившись до боли, Никита вспомнил ту давно минувшую зимнюю ночь, серебряную луну, глядящую прямо в окно, раскрытую книгу с тонкогравюрным витязем на картинке, девочку в накинутой на плечи шали, её чуть слышный голос, читающий напевные, как музыка, строки.
– вспомнилось ему. Никита вздохнул, улыбнулся, открыл глаза. Напомнил себе, что скоро всё кончится, и снова повернулся к залитым дождём полям.
В Москве дождя не было. Блёклое, едва очистившееся от туч небо хмуро глядело на ряды рыжих клёнов и золотистых лип на Тверской, на красные, беспокойные кисти рябины, свешивающиеся через заборы в Замоскворечье, отражалось в лужах на мостовой. Денег, которые дал Никите старый цыган, едва-едва должно было хватить на обратную дорогу до Серпухова, и он, не рискнув тратиться на извозчика, шёл до Столешникова переулка пешком. Впереди уже показался знакомый зелёный забор с выплёскивающимися через него золотыми шарами на длинных стеблях. Странно… Почему открыты ворота? Никита ускорил шаг. В сердце гвоздём зацарапалась тревога.
Подозрения его сразу выросли до невероятных размеров, когда он увидел настежь распахнутую дверь дома и стоящих на крыльце женщин. Это были незнакомые Закатову, немолодые дамы, все в чёрном и то и дело прижимающие к глазам платочки. Среди них он увидел Егоровну, сгорбленную и закрывающую лицо полотенцем. Несколько мужиков возились около длинных дрог, в которых Закатов сразу же признал похоронные, и сердце со страшной силой ударило в рёбра.
«Кто?.. Господи милостивый, кто?!.» Вихрем, растолкав испуганно заахавших женщин, он взлетел по скрипучим ступенькам, миновал тёмные, полные людьми сени, кухню, в которой стучали ножи и плавали облака пара, и ворвался в гостиную. И сразу же увидел Веру.
Она сидела за столом и порывисто поднялась ему навстречу – высокая, тонкая, кажущаяся ещё стройнее в чёрном платье, с чёрным же кружевным шарфом на волосах. Мокрые от слёз глаза распахнулись прямо ему в лицо, и с коротким хриплым криком Вера бросилась Закатову на шею.
– Никита, милый, милый… Вы успели, всё-таки успели…
– Успел?.. – растерянно повторил он, обнимая её. Нахлынувшее было облегчение, – почему-то он был уверен, что несчастье случилось именно с Верой, – сразу пропало. Через плечо плачущей девушки он обвёл глазами комнату. Сразу увидел согнутую фигуру Миши в углу дивана, – он не встал ему навстречу, не поздоровался, даже не поднял головы. Рядом с ним сидела и рыдала взахлёб молодая женщина, повторяя: «Осиротели, Мишель… Осиротели…» Вместо него подошли Александр и Пётр – похожие, как никогда, сумрачные, бледные, с траурными повязками на рукавах мундиров.
– Стало быть, всё же успел, – хрипло сказал Александр, обнимая Никиту. Пётр молча протянул руку, и Закатов увидел, как дёргается у него горло под мундирным воротником и какие красные у него глаза.
– Молодец… Право, молодец. Мы не думали… Что и говорить, быстро маменька сгорела. Мы и оглянуться не успели, как… Спасибо Верке – сообразила всей родне загодя отписать, а так… Мы бы и не…
Голос Саши сорвался, он резко махнул рукой, отошёл к окну. И только сейчас Никита заметил край стоящего в соседней комнате гроба, над которым вполголоса читала псалтырь старуха в чёрном. Оттуда тянуло ладаном, свечной гарью.
– Но… отчего же? – словно со стороны услышал Закатов собственный голос. – Что произошло? Как? Она же… никогда не жаловалась ни на что…
– То-то и оно, что не жаловалась. Оттого и сгорела в неделю, – хрипло отозвался Саша. – Нынче ночью отошла, мы с Соней едва успели проститься… – Он кивнул на молодую женщину, плачущую рядом с Мишей на диване. – Петька вон из Варшавы примчался, Вера… Ну, она уже давно тут. Ходила за мамой, делала, что могла, всех докторов в Москве всполошила… Ничего не помогло. Слава богу, что письмо ты успел получить.
