— Вот, — сказал Хамовский, — это Эдик! Мой друг и брат. Для вас, пацаны, это Эдуард Павлович! Когда-то на крейсере «Суворов» его боялись даже больше меня. Он был самый страшный мичман.
Эдуард Павлович смотрел куда-то мимо нас и был здорово пьян.
— А тебе, Эдик, — продолжил Хамовский, — имена и звания этих салаг знать не обязательно. Разве это моряки, — сказал он и подмигнул нам.
Эдик плюнул и пошёл куда-то влево, не сказав ни слова. Хамовский пошёл за ним, а мы потащились следом. Мы прошли мимо каких-то сараев и сараюшек, каких-то углярок и деревянных клетушек и приплелись к гаражам. Их было несколько, кирпичных гаражей с ржавыми воротами. По мусору и жухлой траве перед этими воротами было ясно, что машины здесь не держат, а если держат, то пользуются ими очень редко или не пользуются вовсе.
Эдуард Павлович подошёл к одному из этих гаражей, вытянул из кармана связку ключей на длинном кожаном шнурке. Он поковырялся с висячим замком, не сразу, но всё-таки открыл его и распахнул перед нами ворота.
В гараже никакой машины не было, там вообще почти ничего не было. Пара ящиков из-под снарядов, какой-то хлам по углам и в самом центре стоял тот предмет, который вскоре станет для нас с Джамалом и бременем, и жребием, и мукой. Предмет был большой, железный, ржавый и явно кустарного производства. Это был трансформатор, очевидно сделанный умельцами в незапамятные времена.
— Вот, — сказал Хамовский, — щас мы его отнесём на корабль. Хватайте его, мужчины, — это было сказано нам.
Эдуард Павлович сел на ящик и весь обвис и обмяк. Мы так до сих пор и не слышали его голоса. Он сделал какой-то неопределённый жест в сторону Хамовского, тот тут же подал ему сигарету и щелкнул зажигалкой.
— Эдик, оставь себе пачку, — сказал Хамовский.
Эдуард Павлович протянул руку, Хамовский вложил в неё пачку дешевых сигарет без фильтра.
А мы с Джамалом с ужасом изучали трансформатор. К нему страшно было прикоснуться. В нём жили и умерли многие поколения пауков и их жертв. Пыль времен въелась в него, а ржавчина слоилась лохмотьями. Мы, в своей чистенькой выходной суконной форме с содроганием прикоснулись к трансформатору.
Мы взяли, подняли его, ощутили вес (я думаю, килограмм 55–60) и вынесли трансформатор на солнечный свет. Хамовский же что-то говорил Эдуарду Павловичу, но тот молчал.
— Ну ладно, Эдик, посиди здесь, — ласково говорил наш боцман, — посиди. Я буду заглядывать, держись.
Он вышел из гаража с грустным лицом.
— Какой был моряк! — тихо и как бы сам себе сказал он. — Ну-ка схватили и бегом на корабль, — рявкнул Хамовский на нас, задымил сигаретой и зашагал, не глядя на наши действия. Эдуард Павловича мы больше не видели и слова от него не дождались.
Как описать наши муки. Это были действительно муки на грани и за гранью отчаянья.
Во-первых, трансформатор невозможно было нормально ухватить руками. Острые края ржавого металла удавалось зацеплять только пальцами. Во-вторых, трансформатор был тяжелый, в третьих мы с Джамалом были очень разного роста, в смысле, он был много выше меня, в четвёртых, дорога шла то взбираясь на сопку, то спускаясь с неё, в пятых — 11 километров, в шестых, было очень обидно, всё-таки воскресенье… и много других более или менее существенных факторов.
Очень скоро мы могли двигаться вперед только короткими перебежками. Мы брали трансформатор, поднимали его, при этом Джамал нагибался, а я, наоборот, старался выпрямиться как можно сильнее. Мы пробегали шагов десять-двенадцать и почти бросали нашу ношу в пыль. Потом мы стояли, тяжело дыша, несколько секунд, менялись местами и передвигались ещё на десять-двенадцать шагов. Иногда Беридзе курил.
Хамовский же уходил далеко вперед и стоял или сидел, дожидаясь пока мы дотащимся до него. Как только мы приближались, он уходил опять далеко-далеко.
Мы пытались соорудить ручки из наших ремней, но ничего сколько-нибудь технологичного у нас не получалось. Мы только исцарапали и попортили черные поверхности наших ремней.
Потом мы сняли наши гюйсы (ну в смысле, наши трёхполосые воротники) и чехлы с бескозырок. Мы обмотали ими разбитые в кровь руки. Вскоре эти обмотки истрепались и не спасали вовсе. Очень хотелось пить, но об этом не было смысла думать. Потом захотелось есть. Потом, не то чтобы расхотелось, а просто ощущение усталости, боли и обиды вытеснили чувство голода.
