Таня тоже улыбалась, она сияла. Так все было красиво в ЗАГСе, везде играла музыка, Боря поцеловал ее при всех в центре зала. Платье шелестело. Она казалась себе изумительной красавицей. Букет был огромный и пах оглушающее, немного жали колготки на животе, но так сказочно и легко было бежать по снегу до машины прямо в туфлях и в новой рыжей шубке, накинутой прямо на платье! И Таня бежала, Таня парила, она была принцессой и держала под руку принца в черном костюме.
А потом она увидела бабушку и ее застегнутую злость, отца с красными глазами в распущенном галстуке, маму в платье задом наперед с вытачками на спине и пуговкой на шее, тетю Нину в зеленом балахоне до пят с бумажной хризантемой на плече. Это были ее родные люди, самые любимые, трогательные в своем нелепом уродстве. Папа, мама, бабушка Вера, дурацкая мамина Нинка. И сразу стали натирать босоножки, устали ноги, заворочался маленький. Таня стала плакать тихонько за занавеской фаты. Ей было стыдно, ей было душно, была такая тоска, что не описать. Надо было все время вставать и целоваться под дикие крики, а сил уже не было, и Боря шептал, чтобы она потерпела последний тост, ну еще самый последний…
Свадьба в конце концов кончилась, Таня ушла жить под трехметровые потолки, мама так и не узнала, что в кабинке ателье перепутала «тирракоту» задом наперед. Всем было трудно жить, но ведь жили как-то? Родили Павлусю, не спали с ним ночами. Шура не спала у себя в квартире. Через стенку от Тани не спала Танина новая семья, рядом в кровати не спал чужой человек, ставший ее мужем. Он с каждым днем все меньше походил на того мальчика из общежития, которого она полюбила. У того была обворожительная улыбка с лучиками в углах глаз, клетчатые рубашки, пахнущие бабушкиным мылом, и беззащитная худая шея, и ямочка на левой щеке. Ласковые пальцы, которые так любили перебирать Танины волосы, хрипловатый смех, тихий голос и руки, крепко обнимающие, в которых было так спокойно и уютно. Куда это делось? Ей казалось, что она испытала облегчение, когда Боря уехал в австрийскую аспирантуру, или как это там у них называется.
Зимой Таню снарядили к нему в гости. Потому что, как стало ясно из громогласных Лизуниных заявлений, роковая Борина брюнетка уже там побывала по линии международных грантов. Поэтому Таню послали по линии супружеского долга. Как оказалось, довольно неудачно. Но Таня собиралась с большим воодушевлением. Издалека уехавший муж опять стал казаться родным. Далеким и поэтому заново любимым. Лизунины ядовитые реплики она никогда не слушала, а слушала свекровь. «Поезжай, Таня, когда еще выберешься за границу. Посмотришь, как он там, а то одичает. А у меня сейчас каникулы, как раз Павлусика я возьму на себя». Надо было задуматься – откуда такая щедрость? Последняя попытка сохранить семью сына? Таня не стала об этом думать. Мама просто сказала по телефону коротко: «Поезжай, что тут думать». Конечно, в Австрию! К Боре! Вертелась перед зеркалом в своей шубе из съедобной собаки куопи. «Не-ет. Так нельзя! Надо тебе дубленку купить, что ли?» И купили! Зелененькую, с пушистым крашеным зверем на капюшоне. Тоже «не лиса», но очень красиво! Одели, обули, снабдили всеми инструкциями, но таких инструкций, чтоб была любовь, еще не изобрели.