– Получить письмо?.. – непонимающе переспросил Никита… И сразу же тяжёлый жар ударил в голову. Он вспомнил письма – нераспечатанные конверты, небрежно брошенные на смятую скатерть в гостиничном номере. Письма, пересланные ему в Серпухов из полка… Он так и не открыл, так и не прочёл их… Марья Андреевна умирала, он ещё мог успеть, мог застать её живой, в последний раз прижаться к этой тёплой, шероховатой, пахнущей донником руке, покрыть её поцелуями, заплакать, как Мишка, поблагодарить за всё… Теперь никогда больше он не сможет это сделать: единственный человек, который любил его, лежит теперь неподвижный в деревянном ящике, и возле него бормочет молитвы чёрная старуха. Поздно, поздно… Никита закрыл глаза, чувствуя, как колючий стыд комом стоит в горле. К счастью, Александр отошёл к жене и не заметил его смятения. Вера, стоящая рядом, комкала в руках мокрый платочек, не отрываясь смотрела на него.
– Какое счастье, Никита, что вы здесь… – прошептала она, касаясь его локтя, и от этого прикосновения Закатов вздрогнул, как от удара. – Я уверена была, что вы не поспеете… Я написала вам прежде всех, я рассчитывала, что… Но после, обо всём после. Сейчас подите к ней. Скоро вынос в церковь, попрощайтесь с ней здесь… дома.
Никита кивнул и, не поднимая головы, шагнул в открытую дверь к чёрному гробу. Старуха, увидев его, шмыгнула к стене. Он подошёл к покойной, тщетно вспоминая слова молитвы, не в силах сглотнуть вставший в горле ком. Бледное лицо Марьи Андреевны, утопленное в чёрном шёлке, показалось ему незнакомым, чужим.
– Ма-мень-ка… – одними губами выговорил Никита, чувствуя, как темнеет в глазах. – Маменька… Простите меня…
И, неловко прислонившись к щербатому дверному косяку, заплакал.
Глубокой ночью он стоял у окна своей комнаты, – той, в которой всегда ночевал в доме Иверзневых, смотрел в непроглядную темноту осенней ночи. Невидимый дождь шуршал в саду. Страшно болела голова, от усталости ломило всё тело, но уснуть Закатов не смог, как ни старался, и, битых два часа прокрутившись в постели, в конце концов встал и оделся. Перед глазами мелькали, как в детском калейдоскопе, осколки минувшего дня: вынос гроба, дорога под сереньким дождём до кладбища, поминки в доме, широкие столы, рисовая кутья с изюмными глазками, множество каких-то незнакомых старух и монашек, бледные лица родни, – все это прыгало и металось перед глазами в сумятице и беспорядке, не давая успокоиться. И преступно, упорно шевелилась в глубине сознания мысль о десяти тысячах. Огромен был соблазн всё же попросить денег у Саши… Но Никита отчётливо понимал, что не сможет сделать это: ведь тогда пришлось бы рассказать обо всём. Разве сумел бы он сознаться, что даже не удосужился прочесть письмо о болезни Марьи Андреевны, поскольку был чересчур занят цыганкой из ярмарочного хора… Что приехал к Иверзневым исключительно в надежде найти денег… Боже, какой позор, как стыдно… лучше смерть… Да, смерть. Один миг боли – и всё, какое счастье, снова с облегчением подумал Никита. Всё кончится, его тоже вынесут в чёрном ящике. Рыдать над ним, правда, будет некому, но ведь он этого и не увидит, не почувствует… Машинально он провёл руками по карманам в поисках папирос, но там ничего не оказалось. Нахмурившись, Никита начал вспоминать, где мог оставить портсигар. После поминок, когда прочие приглашённые разошлись, он ещё долго разговаривал с братьями Иверзневыми, и все вместе они надымили так, что прибежавшая Вера объявила, что дым уже сочится из окон. Портсигар скорее всего остался там, в гостиной, на круглом столе. Взглянув на часы и увидев, что уже третий час ночи, Никита заколебался: стоит ли идти по скрипучим полам за папиросами через весь дом. Но курить хотелось смертельно, и он, помедлив, всё же осторожно вышел за дверь.
И, неловко прислонившись к щербатому дверному косяку, заплакал.