На корабле давно пообедали. Посмотрели кино, поужинали, и все свободные от вахты предавались приятному и редкому воскресному безделью. Кто-то писал письмо, кто-то курил сидя на верхней палубе. Офицеров на корабле почти не было и можно было просто слоняться… Я любил эту воскресную вечернюю негу… На корабле уже выпили вечерний чай и кто-то наверняка поделил наш с Джамалом сахар и масло. А мы всё двигались и двигались. Трансформатор перемещался в пространстве благодаря угасающим усилиям двух голодных, злых и отчаявшихся молодых военных моряков.
Когда мы перевалили через последнюю сопку и увидели наш корабль далеко внизу, там уже ложились спать. Мы потащились вниз, и вдруг трансформатор вырвался из наших истерзанных рук и покатился вниз, туда, где медленно спускался Хамовский.
— Шуба! — по привычке крикнул я.
Хамовский оглянулся, сделал шаг в сторону, и трансформатор прокатился мимо, боцман проводил его глазами, а потом мы видели, как трансформатор ударился о дерево и замер. Мы побежали вниз.
— Вы что, моей смерти хотите? — спокойно спросил Хамовский, когда мы пробегали мимо него.
Когда мы затаскивали трансформатор по трапу на корабль, корабль уже спал крепким сном. Мы же были ни на что и ни на кого не похожи. Боцман тоже подустал. Но мы добрались! Всё было уже позади…
— Куда его, пожалуйста? — спросил Беридзе, и в его голосе не было обычной гордости. Была усталость и едва сдерживаемая обида.
— Сюда, — сказал Хамовский и указал на люк в палубе.
Через каких-нибудь 10 минут со всей отчётливостью выяснилось, что трансформатор в этот люк не входит и никак не может войти, а другим способом в нужное Хамовскому помещение попасть было невозможно. Люк был маленький, а трансформатор большой. И с этим ничего практически сделать было нельзя. Просто нельзя.
Мы стояли с Джамалом в полном изнеможении и изумлении и смотрели на Хамовского. А он пытался прикурить сигарету, но его зажигалка искрила и никак не зажигалась. Он тряс её, продувал, опять тряс, как будто ничего не случилось.
— Ничего! — сказал он нам на нас не глядя и продолжая трясти зажигалкой, — Завтра обратно отнесём.
Воцарилась тишина, показалось даже, что ветер стих и перестал свистеть в антеннах и мачтах. Только зажигалка щелкала и щелкала и вдруг дала пламя. Хамовский затянулся и выпустил дым.
В этот момент наш корабль и все другие рядом стоящие корабли содрогнулись от немыслимой силы крика. Этот крик издал Джамал Беридзе. Ещё крик не замер и не иссяк, как он схватил трансформатор, кажется совсем легко его поднял, дошёл тяжелыми шагами до борта и выбросил трансформатор за борт. Раздался плеск, и снова воцарилась тишина. Джамал же повернулся к Хамовскому и уставился на него горящими и искрящимися глазами.
Хамовский стоял неподвижно и курил. Лицо его было спокойным, глаза щурились от дыма. Он курил так, что сигарета исчезала на глазах, как медленно втягиваемая в рот макаронина. Прошла минута. Хамовский докурил, выпустил последний дым и метнул окурок за борт, тот полетел искря. Хамовский продолжал смотреть на Беридзе. Я весь похолодел и ждал…
— Да и хуй с ним, — тихо сказал Хамовский, коротко махнув рукой. Сказал и ушёл.
В тот момент передо мной открылось величие мудрости, которая была растворена в мире, но не являлась мне так явно. Я понял тогда, что мудрость присутствует всегда и везде, только она растворена и не бросается в глаза. Но именно она сообщает регулярные и повторяющиеся движения всему-всему. Я успокоился сразу, из меня вышла обида, и мне стало легко. Обиды не осталось, как будто какой-то рубец исчез, полностью зарубцевался, и даже нельзя было найти место некогда кровоточащей раны.
Я хорошо могу представить, как кричал бы наш старпом в этой ситуации. Он кричал бы, что заставит Джамала нырять, или повесит его, или сгноит на гауптвахте…
Не могу сказать, что Хамовский был добрым человеком, не скажу, что он был Умный человек. Так же не скажу, что он был мудрым. Он был боцман, и никто не пожалел о том, что Хамовский был боцманом.
Последний праздник
Мой день рождения в феврале. Я водолей. Не могу сказать, что я этому придаю какое-то существенное значение. Правда, приятно знать или прочесть, что водолеи отличаются проницательностью, умом, целеустремленностью, чувствительностью и, хоть и подвержены разным сомнениям, всё-таки у них сильная интуиция. Приятно слышать и узнавать в себе соответствующие твоему знаку зодиака особенности и черты.