Боря за время заграничной учебы и работы разъелся. Морда стала широкая. Незнакомая. Смотрит куда-то насквозь. «Как ребенок?» Сначала вроде обрадовался. Сводил Таню в супермаркет за продуктами, она сварила борщ. В общежитии кухня на четверых. В Бориной четверке остальные трое – китайцы. Они от угощения отказались, покивали одинаковыми лицами, немецкая речь у них звучит как китайская, «р» не произносится. Боря долго размешивал австрийскую сметану, густую, как холодец. Суп съел, похвалил. Подмигивал над паром, шутил, расспрашивал про дом, Тане показалось, что соскучился, но потом поднялся и ушел по делам, только его и видели, на все десять дней. Раза три, правда, вместе прошлись по магазинам. Все безумно дорого, в кафе булочка просто не глоталась, цены безумные. Таня без копейки собственных денег мучилась ужасно. Надо было маме подарок, бабушке, как попросить? Неудобно. Боря сказал, что к ценам привык. Павлусику купили настоящий пуховичок, желтенький. Маме и бабушке Таня привезла кружку, бейсболку и полотенце с логотипом Бориного университета.
Она там общалась с дружелюбными китайцами, ничего из их картавой болтовни не понимая, гуляла одна по улицам со своим школьным английским. Боялась заблудиться. В дубленке было жарко, казалось, что все на нее смотрят как на чумную: все в ярких курточках, легких пальто, одна Таня в зеленом тулупе. Когда летела домой, в самолете плакала, накопилось всего, да и страшно. В аэропорту бросилась к Веронике. Глупая, маленькая Таня! «Все в порядке. Боря здоров, учится-работает. Денег хватает». Пустая болтовня. Вероника хотела бы знать, спали ли они вместе, была ли там та, другая женщина, как они проводили время – подробности… Таня схватила дома Павлусю на руки, не могла насмотреться, так соскучилась. Забилась в свою комнату: «Ты мой зверечек, мягенький пушочек, золотой звоночек! Как ты тут без меня?» Они заснули рядом на кровати, оба наконец-то счастливые.
Бедная, бедная Таня! Сидела третий год затворницей в чужой квартире. Одна постигала свой космос, загадку загадок и величайшую из тайн человечества. Как из ее любви и нежности, а из его нелюбви и неосторожности, из нескольких движений, вздохов и запрокинутых рук появилось семечко. А из семечка клеточка, а из клеточки рыбка, а из рыбки мальчик. Павлуся. И каждая его ручка – это локоток, складочка на запястье и пять чудесных пальчиков, а каждая ножка – ежедневно начинается и кончается Таниным поцелуем. В его глазах плещется мир, а под русыми кудряшками работает самый совершенный в мире компьютер. «Мама, что это?», «Мама, а почему утром на улице гуляют собаков, а вечером детей?», «Мама, а кто вчера положил в кашку изюм, а сегодня убрал?».
И Таня бежит со всех ног за Борей: «Смотри, смотри! Он сложил мозаику!» – а Боря привычно отмахивается, не отрываясь от компьютера: «Я видел, видел…» Павлуся для Бори «ребенок»: «Ребенок ел? Ребенок спит? А где ребенок?» И Таня боялась, что если ответить: «Его больше нет», то Боря протянет свое привычное «А-а-а…» и отвернется к экрану или, например, пойдет обедать. Для него нет разницы понятий «ребенка нет» (гуляет с бабушкой, спит, уехал на дачу) и «ребенка нет совсем».
А Павлуся? Это ведь все про него. Это он хохотун и плакса, хитрюга и ласкунчик, забияка и паинька – «ребенок». А Таня все бегала и бегала: «Смотри, Боря, он…» Бедная, глупая Таня! А Шура встала в кухне на колени перед репродукцией «Девочка с персиками» и, осенив себя неумелым крестом бывшей комсомолки, шептала: «Господи! Это Танин мальчик, не мой! Господи, пощади, не трогай их…»
Если бы мама могла знать, как Тане было плохо на этой даче! Как ей тоскливо! Чего только не передумается за день, а вечером уже нет сил остаться с собой наедине. Павлуся спит, журналы и книжки из дачного шкафа Таня выучила наизусть. Остается телевизор.
