Было очень тихо. Не ехали на улице машины, не кричали во дворе ребята, не работало у соседей радио. Кошка умерла. Шура села на пол и погладила Фросину полосатую спину. Она погладила Фросину спину и Петенькину русую голову. Она поцеловала плюшевую кошачью мордочку и Петенькины голубые прожилки на веках. Она подержала Фросины отощавшие лапы и Петенькины холодные пальчики. Она задыхалась от горя и заплакала, наконец, так громко и надрывно, как давно себе не позволяла. А теперь она была одна, и можно было не бояться и не держаться, а плакать и плакать обо всем. О Петеньке, о Фросе, о Юре, которого так любила, о Тане, о старенькой маме, как она с ними со всеми настрадалась…
Утром Шура поехала в парк и зарыла там обувную коробку под деревом. Глубоко, чтобы не раскопали собаки. Кто-то же должен был это сделать? Не было сил ехать на дачу доживать отпуск, просто не было сил ни на что, только на слезы. Несколько лет пройдет, и мама тоже ее покинет. Таня отпущена в свое плавание. Юра устроен. Зачем она, Шура, все еще здесь? Шла домой с ощущением, что надо поставить какую-то точку. Это всю жизнь ее мучило – ощущение недоделанного дела, незавершенной мысли. Надо было завершать.
Вернулась, а на лестничной площадке перед квартирой стоят сумки. На одной сидит мальчик в джинсовом костюмчике, а незнакомая девушка жмет на кнопку звонка их «дерьмантиновой» двери. Это Таня вернулась. «Мам, ты где, а то мы как беженцы. Ты что, мам, ты что ревешь?..» И Шура стала рассказывать про Фросю прямо на площадке, не отпирая, потому что хотела подготовить Таню, что кошки дома нет, а есть только пустые ненужные теперь мисочки. А Таня тоже стала плакать и говорить, что у нее будет в марте еще один ребенок, она ушла от Касинских навсегда, но аборт ни за что, а Борю она все равно давно не… Тут приоткрылась и снова захлопнулась соседняя любопытная дверь. «Мам, – не выдержал Павлуся, – а меня ты любишь? Я писать хочу». И вот они наконец-то отперли дверь, занесли сумки и стали там жить. Накапали друг другу валерьянки, сварили макарон, разобрали вещи. Павлуську вечером уложили пока на раскладное кресло, а сами забрались в Шурину кровать под одно одеяло. «Мама, мамочка…» – бормотала Таня во сне.
И Шура прижимала ее к себе, как маленькую девочку, которая потерялась, а теперь нашлась. Теперь дома.
Чего только потом не было – ого-го. Явление на следующий день с дачи разгневанной бабушки Веры, про которую все забыли, померкло на фоне разыгравшихся далее сцен и сценок. Каждый день приезжала Вероника. Поговорить. Хотя что тут говорить? «Пусть она подумает». Таня закрывалась в комнате с Павлусей и включала телевизор. Подходила бабушка-парламентер и стучала преувеличенно громко. Таня отвечала, что подумала, и бабушка с гордостью переводила Веронике: «Не хочет она с вашим сыном дела иметь никакого!» Шура терялась и не знала – то ли приглашать чай пить, то ли ругаться. Последнее она совсем не умела, поэтому прилетевшую на подмогу Нинку пришлось выставить. А то она начинала вопить с места в карьер, как базарная торговка. Всех напугала и только этим диким поведением напортила.
Потом Тане и вовсе надоели дурацкие игры, и она вышла спокойно сама встретить Веронику. «Павлуся, бабушка приехала!» Пили действительно чай. Сергей Сергеич, которого привели как группу поддержки в противовес тете Нине, вместо выяснения отношений учил Павлусю рисовать самолеты. «Давайте только за Борю мы все не будем говорить. Он сам пусть мне напишет. Или пусть зайдет, когда приедет».