Но в феврале часто идёт снег, особенно на Дальнем Востоке. Как же трудно убирать снег на корабле! Как сложно его вычищать из уголков, щелей и прочих бесчисленных деталей, из которых состоит боевой корабль!
В тот февраль, когда мне исполнилось 20 лет, снег шёл часто и обильно. Некоторые снегопады не прекращались по несколько суток.
И вот тут всё зависело от того, какие порядки и традиции были установлены на корабле. Я не думаю, что это зависело от воли и решения очередного командира или старпома. Традиции как-то складывались и передавались из поколения в поколение вместе с техническим устройством корабля, его неполадками, прежними заслугами, крысами и всем прочим.
Короче говоря, на каких-то кораблях снег чистили, как только он начинал идти и если он шёл сутки напролёт, его чистили сутки напролёт. На других чистили по мере его накопления до какого-нибудь заведённого уровня. Например, насыпало 5 сантиметров, начинают чистить независимо от времени суток.
На нашем корабле снег не чистили, пока он не заканчивался. Он мог идти несколько дней непрерывно, уже на палубе лежали сугробы, но команды к уборке снега не поступало… Так, разгребали маленько и всё. Но как только снег прекращался, тут же объявлялся аврал. Это могло случиться ночью, и сразу экипаж поднимали на снег… Или вечером перед самым отбоем, тогда никакого отбоя не случалось, а наоборот, мы чистили снег хоть до утра. Вот так.
За день до моего дня рождения начался снегопад. Он начался рано утром, ещё до того, как на кораблях сыграли подъём. А когда мы стояли на подъёме флага, снег валил отвесно, большими кудрявым хлопьями. На наших шапках и плечах быстро собирались маленькие сугробы и даже соседний, вплотную стоящий к нам корабль, был виден как изображение на экране кинотеатра при выключенном свете.
К полудню наш боевой корабль выглядел как кусок пирога, покрытый взбитыми сливками, а снег продолжал падать всё так же отвесно. Стало тепло, совсем немного ниже нуля. После обеда мы даже поиграли в снежки с ребятами с другого корабля. Они чистили снег, бросали его за борт, мы дразнили их и бросали в них снежки. Они угрюмо делали, казалось, совсем бессмысленную работу и периодически отвечали нам одиночными меткими зарядами.
День прошёл обычным образом. До нас доходили слухи о том, что дорогу в посёлок совсем занесло, и в любой момент всех свободных от вахты могут отправить на расчистку снега. Потом кто-то сказал, что рядом с посёлком застряли несколько машин, в том числе и скорая помощь и туда отправили солдат, откапывать эти машины, потому что у них были лопаты, а если бы лопаты были у нас, то послали бы нас.
Только к вечеру к нашему пирсу пробилась одна снегоуборочная машина, которая проделала узкую дорожку в свежем снегу. Эта машина постояла у ворот, ведущих к кораблям, и уехала. А снег всё шёл. А мне на следующий день должно было исполниться двадцать лет.
Чего я ждал от этого дня? Я не могу вспомнить, но помню, что чего-то ждал. Ждал, может быть, какого-то нового ощущения, какого-то изменения в себе. Ещё я ждал хоть немного праздника и какого-то внимания и теплоты… От кого? От своих сослуживцев? Не знаю. Не помню. Но помню, что ждал, ждал, затаившись и надеясь…
Мне удалось подкопить денег ко дню рождения. Я откладывал два месяца половину своего крохотного денежного довольствия, и родители прислали немного. У нас было принято на день рождения угощать ближайших своих сослуживцев и накрывать стол на вечерний чай для своей боевой части (в моём случае для боевой части 3, то есть для минёров и торпедистов, в общем, для двенадцати человек).
По негласному, но строго соблюдаемому правилу, в день рождения юбиляра освобождали от вахт и других работ на весь день, от подъёма и до отбоя. Как правило, того, у кого был день рождения, вызывал к себе командир и поздравлял его. Командир приглашал к себе в каюту и говорил что-нибудь доброе, желал счастья, здоровья, успехов в службе и пр. Это было важно. В каюте командира матросу удавалось побывать редко, а то и вовсе не удавалось побывать за всю службу. Командир же был чудесным существом.
— Ну-у? Угостишь нас завтра? — спросил за вечерним чаем Лёша Милёв, старшина нашей команды, добрый жилистый парень. — Хочется хорошего чаю попить. Крепкого чайку, — сказал он, делая ударение на слове “крепкий” и подмигнул мне.
