Одетта. Восемь историй о любви - Эрик-Эмманюэль Шмитт 5 стр.


Проглотив залпом несколько книг, позаимствованных в библиотеке интерната, — история искусства, энциклопедия живописи, биографии художников, Ванда вновь заявилась в его лачугу, вполне вооруженная для беседы. Она быстренько подтвердила Чезарио то, что, как он полагал, составляло его сокровенную тайну: он проклятый художник; подобно Ван Гогу, он сносит сарказм современников, чтобы затем насладиться славой; но в ожидании этой славы он не должен ни на секунду усомниться в собственном гении.

У Ванды вошло в привычку сидеть рядом, пока он «творил». Вскоре она сделалась экспертом и искусно несла бред при виде картин, напоминающих паштет из масляных красок.

Чезарио, столкнувшись с новой Вандой, был взволнован до слез. Он более не мог без нее обходиться. Она воплотила для него все то, на что он и не смел надеяться: родственную душу, доверенное лицо, импресарио, музу. С каждым днем он нуждался в ней все больше, с каждым днем он все прочнее забывал о ее юном возрасте.

Произошло то, что должно было произойти: он влюбился. Ванда поняла это раньше его и вернулась к прежним соблазнительным нарядам.

Она сообразила: теперь он страдал от того, что не может прикоснуться к ней. По чести — ведь он, в сущности, был славным парнем, — ему пришлось сдерживать себя, ведь и его тело и душа изнывали от желания поцеловать Ванду.

Ей оставалось, таким образом, лишь нанести завершающий удар.

Она не навещала его целых три дня (сюжет о том, как он места не находил от беспокойства и как ему недоставало ее). На четвертый, поздно вечером, почти ночью, она в слезах ворвалась в его лачугу.

— Это ужасно, Чезарио, я так несчастна! Мне хочется покончить с собой.

— Что случилось?

— Моя мать объявила, что мы уезжаем в Париж. Мы больше не увидимся.

Все было разыграно как по нотам: Чезарио обнял ее, чтобы утешить; она была безутешна; он тоже; он предложил выпить по глотку, чтобы прийти в себя; после нескольких порций алкоголя, моря слез и прикосновений, когда он уже не мог сдерживать себя, они занялись любовью. Ванда восторгалась каждым мгновением той ночи. Местные девушки были правы: Чезарио обожествлял женское тело. Когда он уложил ее на кровать, ей показалось, что она богиня, поставленная на пьедестал; ее культу он служил до самого утра.

На рассвете она, естественно, исчезла, с тем чтобы вернуться вечером, как и накануне, в состоянии отчаяния. Потерявший голову Чезарио попытался утешить девушку, удерживая ее на дистанции, но после множества беглых прикосновений, объятий, рыданий и слез, осушенных губами на веках или подбородке, он вновь обезумел, утратив моральные принципы, что и позволило ему любить девушку со всей энергией и силой страсти.

Когда у Ванды наконец появилось ощущение, что она обрела энциклопедические познания в сфере отношений между мужчиной и женщиной в постели — так как закончилось все тем, что он обучил ее всему, что нравится мужскому полу, — она исчезла.

Вернувшись в интернат, она больше не виделась с Чезарио, совершенствуя искусство наслаждения в компании нескольких новых знакомых. Чуть позднее она с облегчением узнала, что ее мать скончалась от передозировки.

Освободившись, она затерялась в Париже, окунулась в мир ночного города и, опираясь на мужской пол, начала свое восхождение по общественной лестнице.


— Так что — вернемся на яхту или устроимся в шезлонгах на пляже? Ванда… Ванда! Ты меня слышишь? Вернемся на яхту или ты предпочитаешь шезлонг на здешнем пляже?

Ванда снова открыла глаза, пренебрежительно посмотрела на Лоренцо, обеспокоенного тем, что она выключилась из беседы, и раскатисто провозгласила:

— А что если пойти посмотреть картины этого местного художника?

— А что, давайте, это, должно быть, полная жуть! — воскликнул Гвидо Фаринелли.

— Почему бы и нет. Наверное, это забавно! — тотчас подхватил Лоренцо, который не упускал случая засвидетельствовать свою услужливость.

Группа миллиардеров, сочтя вылазку забавной, последовала за Вандой. Та обратилась к Чезарио:

— Это вы предлагали посетить вашу мастерскую?

— Да, мадам.

— Ну так вот, мы могли бы воспользоваться вашим предложением прямо сейчас.

Старик Чезарио не сразу отреагировал. Привыкший к тому, что его игнорируют или гонят в шею, он несказанно удивился, когда с ним вдруг заговорили любезно.

