Проклятые зажигалки ! - Н Никандров 3 стр.


- Обождет...

- А я говорю: иди!

- А я говорю: обождет! Осталась незачищенная одна. Неужели же одну оставлять, от последней отрываться?

Отец сплюнул в пол, бросил инструмент и пошел через двор в полупотемках сам.

- Такие дети!.. - донеслось уже со двора его горькое восклицание. Такие дети!..

Данила посмотрел настороженными глазами вслед отцу, прислушался, в момент бросил работу, состроил воровское выражение лица, принял воровскую позу, согнулся, вытаращил настороженные глаза, заспешил на цыпочках в дальний угол комнаты, стремительно выхватил оттуда, точно из огня, длинную, медную, похожую на камышину, желтозеленую трубку, выпрямил ее в руках о колено и принялся нервно скакать с ней из угла в угол по всей мастерской, в поисках ножовки, чтобы успеть, пока не вернется отец, отрезать и для себя несколько корпусов. Но ножовки нигде не было. Отец, очевидно, намеренно припрятывал ее от сына. Тогда Данила быстро снес медную трубку обратно, а сам, с побледневшим лицом человека, охваченного беспредельным отчаяньем, с налета схватил со своего стола два готовых, сияющих, как золото, корпуса, сунул их сперва в карман, потом сейчас же перепрятал в американские боты. Через минуту он уже продолжал свою работу. Позже он таким же образом доберет для себя остальные части зажигалок, а вечером снесет их своему постоянному покупателю, лотошнику. Неужели за свой каторжный труд, не предусмотренный никакими законами, он не имеет права на этот маленький добавочный доход? У него талант, и деньги ему нужны на приобретение красок, кистей, холста...

Отец возвратился, испытующе нюхнул воздух, бросил короткий подозрительный взгляд на сына, потом остановился и пересчитал глазами, сколько корпусов на столе.

- О! - вскричал он в ужасе и жалобно сморщил лицо, точно у него сию секунду вытащили из кармана кошелек. - Нельзя на минуту отойти от него, за ним все время надо следить! А где же еще две трубки? Было 15, теперь 13! Это ты взял?

- А на кой они мне? - огрызнулся Данила и налег на инструмент, на медь.

- А где же они? - настаивал отец.

- А я почему знаю? Может, закатились куда.

Вид у Данилы был деловой.

- Как это так закатились? - покраснел и загорячился Афанасий. - Может закатиться ролик, может закатиться колпачек, винтик, пружинка... Но корпус вещь большая, тяжелая, видная, она не закатится! И почему у нас всегда пропадает не одна какая-нибудь часть зажигалки, а полный комплект частей на целые зажигалки?

Данила закончил последнюю трубку, в знак протеста против подозрений отца с силой хватил этой трубкой о стол, энергично подтянул почти до самых подмышек штаны, чтобы не мешали сгибаться коленам, и упал на четвереньки на пол. Большой, жирный, перекатываясь по полу на круглом животе с боку на бок, как белуга по морскому дну, он поплыл, кряхтя, под стол, под станок, под лавки...

- И нигде не видать, проклятых! - доносился оттуда, из тесноты и темноты, его удивленный сдавленный голос и слышалось, как старательно водил он там шершавой ладонью по сорному полу.

- Брось!.. - наконец, махнул на него рукой отец с глуповатой улыбкой человека, сознающего, что его явно дурачат. - Брось комедию строить!.. Чорт с ними, с двумя! А то ты будешь за ними на карачках полдня лазить!.. Украл, и больше ничего!..

- Кто, я украл? - спросил Данила, высвобождая из-под лавки свою большую, красную, натруженную голову, всю в медных стружках и паутине.

- А то кто же, я, что ли, их украл? - презрительно полуобернулся назад Афанасий, поплетясь к станку.

- Стой! - перегородил ему дорогу Данила, встал перед ним, вытянул вверх обе руки. - На, обыщи! - налезал он животом на отца. - Обыщи, если я украл!

Отцу было стыдно обыскивать сына, он отмахнулся рукой и сделал попытку отойти прочь.