Раздобыть и принести на борт спиртное было очень трудно. И если кому-нибудь удавалось такое сделать, то это свидетельствовало о лихости смекалке и смелости. Молодые, прослужившие с нами в б.ч.3 по полгода матросики, смотрели на меня с надеждой. Они ждали просто сладостей, элементарных конфет, печенья, сгущенного молока или чего угодно другого, лишь бы сладкого. Я помнил, как в первый год службы хотелось сладкого. Хотелось так, как в детстве не хотелось.
Я не рассчитывал на подарки, или хотя бы на подарок. Подарки у нас друг другу не дарили. Хотелось только немножко праздника и хотелось почувствовать магию цифр. Двадцать лет! Что это?
Снег шёл, когда мы ложились спать. По громкой связи прозвучало: “Команде отбой. Ночное освещение включить”. Яркий жёлтый свет погас, и загорелась синяя лампа ночного освещения, только трап, ведущий в кубрик, светился жёлтым, падающим из верхних помещений светом. Я закрыл глаза. Нужно было уснуть.
Я вспомнил, как в детстве ждал дня рождения и в ночь перед ним долго не мог уснуть. Сердце никак не успокаивалось, оно громко и часто стучало от волнения. Я ворочался и уговаривал себя заснуть, понимая, что как только я засну, сразу наступит завтра. То есть, надо уснуть и день рождения настанет. Но из-за того, что я так напряжённо об этом думал, именно от этого и не мог уснуть, ворочался, громко вздыхал, или лежал и слушал тишину в других комнатах, тиканье часов, да звуки редко проезжавших машин. Как же я ждал дня рождения!
Хотя чего я ждал? Я знал заранее, что утром мне мама даст белую рубашку, потому что в школе в день рождения мне нужно быть нарядным. Родители меня поздравят, но сразу все подарки не дадут, придётся ждать вечера. В школу я брал с собой конфеты, чтобы всех угостить. Учительница в начале первого урока сообщала классу, что у меня сегодня день рождения и не тревожила потом вопросами и не вызывала к доске.
Вечером ко мне приходили друзья, бабушка и тётя с маленькой моей троюродной сестрой. Все дарили какую-нибудь ерунду, бабушка дарила книгу и тайком от всех совала мне в руку сложенную вчетверо купюру: «Сам себе что-нибудь купишь, и сходи в кино», — шептала она.
Родители дарили, конечно, что-то ценное, не всегда то, что я хотел, но всё же ценное. Друзья, пришедшие меня поздравить, сначала родительским подарком восхищались, но вскоре находили в нём массу недостатков и раскритиковывали его, доводя меня чуть ли не до слёз. Потом мы ели, потом пили чай с маминым тортом. Потом недолго бесились, ссорились, кто-то уходил раньше остальных. Мне казалось, что мои приятели затевали какую-то интригу против меня и вообще недостаточно мне благодарны за праздник и угощение. Потом папа праздник заканчивал.
— Всё! Давайте-ка по домам. Завтра в школу, — говорил он, — за уроки-то ещё не садились.
Ребята уходили, и становилось пусто…
В кубрике резко включился свет. Но это был не “подъём”. Я всегда за несколько минут до подъёма уже выходил из глубокого сна и либо просыпался и тихонечко долёживал последние тихие минуты, либо полуспал. А тут свет включили неожиданно.
— Аврал! — кричал откуда-то дежурный.
— Снег, падла, перестал, — сказал кто-то, медленно спускаясь с койки.
— Дневальный, сколько времени? — крикнул кто-то.
— Без двадцати три, — услышали мы.
Все медленно, зевая и потягиваясь, стали одеваться, совсем не так, как утром, когда соскакивают с коек махом и одеваются моментально. Никто не хотел идти на снег.
Мы медленно, как подтравленные тараканы, разбредались по местам приборки. На верхней палубе нас обдало свежим ветром. Ветер был холодный и, казалось, чёрный, потому что прилетел он со стороны чёрного шумящего и никогда не замерзающего океана. Но в этом ветре уже чувствовалась весна.
Небо тоже было чёрным и со звёздами, но звёзды виднелись единицами. Похолодало. Снега нападало чертовски много.
Мой участок приборки на верхней палубе находился на полубаке, то есть в носовой части, от надстройки до носового орудия. Довольно много открытой палубы, к тому же лопат у нас не было, и я чистил снег фанерной крышкой какого-то ящика. Но я убирал снег с ровной поверхности, а кому-то нужно было вычистить маленькую площадку, на которой находился какая-нибудь сложной конфигурации штуковина. И вот бедолаге приходилось руками и маленькой щёточкой выковыривать и вычищать забившийся во все щели и налипший, прихваченный морозом снег. В общем, приходилось работать, как археологу. Короче говоря, чистка снега на корабле — это очень непросто в любом случае.