Пока владелец ресторана, отведя старика в сторонку, объяснял ему, кто такая знаменитая Ванда Виннипег и какую честь ему оказали, Ванда обозрела урон, нанесенный временем тому, кто некогда был самым красивым мужчиной на пляже. Редкие седые волосы, кожа, изрядно пострадавшая от солнца, которое год за годом постепенно превращало некогда упругую плоть в дряхлую, испещренную пятнами, сморщенную на локтях и коленях. Согбенное, истощавшее, бесформенное тело ничем не напоминало атлетический торс прежнего Чезарио. Только устрично-зеленые зрачки сохранили прежний редкий оттенок, хотя блеск был уже не тот.

Хотя Ванда не слишком переменилась, она тем не менее не опасалась, что он ее узнает. Высветленные волосы, низкий голос, русский акцент, темные очки, а главное — богатство — практически исключали малейшую возможность идентификации.

Первой проникнув в хижину Чезарио, она немедленно возвестила:

— Это великолепно!

Ей потребовалась всего минута, чтобы изменить настроение спутников: нельзя было позволить им взглянуть на эту мазню собственными глазами, они должны были проникнуться ее мнением. Перебирая картинки, она заставляла их удивляться и восхищаться. На целых полчаса обычно малоразговорчивая Ванда преисполнилась энтузиазма, она сделалась говорливой, лиричной — словом, неузнаваемой.

Лоренцо не верил своим ушам.

Более всех был ошеломлен Чезарио. В немой растерянности он пытался понять, происходит ли все наяву; он ожидал жестокой насмешки или саркастических наблюдений над его шедеврами, что убедило бы его, что все эти люди пришли, чтобы посмеяться над ним.

Однако богачи сыпали восторженными восклицаниями — восхищение Ванды оказалось заразительным.

— Не правда ли, это оригинально?…

— На первый взгляд, это может показаться неумелым, в то время как перед нами мастерская живопись.

— Таможенник Руссо, или Ван Гог, или Роден, вероятно, производили такое же впечатление на своих современников, — заверила Ванда. — Ну что ж, не будем злоупотреблять временем маэстро, сколько?

— Простите? — промямлил Чезарио.

— Сколько вы хотите за эту картину? Просто мечтаю повесить ее в моей нью-йоркской квартире, точнее, напротив моей кровати. Итак, сколько?

— Ну, не знаю… сто…

Произнеся эту цифру, Чезарио тут же пожалел об этом: зачем он запросил так много, сейчас рухнут все его надежды!

Для Ванды сто долларов были сущей безделицей, столько она собиралась завтра сунуть на чай портье отеля. Чезарио же благодаря вожделенной сотне мог погасить долг за краски.

— Сто тысяч долларов? — переспросила Ванда. — Что ж, сумма кажется мне разумной. Беру.

У Чезарио гудело в ушах, его едва не разбил апоплексический удар, он ломал голову, верно ли расслышал цифру.

— А эту вы отдадите за ту же цену? Она отлично подчеркнет белизну стены в моей гостиной в Марбелье… О, пожалуйста…

Чезарио машинально кивнул.

Тщеславный Гвидо Фаринелли, которому была известна репутации Ванды как гения выгодных сделок, не мог остаться в стороне, и его выбор пал на еще одну мазню Чезарио.

Когда он попытался несколько сбить цену, Ванда остановила его:

— Дорогой Гвидо, прошу вас, не надо, не стоит торговаться, когда перед вами подобный талант. Иметь деньги несложно и легко, тогда как талант дается далеко не каждому…

Она повернулась к Чезарио:

— Это просто судьба. Долг. Миссия. Это оправдывает все жизненные лишения.

Пробил час расплаты, она выписала чеки, уточнив, что ее шофер заедет вечером за картинами. Чезарио, лишившись дара речи, застыл как громом пораженный. Свершилось то, о чем он грезил всю свою жизнь, а он так и не нашелся что сказать, хорошо еще, хоть не сбежал с перепугу. Слезы подступили к горлу, ему хотелось задержать эту прекрасную женщину, рассказать ей, как тяжко дались ему эти восемьдесят лет без внимания и признания, рассказать о долгих ночных часах, когда он плакал, твердя себе, что в сущности он может быть всего лишь жалкое ничтожество. Благодаря ей он освободился от гнета нищеты, долгов, наконец уверовал, что его мужество и терпение не были напрасны, что он не зря упорствовал.

Она протянула ему руку:

— Браво, мсье, горжусь нашим знакомством.

Прекрасный дождливый день

Она хмуро смотрела, как капли дождя падают над лесом в Ландах.[5]

— Какая мерзкая погода!

— Милая, ты не права.

— Браво, мсье, горжусь нашим знакомством.