И она смотрит и смотрит до глубокой ночи. Всякую ерунду – футбол, старые фильмы про сталеваров и БАМ, сериалы, где за кадром смеются…
Она сама смеется тоже за кадром, поднимается и смотрит сверху вниз. На темный, ровно подстриженный сад, на розовое яблоко, упавшее несколько дней назад на крышу сарая, на спящего серого пса, на детские майки, сохнущие на бортике веранды… Голубой мерцающий свет экрана убаюкивает, Таня хочет спать, но лень встать, умыться, она пригрелась под пледом на диване. Ей снится давнишний, несердитый Боря, запах подгорелых котлет и сохнущего белья в общежитии, его коричневая родинка над ключицей. Он что-то говорит, потом все громче, громче, раздражается, кричит, потом переходит на пронзительный писк. Что это? Ну вот, опять телевизор!
Таня встала наконец, вышла на кухню поплескать воды на лицо, потом полезла по скрипучей лестнице спать в свой скворечник. Дверь в Павлусину комнату была приоткрыта. В углу на тумбочке стояла накрытая оранжевой косынкой настольная лампа, освещая угол комнаты, тумбочку и старенькую детскую кроватку, подвязанную с четырех сторон синтетической бечевкой. Павлуся спал. Таня сделала шаг внутрь комнаты поправить одеялко и вдруг… Вдруг ей показалось, что он не дышит.
На мгновение она задохнулась, ужас горячей волной сбил с ног. Как это? Точно не дышит. Умер? Таня как будто сорвалась и полетела в пропасть, а на дне этой пропасти в кроватке лежал мальчик. Таня видела, как его волосы из блестящих и шелковых стали тусклой паклей, посинели и сузились застывшие пальцы, румяная бархатная щечка обтянулась восковой желтоватой кожей, слиплись ресницы, а нижняя губа зацепилась за мутный неживой зуб… «Павлик! Павлуся!» – Таня бросилась трясти кровать, боясь дотронуться до него, обнаружить, что он действительно не живой, что ручка его, маленькая пухлая ладошка, всегда такая горячая и крепкая, теперь холодная и мертвая. «Пашка!» Он проснулся наконец, уселся, захлопал дурацкими ото сна глазенками, нащупал привычно рядом с собой игрушечного зайца. А, это просто мама. Мама? «Спи, Павлусенька, спи, зайчик, спи…»
Она забегала по комнате, обеими руками зажимая рвущийся из горла крик. «Мама, МАМА! Кто-нибудь, побудьте со мной!» Трясущимися руками отперла дверь: «Полкан, Полкашка? Ну где ты, Полкан?!» Вдалеке загремела цепь, он заполз на крыльцо, поскуливая, и стал лизать ее соленое от слез лицо, а она обняла его за шею и гладила седую жесткую морду, прижатые уши и репьястую битую спину. Давным-давно, когда он был щенком и лежал в сарае под теплым материнским боком, туда тоже приходила плакать девочка. И он узнал вкус и запах слез, как узнал потом запах страха и вкус крови, и свист рассекающей воздух палки над его спиной. Полкан почувствовал себя опять щенком, почувствовал давно забытые запахи, вспомнил, что рука на спине может не бить, а гладить. Так приятно трепать за ухом, проводить от холки до хвоста нежным заботливым движением. И он тыкался и тыкался мордой в колени этой странной девочки, которая вчера до липкого пота боялась, а сегодня позвала, и ему самому хотелось почему-то плакать и выть…
От Полкана пахло теплой шерстью и молоком. Он ни за что не пошел в дом, и Таня вынесла ему колбасы на крыльцо. Он съел вежливо прямо у нее с руки и остался перед дверью караулить. Теперь уже по-настоящему. Таня еще раз как следует умылась, почистила зубы. Автобус до города по расписанию она помнила только один, в семь тридцать, поэтому вещи собрала прямо ночью, блаженно прислушиваясь к ровному дыханию из детской. На обратной стороне своей абортной карточки Таня написала короткую записку, никому не адресованную, что поживет пока у мамы.