- Куда же ты бежишь? - наседал на него сын, поднимая руки все выше. Обозвал и бежишь? Ты сперва обыщи, потом бежи, раз обозвал! На, ищи!

Припертый животом сына к станку, отец отвернул вбок лицо, искаженное брезгливой гримасой, и проводил руками по карманам сына, ногам, животу, спине, но нигде ничего не было.

- Ну? - вызывающе спрашивал сын, багровый и дрожащий от волнения. Ну? Что? Как? нашел? Ищи хорошенько!

- Куда-нибудь запрятал, - спокойно, но убежденно проговорил отец и принялся за работу.

- А ты видел, что я прятал? - приставал к нему Данила, в сильной нервной горячке уже и сам поверивший, что те две трубки украл не он, потому что вообще-то он не вор. - Нет, ты только скажи, ты видал, что я прятал? Ты не отмахивайся руками, ты отвечай, как человек: ты видал? А то как же ты можешь говорить, если не видал? Вот что главное! Если бы ты видал, а то ты не видал! - болтал и болтал Данила одни и те же слова в каком-то тяжелом дурмане. - Если б, допустим, видал...

- Да замолчи ты, наконец! - выведенный из себя вскричал отец и оторвался от работы.

Его обманывают! Его обворовают! И кто же? Собственный сын! "Второй Репкин"! Значит, для этого нужно было растить его, воспитывать, отказывать себе во всем ради него! А он-то надеялся на него, мечтал передать ему свои знания, свою мастерскую, сделать наследником имущества, преемником дела! И все напрасно! Нет, нет у него сына! Даниле исполнилось 23 года, а у него все еще только ветер в голове: союзы, клубы, студии, воровство...

- Главное, если б видал!

- Ну, сатана!.. - всем своим существом застонал, заскрипел отец и затрясся. - Кради, кради!.. Обворовывай, обворовывай отца!.. но не дай бог, если когда попадешься!.. Убью!.. На месте убью!.. Вот крещусь, что убью!.. И мать не спасет, на руках матери убью, не посмотрю!.. Ты знаешь, чего они мне стоют, те две зажигалки!..

Голос отца внезапно оборвался, он сел на табурет, положил локти на станок, опустил голову, заморгал глазами, заплакал.

Данила побледнел, закусил губы, судорожно вытянул вверх шею, напряженно уставился страдальчески-сощуренными глазами в угол потолка, словно за что-то уцепившись там ими... Бедный отец, бедный отец! Но что ему остается делать в его положении? У него есть совершенно необходимые расходы по студии живописи, и если он не будет красть у отца зажигалки, он никогда не будет знаменитым художником!

IV.

На дворе рассвело, и в мастерской погасили светильник.

Афанасий и Марья прежде всего вышли во двор, чтобы определить, какой сегодня обещает быть день и не помешает ли погода торговле на толчке зажигалками.

Заря была бледная, молочная, нежно-розовая, такого мягкого оттенка, какой еще бывает только у хорошей розовой пудры. Казалось, от этой зари, охватившей половину неба, и пахло какой-то тонкой, освежающей грудь парфюмерией.

И муж и жена стояли среди двора, задрав прямо вверх лица, и во всех направлениях разглядывали алеющее небо. И оба они кривили при этом такие улыбки, как будто, с одной стороны, охотно признавали власть неба над собой, а с другой - прекрасно знали и все его штучки.

- Как будто бы ничего, - проговорила жена и вопросительно посмотрела на мужа.

- После обеда подымется ветер, - хитро подмигнул под очками разгаданному небу Афанасий.

И они вошли обратно в дом.

Груня быстро скипятила жестяной чайник, смахнула ладонью с рабочего стола медные опилки, нарезала ломтями черный хлеб, расставила чайные приборы, окликнула всех, и вся семья, двое мужчин, две женщины, уселись за утренний чай.

Пили чая много. Пили до полного изнеможения, точно выполняли взятую на себя трудную работу. От нестерпимого утомления закрывали глаза, разевали рты, вздыхали, стонали, дико вскрикивали. Мужчины вскоре распоясались, расстегнули вороты рубах, верхние пуговицы брюк, вытирали рукавами ливший с лица и шеи пот. Женщины то-и-дело оттопыривали руками от тела свои платья и обвевали ими, как веерами, взмокшие животы.