Глубокой ночью он стоял у окна своей комнаты, – той, в которой всегда ночевал в доме Иверзневых, смотрел в непроглядную темноту осенней ночи. Невидимый дождь шуршал в саду. Страшно болела голова, от усталости ломило всё тело, но уснуть Закатов не смог, как ни старался, и, битых два часа прокрутившись в постели, в конце концов встал и оделся. Перед глазами мелькали, как в детском калейдоскопе, осколки минувшего дня: вынос гроба, дорога под сереньким дождём до кладбища, поминки в доме, широкие столы, рисовая кутья с изюмными глазками, множество каких-то незнакомых старух и монашек, бледные лица родни, – все это прыгало и металось перед глазами в сумятице и беспорядке, не давая успокоиться. И преступно, упорно шевелилась в глубине сознания мысль о десяти тысячах. Огромен был соблазн всё же попросить денег у Саши… Но Никита отчётливо понимал, что не сможет сделать это: ведь тогда пришлось бы рассказать обо всём. Разве сумел бы он сознаться, что даже не удосужился прочесть письмо о болезни Марьи Андреевны, поскольку был чересчур занят цыганкой из ярмарочного хора… Что приехал к Иверзневым исключительно в надежде найти денег… Боже, какой позор, как стыдно… лучше смерть… Да, смерть. Один миг боли – и всё, какое счастье, снова с облегчением подумал Никита. Всё кончится, его тоже вынесут в чёрном ящике. Рыдать над ним, правда, будет некому, но ведь он этого и не увидит, не почувствует… Машинально он провёл руками по карманам в поисках папирос, но там ничего не оказалось. Нахмурившись, Никита начал вспоминать, где мог оставить портсигар. После поминок, когда прочие приглашённые разошлись, он ещё долго разговаривал с братьями Иверзневыми, и все вместе они надымили так, что прибежавшая Вера объявила, что дым уже сочится из окон. Портсигар скорее всего остался там, в гостиной, на круглом столе. Взглянув на часы и увидев, что уже третий час ночи, Никита заколебался: стоит ли идти по скрипучим полам за папиросами через весь дом. Но курить хотелось смертельно, и он, помедлив, всё же осторожно вышел за дверь.
В гостиной было темно. Никита растерянно осмотрелся, жалея, что не прихватил свечи из своей комнаты. Затем решился искать на ощупь, неуверенно сделал несколько шагов к столу… И замер, внезапно почувствовав, что в гостиной, кроме него, кто-то есть.
– Кто здесь? – тихо спросил он.
Послышался короткий вздох.
– Это я, Никита… Я, Вера.
Отдёрнулась штора, слабый свет ущербной луны проник в комнату, и Никита увидел Веру, сидящую за столом. Она была всё в том же глухом чёрном платье, но шарфа на голове уже не было. Волосы полураспустившейся косой лежали на спине. На Никиту Вера посмотрела прямо, спокойно. Без всякого удивления спросила:
– Вам тоже не спится?
Он кивнул, молча сел за стол напротив неё. Вера придвинула к нему его портсигар.
– Курите… Вам же хочется, верно? Меня не беспокоит это. Насколько вам, мужчинам, право, проще… Закурил или выпил вина – и уж легче становится. Надобно, видимо, и мне научиться.
Никита закурил, продолжая смотреть на освещённую лунным светом Веру. Впервые за весь сегодняшний день он мог как следует разглядеть её – после того, как они не виделись три года. Он даже не смог бы с уверенностью сказать, что Вера стала красивее: напротив, она выглядела похудевшей, осунувшейся, под скулами запали тёмные прогалины, глубокие тени легли у глаз, делая её старше своих лет. Но глаза – тёмные, большие, живые, – остались прежними и смотрели на Никиту так же внимательно и изучающе.
– Вот мы и осиротели все… – медленно сказала она. – Смешно, но я до последнего надеялась. Доктор уж предупредил, чтобы я была готова… что сделать ничего невозможно… А я всё ждала невесть чего… чуда какого-то… Скоротечная чахотка, всего неделя в постели – и всё… всё… И это маменька! Которая дня в своей жизни не проболела! Которая любые невзгоды переносила на ногах! У неё ведь любимая была фраза насчёт того, что ипохондрия и хвори – весьма дорогое удовольствие, и она себе его позволить не может! Боже мой, боже мой…
– Вера, – осторожно перебил её Никита, почувствовав, что девушка вот-вот разрыдается. – Скажите, отчего вы здесь? Я, разумеется, не имею никакого права спрашивать… Но Мишель писал мне, что вы – гувернантка у Тоневицких, уже несколько лет. Отчего вы оставили своих подопечных? Что-то произошло?
Вера молчала так долго, что Никита окончательно уверился в своей бестактности и уже готов был просить прощения, когда она, глубоко вздохнув и отвернувшись к окну, тихо сказала:
– Как странно, Никита… Меня ведь никто об этом ещё не спрашивал. Кроме маменьки, разумеется. Она-то всё знала, я не могла от неё скрыть, хотя если бы только было возможно!.. Братья так убиты горем, что им, слава богу, и в голову не пришло спросить – а что я, собственно, делаю дома уже месяц? А вы… Вы не успели приехать – и сразу же…
Никита растерянно молчал. Вера, повернувшись, некоторое время рассматривала его в упор тёмными, болезненно блестящими глазами. Затем, как-то разом сникнув, опустив голову на руки, глухо сказала:
– Как она была права, мама, как права… И как это ужасно – то, что она была права. Нет выхода, нет надежды. Ничего нельзя сделать.