Ровно в семь часов она постучала в дверь дяди-Колиной сторожки. В каждой руке у нее было по сумке. Да еще сонная недовольная Павлусина лапка, да Полканова цепь. Всю дорогу до сторожки Таня репетировала речь, но когда дядя Коля наконец вышел, они оба замерли, не в состоянии произнести ни слова. «Ты, ты, чего это… Танюх, куда? Он же это, еха-маха, он…» «Мы уезжаем. Возьмите ключ, родители приедут потом и заберут», – Таня протянула ключ вместе с цепью. «А хозяйка, это самое… ничего не говорила». Таня была спокойна и уверена как никогда: «Сейчас я хозяйка».
Эта последняя фраза была Таниным триумфом, ее реваншем, ее платой за одиночество. За ночные кошмары, за Борину нелюбовь, за собачью злость, за оплаченные анализы и карточку, оставшуюся на столе. «Сейчас я хозяйка. До свидания, дядя Коля». Она повернулась и пошла, а на прощание еще погладила Полкана по жесткой седой морде, почесала за ухом: «Пока, Полкашка, больше не увидимся».
Боря, Боря… «Когда же ты перебесишься, в конце концов?! У тебя жена и ребенок, а ты все шастаешь!» Мать наклоняла голову и смотрела подозрительно, стараясь отыскать в его лице присутствие «той женщины». Жена и ребенок. Абстрактные далекие понятия. Он приходил домой с работы, а дома была Таня, незнакомая улыбчивая девушка. Непонятно было, о чем с ней говорить. И мальчик, его сын, существо еще более загадочное и пугающее. Этот ребенок никак не помещался в Борином мозгу. Сначала он непрерывно орал в кроватке, сморщив уродливую красную мордашку. Было страшно взять его в руки, как в детстве хомячка, чтобы не сломать ему лапку или шею. Потом мальчишка подрос, стал громко бегать по квартире, хвататься за брюки перепачканными печеньем пальцами.
Боря оборачивался и кричал через плечо в глубь квартиры: «Эй, кто-нибудь, заберите его!» – зная, что за дверью тихонько стоит Таня и подглядывает, как он будет себя вести. Не ребенок, нет, а он сам, Боря.
В такие моменты он чувствовал в Тане какой-то намек, подвох, шаг в сторону от того примитива, который он сам для нее определил. Но потом все это ускользало, гасло за раздражением. «Забери, сказал, он мне здесь все изгваздает!»
У Павлуси часто болели уши, и во время болезни он делался еще более маленьким и жалким, а мордочка заострялась и взрослела, приобретая какие-то смутно узнаваемые черты. Ему стелили на большом диване клетчатый плед, раскладывали игрушки. «Ма-а-ма!
Бо-о-йно, бойно! Мамуся!» Он прижимал к вискам маленькие кулачки и подвывал тоненько и страшно, и тогда Боре казалось, что из его живота медленно и жестоко выкручивают кишки. Становилось так плохо, что хотелось заткнуть уши, убежать, спрятаться, даже умереть, лишь бы не слышать этот мучительный тоненький вой. И он орал на мать, на Таню, бесился: «Дайте ему чего-нибудь, укол, таблетку! Ему же больно!»
И опять что-то шевелилось внутри, какой-то вроде бы момент истины. Где-то рядом, еще немного – и в точку. Любовь? Из ванной утром было слышно, как мать, понижая голос, говорила Лизуне: «А все-таки ОН ЕГО любит, переживает за него. Вчера знаешь какой нам с Татьяной устроил разнос! А ты говоришь! Кровь – ее не обманешь!» И Боря думал, что да. Кровь не обманешь. Это сын. Сын – это навсегда.
Две женщины в его жизни – мать и ТА, другая.
А Таня… У Тани мальчик. Но это на потом. Когда уже посажено дерево и выстроен дом. На пятьдесят, на шестьдесят, на семьдесят. Не мальчик, но юноша, уже стреляет сигареты, говорит басом. Павел, вот такой, Борисович! И родинка наследственная имеется. Кровь не обманешь.