Пили без сахару, с разноцветным, похожим на крупные драгоценные каменья, монпансье.

В руках мужчин и монпансье, и хлеб, и посуда сильно припахивали желтой самоварной медью. И это ни на секунду не давало им забывать о зажигалках, пили ли они чай, ели ли хлеб, откусывали ли краешек яркого монпансье...

Все зорко следили за каждым, кто брал с блюдечка монпансье, и каждому было до боли жутко протягивать свою руку на середину стола к тому блюдечку, на котором пламенело своими свежими красками монпансье. В поведении каждого было заметно старание подчеркнуть, что он меньше других берет монпансье, жалеет, экономит, понимает.

Данила звонко откусил передними зубами маленький обломочек страшно-зеленого липкого монпансье, бережно положил остальное возле себя на стол, как игрок в казино кладет возле себя свое золото, потом потянул взасос горяченького из блюдца, фыркнул, усмехнулся и сказал, обводя всех неподвижно-вытаращенными глазами:

- В доме четверо работников, и все взрослые, а чай пьем без сахару, с суррогатами, с вредным сахарином, с раскрашенным лампасе. А на заводе, там по два фунта сахару на месяц получали бы: отец два фунта и я два фунта, всего четыре фунта.

- Знаем, - коротко буркнул Афанасий, погрузил в блюдечко с чаем седые усы и до неузнаваемости наморщился от слишком горячего, сделался как смеющийся старый-престарый китаец. - И яблоки тоже давали, - вынул он из блюдца мокрые, в капельках чая, усы и начал снова наливать на блюдце.

При упоминании об яблоках мать и дочь прыснули. У обеих при этом чай изо рта наполовину выплеснулся на грудь, наполовину через глотку попал в нос, а оттуда на стол.

Марья предусмотрительно вынула пальцами изо рта плоский обсосочек красного монпансье, чтобы как-нибудь нечаянно не проглотить его, потом сказала тоном веселого воспоминания:

- Да, уж те "яблоки"!

Она была некрасивая, замученная, высохшая, костлявая, плоская. И оттого, что один ее глаз сильно косил, она даже тогда, когда смеялась, казалась хитрой, ехидной, злой...

- Лучше бы не поминали про те "яблоки", - произнесла раздумчиво в пространство Груня, девушка 25 лет, с дряблыми, отвисающими вниз, мешковатыми щеками, с застывшим выражением тупой тоски в бесцветно-серых, круглых, как стеклянные бусы, глазах. - И как холеры мы тогда от них не получили!..

И вдруг, едва закончив фразу, она так страшно взвыла и с таким отчаянным видом схватилась рукой за рот, точно вместо чая выпила смертельный яд.

- Лампасе проглотила?! - догадалась мать, посунулась каменным лицом к дочери, впилась в нее огромным шаровидным белком косого глаза. - Цельную лампасе! - вскричала она с сожалением и всплеснула руками. - А ты знаешь, почем теперь такое лампасе? Ты знаешь?

- Но я же не нарочно, оно само! - слабо оправдывалась дочь, растерянно сидя на месте с разведенными врозь руками, с раскрытым ртом.

- Чего же ты сидишь! - по-петушиному кругло вылупила на нее косой глаз мать. - Может, оно еще недалеко! Может, его еще можно вернуть! Наклони голову, а я тебе постучу по спине, и оно должно выскочить, если ты его уже не сожрала! Ну, наклоняйся! Ниже! Еще! Еще! Так! Так!

Груня сидела на табурете, расставя ноги и свесив между ними голову. Мать стояла возле нее, ударяла ее кулаками в спину, все сильнее и сильнее, а сама заглядывала косым глазом на ее рот, не показывается ли оттуда пропавшее лампасе.

- Оно какое было: зеленое, красное, белое? - спрашивала она.

- Желтое, лимонное, - пробормотала в пол Груня.

- Оно такое лимонное, как я архиерей, - усмехнулся Данила: - патока, эссенция и краска.