– Вера, так не бывает, – как можно твёрже сказал Никита, желая и не решаясь отвести эти тонкие руки от лица, прикоснуться к этим горько упавшим худеньким плечам. – Надежда есть всегда… если вы не одни. А вы не одни. Да, все мы осиротели, Марьи Андреевны нет больше с нами… Но у вас есть братья, их жёны, которые любят вас, я, наконец… – сказав это, Никита почувствовал, как кровь приливает к лицу, но Вера не подняла головы, и он продолжал: – Все вместе мы справимся с любой напастью.
– Вы полагаете? – сказала она. – Поверьте, я тоже думала так. С самого детства самонадеянно полагала, что сильна, умна и справлюсь с чем угодно – была бы только воля и ясный разум. И вот… Сижу здесь и трясусь при мысли о том, что вскоре всё будет известно братьям.
– О чём же? Расскажите мне, Вера, пожалуйста!
Она не ответила, но это молчание неожиданно придало Закатову уверенности.
– Вера, я готов дать вам слово, что никогда и никому не обмолвлюсь о вашей тайне. И не предприму никаких действий без вашего дозволения. Клянусь честью.
– Никита, Никита, что вы себе вообразили? – Вера подняла голову, и опешивший Закатов увидел, что она улыбается. – Петя как-то писал мне, что в провинции совершенно невозможно достать хороших книг и он пробавляется исключительно французскими романами. Вы, видимо, тоже в них ищете спасения?
– Мне повезло больше, – буркнул слегка уязвлённый Закатов. – У одного из моих полковых знакомых прекрасная библиотека.
– Тем лучше для вас, – уже без улыбки сказала Вера. – Вы говорите о тайне… Никакой тайны нет. Обычная житейская зауряднейшая мерзость. Просто горько расставаться с утраченными иллюзиями… и с книжными мечтами. Но, видимо, рано или поздно нужно. – Вера встала, прошлась по тёмной комнате. Остановилась на миг возле окна, и Никита увидел, что Вера снова плачет.
– Простите, Никита… Не обращайте внимания. Мне трудно сегодня держать себя в руках, – сдавленно сказала она, отворачиваясь.
Закатов встал. Двумя широкими шагами пересёк комнату и, уже ничего не боясь, крепко взял Веру за руку. Она изумлённо посмотрела на него снизу вверх, но не двинулась с места.
– Вера, расскажите мне обо всём, – снова попросил Никита, глядя в её полные слёз глаза. – Вы дороги, вы близки мне… Ваша семья – и моя семья также, другой, как вы знаете, у меня не было никогда. И коль уж так вышло, что я первым догадался о вашей… о том, что у вас несчастье, – расскажите мне о нём. Иначе я сойду с ума от беспокойства, не смогу выполнять в полку свои обязанности, и бог знает чем это может кончиться. Кто вас обидел, Вера? Клянусь, ни Саша, ни Петя, ни Мишка ничего от меня не узнают, если вы этого не захотите.
– Я действительно не хочу, Никита, – не сводя с него глаз, прошептала она. – Но, поверьте, не потому, что мне есть чего стыдиться. Я ни в чём не виновата… Разве что в бесконечной своей глупости и самонадеянности, но ведь глупость – не грех, а несчастье, как народ говорит.
– Вы нисколько не глупы.
– Спасибо, но… тем хуже. – Вздохнув, Вера мягко отстранила Никиту, вернулась к столу, села. И долго молчала, глядя в тёмное окно. Молчал и Никита. В голове его вихрем проносились мысли о Катьке, о десяти тысячах, о револьвере на дне саквояжа… Он подумал, что если бы не смерть матери, не собственная беда, Вера непременно догадалась бы обо всём, а так… А так она ничего не узнает. И не поймёт даже, что её письмо о болезни Марьи Андреевны до сих пор лежит, нераспечатанное, в номере плохой гостиницы в Серпухове и что сюда он приехал с мыслью о деньгах, про которые теперь ни за что не осмелится заговорить… Но Вера вдруг повернулась к нему, положила ладонь на его рукав. Тёмные глаза, уже сухие, почти спокойные, заглянули в его лицо, и больше Никита ни о чём не мог думать.