Когда Борис встретил Таню, ей было двадцать, а он на пять лет старше. Когда он впервые увидел Симу – двадцать было ему, а ей к тридцати. Сима сидела у них на кухне и качала босой шершавой ступней с ярко-красными ногтями. На ней была вытянутая черная майка и цветастая цыганская юбка. На соседнем стуле сидела девочка лет пяти с такой же, как у матери, высоко выстриженной, как выхваченной, челкой. На кухонном столе в картонной папке лежали кусочки Симиной диссертации, Борин отец был ее научным руководителем.
Год назад умер скоропостижно пожилой профессор университета, когда был вот с этой, «с ней». А мать еще вчера прибавила гневным шепотом, прикрыв дверь: «Ваш Вершковский, говорят, умер прямо на этой шлюхе! Тебе что, не хватает острых ощущений?» А отец беззлобно отбивался от привычной ревности: «Ладно, Ника, еще ты будешь все эти бабские сплетни принимать на веру. А даже если и так, какая чудесная смерть! Позавидовать можно. Вершковскому повезло, старому ходоку, а вот что эта девочка пережила, представляешь?» «Девочка? – взвилась мать. И: – Я не позволю в мой дом… ты тоже из стаи ее кобелей…»
В общем, было ужасно интересно, тем более что Боря только недавно лично начал серьезное освоение этой сферы отношений.
Отец все не шел из гаража, Боря немного стеснялся, никак не мог подобрать тему для разговора. Не о погоде же говорить? Но уйти с кухни не было сил, так и сидели молча. Сима смотрела на него исподлобья и качала голой ногой. Левая щиколотка у нее была испачкана глиной. На правой кривился в сторону большой палец – след школьного перелома, как потом выяснилось. Девочка мрачно ковыряла в носу. От чая они обе отказались. А через полчаса так же молча собрались и пошли, не дождавшись Сергея Сергеевича. Грянул дождь, Боря побежал догонять с зонтом, как в женском романе. Он так и бежал сначала до дома Симиной мамы, где оставили девочку Юлю, а потом до маленькой двухкомнатной квартиры и кровати, где стало понятно, для чего, собственно, стоит жить дальше.
Дома, конечно, были скандалы, мать грозилась то запереть, то, наоборот, выгнать, то не вынести позора. Сима тем временем спокойно защитила диссертацию, правда, у другого руководителя. «Ника, ты не права. Она неглупая девочка. У всех бывают в юности завихрения. Она одна дочку растит, живет как все. А мозги у нее хорошие, и работу она сделала неплохую!» А мать кричала: «Ты с ума сошел! Какая девочка, у нее же все мозги между ног! Она у тебя сына увела, а ты восхищаешься ее мозгами!» Отец сразу шел на попятную: «Ничего я не восхищаюсь, а просто говорю, что диссертация у нее по делу…» – «Знаю я, по какому делу у нее диссертация!..» И так до бесконечности.
Боря просто ждал, пока родители переместятся ругаться из коридора на кухню, и потихоньку уходил. Летел в Симину хрущобу как на крыльях. Юлю по выходным отводили к бабушке. Странная девочка. Сима замужем никогда не была, и дочь как будто отпочковалась непосредственно от матери, тем более что похожа на нее была и характером, и внешне просто фантастически. Смотрела всегда так же мрачно, не называла его по имени, только «ты», даже когда выросла. Наблюдала и молча оценивала. Не сразу, через несколько лет, Боря понял, что он просто один из многих «ты», которые приходят к ее матери. «У тебя что, есть другой?» И голос так дрожал, что сам себе был противен. «Ну. Не другой, а другие. Бывает иногда, под настроение. А что? – Он хотел ее убить, ударить, она рассмеялась ему в лицо: – Дурак, я тебе не жена, да хоть и жена была бы. Ты мне никто. Еще иди и мамочке своей пожалуйся!»
Он убежал от нее, напился, конечно, бродил по улицам пьяный и несчастный, в расстегнутой куртке и рубахе, задыхаясь от дождя, водочной тошноты и жалости к себе. На одной из улиц его подобрала Жанна, отвела к себе в общагу, дотащила до туалета, потом отпоила чаем, уложила с собой в постель. А он, как ни странно, оказался на высоте. От злости, наверное.