- Ты харкай! - учила Груню мать. - Ты плюй! Что же ты сидишь, как дурочка! Плюйся, харкай, чихай! Сильней, сильней, сильней! Со слюнями и оно выйдет!

- Мама, вы все-таки не бейте так сильно, - молила дочь.

- Ты из нее не только лампасе, ты из нее все печенки выбьешь, - сказал Афанасий.

- Бум, бум, бум! - била мать по пустой и гулкой спине дочери.

- Кха, кха, кха! - отхаркивалась дочь в пол, силясь вывернуть всю себя наизнанку.

Афанасий и Данила прекратили жевать хлеб, следили за Марьей, за Груней, нетерпеливо поглядывали на то место пола, куда должно было упасть желтое монпансье.

- Это уже без пользы, - наконец, махнул рукой Афанасий. - Теперь сколько ни бейте, ничего не выбьете. Уже поздно. Разве оно там будет лежать, вас ожидать? Оно склизкое и уже давно прошло в сердце.

- Или растаяло, - прибавил Данила, снова берясь за чай.

От харканья у Груни закружилась голова, ей сделалось нехорошо, и она легла лицом на стол, как на подушку, едва процедя слово: "нету"...

- Такое было большое лампасе!.. - громко оплакивала Марья утрату, как на кладбище, у свежей могилы. - И такое было оно сладкое!.. Оо-аа-яя...

- Ну, я больше не буду их брать, - несколько оправившись, пришибленно произнесла Груня, не смея поднять на мать лица.

- Ну, а конечно больше не будешь их брать! - с кривляниями, с ужимками, скопировала ее мать. - Не по десять же штук их брать! Не по цельному же фунту их покупать! У нас не фабрика лампасе, и если каждый начнет, например, по цельному лампасе в рот пихать и глотать...

- Мама, поймите, что я его не для этого цельное в рот положила... Я хотела кусочек откусить, а остальное вынуть...

- Она "хотела"! "Хотела"! "Хотела"! Видали вы такую, которая "хотела"! Смотрите на нее, смотрите: она "хотела"! Ах, ты... ууу!

- Мама! - разразилась истерическими рыданиями Груня, вскочила, согнулась, спрятала лицо в край блузки, убежала в другую комнату.

- Как будто я виновата-а-а... - раздавались уже там ее всхлипывания. - Как будто я нарочно-о-о... Ой-ей-ей...

- Грунька, прибирай со стола! - с омерзением закричала в ту комнату мать, когда вся семья отпила чай.

Все вставали и, разморенные огромным количеством выпитого кипятка, разбредались по своим местам: мужчины к станку, женщины к плите...

В этот момент вдали сперва хрипло зашлепал широкими губами, потом ровно и мощно заревел заводской гудок.

Лицо Данилы мгновенно прояснилось. Гудок всегда имел на него сильное влияние. Вот туда сейчас потекут со всех концов города люди, много людей, тысячи. Все они будут работать вместе, разговаривать, передавать друг другу новости. А они вдвоем с отцом остаются сидеть в этой тюрьме. Когда же будет отсюда выход?

- Вот только когда на заводе гудок, - со злым торжеством обратился Данила к отцу, становясь за работу. - А у нас уже куча работы сделана!

- Это и хорошо, что у нас куча делов сделана, - одобрил отец и пустил в ход станок.

- Что же тут хорошего, если это нам ничего не дает? - заглушая гуденье станка, прокричал отцу Данила.

Отец мотнул над станком бородой.

- Когда-нибудь даст! - в свою очередь прокричал он в сторону Данилы. - А теперь вообще время такое! Теперь всем трудно, не нам одним!

Данила насмешливо свистнул вверх.

- И что ты будешь с ними делать, с такими мужчинами: опять дров наколотых нет! - доносился из кухни крик Марьи. - Я и зажигалки носи им на базар продавать! Я и обед им стряпай! Я и белье стирай! И полы мой! И за всеми за ними, за чертями, комнаты прибирай! А теперь еще одно новое дело: и дрова им коли! Грунька, бежи на двор, наколи дров!

И потом долго еще слышались ее перебегающие крики, то в сарае, то на дворе, то в кухне:

- Грунька, принеси на растопку соснины! Грунька, натаскай в кадку воды! Грунька, принеси нож! Грунька, перебери пшено, накроши лук, поставь на огонь воду!