Прекрасный дождливый день

Она хмуро смотрела, как капли дождя падают над лесом в Ландах.[5]

— Какая мерзкая погода!

— Милая, ты не права.

— Не права? Да ты высунь нос наружу. Увидишь, как поливает!

— Вот именно.

Он прошел по террасе к мокрому саду и встал перед водяной завесой, запрокинув голову, прикрыв глаза, раздув ноздри, навострив уши, опустив подбородок, чтобы лучше ощущать влажный ветер на лице, и прошептал, вдыхая запах ртутно-серебристого неба:

— Какой прекрасный дождливый день.

Казалось, он говорил искренне.

В тот день она окончательно уверилась в двух вещах: он вызывает у нее глубокое раздражение, и, если ей это удастся, она никогда с ним не расстанется.

Элен не могла припомнить, довелось ли ей хоть раз в жизни познать минуту совершенства. Ребенком она уже озадачивала родителей своим поведением — постоянно убирая свою комнату, переодеваясь при появлении малейшего пятнышка на одежде, заплетая идеально симметричные косы… Когда ее повели на балет «Лебединое озеро», она содрогнулась от ужаса: никто, кроме нее, не заметил, что балерины выстроились не по прямой линии, что пачки после прыжков опускались не одновременно и что неоднократно какая-нибудь из балерин — каждый раз другая! — нарушала общее движение. В школе она аккуратно следила за своими вещами, и несчастный, возвращавший ей книжку с загнутыми страницами, доводил ее до слез, срывая в потайном уголке сознании тонкую пелену доверия, оказанного ей человечеству. Подростком она заключила, что природа ничем не лучше людей, когда заметила, что ее груди — восхитительные, по общему мнению, — не вполне одинаковы, что одна ступня тридцать восьмого размера, а другая упрямо влезает только в тридцать восьмой с половиной. К тому же, несмотря на все ее усилия, рост ее по-прежнему оставался метр семьдесят один — ну что это за цифра, метр семьдесят один? Закончив школу, она поступила на юрфак университета, где посещала лекции скорее в поисках женихов, чем знаний.

Немногие девушки имели столько же романов, сколько Элен. Те, что почти достигали ее уровня, коллекционировали любовников из сексуальной ненасытности или умственной неустойчивости; в основе же коллекции Элен лежал идеализм. Каждый новый парень казался ей наконец тем самым; по первости знакомства, в очаровании разговоров она видела в нем те качества, о которых мечтала; несколько суток спустя иллюзия рассеивалась, он представал перед ней таким, каким был на самом деле, и она покидала его с той же решительностью, с какой прежде манила к себе.

Элен страдала, желая объединить два несовместимых качества: идеализм и трезвость взгляда.

Находя каждую неделю нового прекрасного принца, она, в конце концов, прониклась отвращением и к мужчинам, и к себе самой. За десять лет восторженная и наивная девушка превратилась в циничную тридцатилетнюю женщину, лишенную иллюзий. По счастью, это никак не отразилось на ее внешности; лицо сияло в обрамлении светлых волос, спортивная подвижность сходила за веселый нрав, а светлая кожа сохраняла бархатистый пушок, притягивая поцелуи каждого встречного.

Антуан увидел ее на встрече адвокатов и сразу влюбился. Она позволила ему пылкое ухаживание, так как он был ей безразличен. Тридцать пять лет; некрасив, но и не уродлив, симпатичный, светловолосый, со светлыми глазами, смуглый, пепельные волосы, примечателен в нем был только рост; он словно извинялся, что выше всех, постоянно улыбаясь с двухметровой высоты и слегка сутулясь. Его обычно превозносили за необыкновенный ум, но Элен не слишком впечатлял интеллект, ибо она считала, что и сама не лишена его. Он звонил, посылал остроумные письма, цветы, приглашения на оригинальные вечеринки и оказался так остроумен, пылок и настойчив, что Элен — от нечего делать и из-за отсутствия подобного гигантского экземпляра в ее гербарии — позволила ему увериться, что его обаяние сработало. Они провели вместе ночь. Счастье, которое при этом испытал Антуан, было несоизмеримо с удовольствием, полученным Элен. Тем не менее она позволила ему продолжать.

Их связь длилась уже несколько месяцев.

По его словам, то была настоящая любовь. Каждый раз, когда они ужинали в ресторане, он не мог удержаться от того, чтобы в красках не описать их будущее: он, адвокат, за которым охотился весь Париж, видел ее своей женой и матерью своих детей. Элен молча улыбалась. Из уважения к ней или из боязни услышать ответ он не решался ее торопить. О чем же она думала?