И редко, совсем редко, следовали за этим слабые возражения Груни:

- Мама, погодите. У меня же не 10 рук. Дайте сперва одно сделать.

Поставив на плиту обед, Марья поручила присматривать за ним Груне, а сама собиралась на рынок продавать партию зажигалок, сделанных мужчинами накануне.

Было начало осени, погоды стояли неровные, иногда вдруг задували холодные северо-восточные ветры, и Марья, точно снаряжаясь на северный полюс, куталась неимоверно. Сверху всего она надела черное, вытертое, все в белых ниточках, мужское драповое пальто, когда-то вымененное на зажигалки, подпоясала его толстой веревкой, обмотавшись ею два раза, завязала голову шерстяным платком так туго, что едва могла ворочать шеей, осмотрела себя всю, похлопала руками по бедрам, хорошо ли везде прилегает, потом сосчитала и ссыпала свой товар в специальный холщевой мешечек и затянула его шнурком, а две самые лучшие, самые блестящие зажигалки взяла в руки.

- Может, кто по дороге купит, - сказала она. - Какой-нибудь хлюст.

И побледнела.

- Какова-то будет сегодня ее удача? Вдруг сразу все купят... Вдруг за весь день ничего не продаст... Вдруг...

Афанасий, провожая жену, тоже проявлял большую тревогу и, топчась возле нее, то-и-дело бросал украдкой на нее такие старчески-жалостливые взгляды, точно прощался с ней навсегда. Мало ли что с ней может случиться на толчке! - Там ее могут и оскорбить, и ограбить, и избить, и даже убить. Она может попасть в милицию, может фальшивые деньги принять за хорошие, может получить разрыв сердца во время брани с конкурентками...

- Ты, Маша, когда продаешь зажигалки, лапать руками их не давай: тускнеют! - говорил он, любуясь блистающими в ее руках своими произведениями.

- Не давать лапать тоже нельзя, - возразила Марья, с трудом пропуская слова сквозь слишком туго затянутое горло. - Люди все-таки пробувают!

И, в последний раз растерянно оглядевшись вокруг, бедная женщина вышла за дверь и потом пошла двором к калитке такой шатающейся походкой и с таким очумелым лицом, точно ее вели на казнь.

Афанасий стоял в дверях дома и пристально смотрел ей вслед. О, как однако легко, как беззаботно уносит эта женщина на толчок в своих глупых руках его труд, его кровь, его здоровье, его жизнь! Она так неосторожно несет мешечек, что зажигалки колотятся в нем, портятся; а при выходе за ворота она так шваркнула мешечком о косяк калитки, что даже ему, Афанасию, сделалось больно...

Данила тем временем приостановил работу, присел на подоконники, по своему обыкновению, стал следить за удивительными, каждый раз разными оттенками облаков в небе, ярко синеющем над красной черепитчатой крышей соседнего сарая. Какие краски! Сколько воздуха! Если только одно это передать на полотне, и то как это будет много! Глубина синего небесного пространства и кажущаяся близость рельефных, серых с белыми краями облаков в момент унесли его душу из этой мастерской, и он уже думал о непередаваемой прелести человеческой жизни на земле вообще и о своей сказочно-счастливой личной судьбе. На прошлой неделе, на главной улице, в витрине лучшего обувного и галошного магазина он выставил первую свою серьезную работу, портрет с одного очень известного в городе старика, при старом режиме десятки лет бессменно бывшего тут городским головой, на редкость живописного старика, с длинной белой бородой, со спокойными белыми кудрями, очень похожего на русского елочного деда. И теперь там, против того портрета, вот уже вторую неделю толпится с утра до вечера народ. Народ не может оторваться от живых, мудрых, несостарившихся глаз красивого старика, народ пленен, народ взволнован, некоторые наиболее порядочные, плачут. Но придет время, и над его картинами заплачут и остальные. Его талант особенный. Его талант не как у других. Его картины проймут самую толстую человеческую кожу. Его картины каждому помогут почувствовать наконец в себе человека...

Назад Дальше