А она на самом деле даже и не знала, как сформулировать свои мысли. Конечно, роман длился дольше, чем обычно, но ей не хотелось признать это и сделать надлежащие выводы. Она находила его… — как бы это сказать? — «приятным», да, она не могла выбрать более сильное или теплое слово, чтобы описать то ощущение, которое пока что удерживало ее от разрыва. Раз она вскоре все равно оттолкнет его от себя, зачем торопиться?

Чтобы уверить в этом саму себя, она составила опись недостатков Антуана. Внешность: тело его было худым только на вид: раздевшись, он обнажал почти детское пузико, животик, которому явно предстояло увеличиться в ближайшие годы. Секс: он предпочитал длительность частым повторам. Ум: блестящий, о чем свидетельствовали его карьера и дипломы, хотя на иностранных языках он говорил куда хуже ее. Нрав: он был простодушен и доверчив до наивности.

Но ни один из этих изъянов не мог оправдать немедленного разрыва отношений; недостатки Антуана даже умиляли Элен. Небольшая жировая подушечка ниже пупка казалась утешительным оазисом на мужском жестком теле; ей нравилось класть на нее голову. Долгие минуты наслаждения и следовавший за ними глубокий сон подходили ей теперь больше, чем бессвязная ночь, проведенная с каким-нибудь жеребцом в череде удовольствий и передышек. Предосторожности, к которым он прибегал, отваживаясь заговорить на иностранных языках, с лихвой компенсировались его бесподобным французским. Его чистосердечие было для Элен отдохновением; в людях она сперва замечала посредственность, ограниченность, трусость, зависть, неуверенность, страх; без сомнения, все эти чувства не были чужды ей самой, и именно поэтому они внушали ей такое отвращение у других; Антуан же приписывал людям благородные намерения, доблестные идеалы, будто ему никогда не доводилось приподнять крышку кастрюльки, где томятся наши мысли, и увидеть, как они копошатся в вонючем паре.

Поскольку она отказывалась от официальной встречи с его родителями, субботы и воскресенья они проводили в городских увеселениях: кино, театр, рестораны, прогулки по книжным лавкам и выставкам.


В мае череда нерабочих дней побудила их совершить вылазку: Антуан повез ее в Ланды, на виллу, умостившуюся между сосновым лесом и пляжем с белым песком. Привыкшая к нескончаемым семейным каникулам на Средиземноморском побережье, Элен была рада открыть для себя грохочущие океанские волны и понаблюдать за серферами; она даже собиралась пойти позагорать на нудистском пляже в дюнах…


Увы, сразу же после завтрака разразилась гроза.

— Какой прекрасный дождливый день, — сказал он, облокотившись на балюстраду, открывавшуюся в парк.

В то время как у нее создалось впечатление, что ее завлекли в тюрьму с решетками из дождевых потоков и заставили часами изнывать от скуки, он приветствовал новый день с тем же аппетитом, как если бы окружавший их пейзаж был залит солнечным светом.

— Какой прекрасный дождливый день.

Она спросила, чем же дождливый день может быть замечателен: он перечислил все оттенки неба, деревьев и крыш, которые они увидят во время прогулки, заговорил о неподвластной человеку мощи океана, что откроется им, о зонтике, под которым так здорово шагать, тесно прижавшись друг к другу, о радости, с которой они укроются здесь, чтобы выпить горячего чаю, об одежде, сохнущей около огня, о том, как они, предавшись сладкой истоме, займутся любовью, снова и снова, о том, как под одеялом они будут говорить по душам, словно дети, укрывшиеся в палатке посреди разбушевавшейся природы…

Она слушала. Счастье, которое он так остро испытывал, казалось ей абстрактным. Она его не ощущала. Однако абстракция счастья все же лучше, чем его отсутствие. Она решила ему поверить.

В тот день она попыталась проникнуть в мировоззрение Антуана.

Гуляя по деревне, она старалась обращать внимание на те же детали, что и он: видеть старинную каменную стену, а не проржавевшую водосточную трубу, очарование мощеных улочек, а не их неудобство для пешеходов, китчевые — но вовсе не нелепые — витрины магазинов. Разумеется, не так-то просто было прийти в восторг от работы гончара (зачем, спрашивается, месить глину в двадцать первом веке, когда в магазинах полно пластиковых мисок?!) или увлечься плетением ивовой корзинки — это напоминало ей ужас школьных уроков домоводства, где ее заставляли мастерить старомодные подарки, которые никогда не удавалось сбыть во время праздников. Она с удивлением обнаружила, что антикварные лавки не навевали на Антуана тоску; он понимал ценность старинных вещей, тогда как Элен чуяла исходивший от них запах тлена.

Назад Дальше