Таня смотрела прямо, не опуская головы, глаза у нее стали твердые и холодные, как железо. Она спокойно и уверенно стала организовывать новую жизнь. Павлуся отправился в садик. Все бабушки и дедушка были строго распределены, кто когда забирает или сидит с ребенком. Таня устроилась к маме в аптеку и набросилась на работу с таким азартом и весельем, что Шура не успевала удивляться. Она выходила в торговый зал и смотрела на дочь, какая она теперь красивая, яркая, даже стала казаться выше ростом. Волосы отросли и загибались о воротник синего свитера. Таня теперь везде была главная, потеснив с поста номер один бабушку с ее неисчислимым педагогическим стажем. Теперь, когда они смотрели телевизор, Таня объясняла Шуре содержание, а не наоборот, тем более что Шура вообще стала плохо понимать любое действие на экране. И опять же Таня сообразила, что нужны очки. Таня знала, какие конфеты купить воспитательнице в садик, как переставить витрину с детскими товарами, как делать котлетки на пару. Откуда? Оказалось, что за те несколько лет, проведенные вне дома, она приобрела огромное количество разнообразных и полезных навыков, которых в ней не предполагалось. Вот, например, компьютер? Для Шуры – укрощенный зверь, для Тани – лучший друг. Даже в женской консультации Таня смогла как-то так договориться, что ей назначили пропущенное УЗИ вне плана и без очереди. УЗИ показало опять мальчика, чему Таня нисколько не удивилась. Она теперь представляла в семье мужское начало, даже два. Одно еще толкалось в животе, а второе посещало младшую группу детского сада, куда сто лет назад ходила сама Таня.
«Наша Ирина Геньевна сказала, что на Восьмое марта мам и бабушек всех надо в группу вести. Да, баб Шур, ты пойдешь?» Шура на самом деле Павлусю боялась, ей было страшно, что она может не уследить. Ни в коем случае не хотела с ним оставаться вдвоем, вскакивала сразу: «Нет-нет, Танечка, сиди! Я сбегаю!»
И бежала за хлебом или ведро вынести. Но он был такой живой, такой крепкий, такой чудесный! Шура заглядывала ночью, пробиралась медленно по узкой комнате. Подходила на цыпочках к кроватке, отодвигала немного картонную крышку от детского лото, загораживающую ночник. Павлуся спал широко, отодвинув в угол слишком теплое одеяло. По периметру кроватки сидели его любимые плюшевые звери. Они разделяли Шурино восхищение Павлусиными плотными ножками, пушистой щеточкой ресниц, подживающей царапкой на тыле левой кисти. Он дышал упруго и спокойно, а один раз – засмеялся во сне. И его ротик, приоткрытый в улыбке, напомнил Шуре нежную перламутровую изнанку речных ракушек, которые она так любила собирать в детстве.
Таня поднимала с подушки бессонную, по-новому лохматую голову и шептала: «Мам, он спит, все хорошо. Хочешь, я с тобой лягу?» Как будто теперь она была мама, а не дочка. Шура вставала первая и варила кашу, которая неизменно убегала. И кофе убегал. Ложка падала со стола, яичная скорлупа плюхалась на раскаленную сковородку. Выходила Таня, мыла плиту, варила новую кашу, подтирала пол, забирала сына в садик, а Шура все сидела, уронив руки на колени, пока не хлопала дверь. А все дело было в том, что на кухне рядом все утро вертелся Павлуська, смеялся, щебетал. Он так не похож был на того, ее мальчика, но он такой был все равно свой, родной. Куда тут было деться? Он был везде, этот мальчишка с крепкими ногами. «Баба?» – и залезал вдруг на руки, тащил ее куда-то, теребил, обнимал за шею, хохотал, целовал в щеку, трогательно закрыв глаза и выпятив губы. И Шура целовала тоже. И гладила и трогала. И месяца за два перетрогала его всего с густо заверченной макушки до пахнущих старыми сандалиями пяток. И полюбила. Она полюбила его больше своей прожитой практически без Тани жизни и больше той смерти. Она открыла наконец свою дверь и вытащила оттуда вот этого мальчика как приз, как дар. Все встало на свои места, новое живое электричество потекло по их латаной-перелатаной цепи. Так захотелось идти вперед! Медленно, не торопясь, разглядывая эти новые чудеса.
А время, наоборот, заторопилось и понеслось, как электричка. Бабушка Вера справила восемьдесят пятый день рождения. Марине сделали какую-то операцию по женским делам. «Добрые люди» по телефону сообщили, что «вырезали практически все». Марина сверху сильно похудела, а снизу – наоборот. Перестала красить волосы и постриглась. Юра ее выгуливал на откосе, ноги ходили грузно, тяжело. Они брели под руку, как два старичка, и непонятно было, кто на кого опирается. Давно умер веселый рыжий Пинч. Маечка поступила в экономический институт, но сразу ушла, не выдержав сложной математики, чем ужасно расстроила отца. У Вероники парализовало старшую сестру, и ее перевезли болеть из деревни в бывшую Танину комнату. Боре продлили контракт еще на год, но Сима этой зимой уже к нему не поехала, потому что Юля неудачно сделала аборт и долго болела. А Таня поехала в ночь рожать Павлусику новое существо неизвестного ей вида под названием брат.
В то утро впервые за много лет Шура проснулась счастливой. Она лежала и слушала тихий субботний дом, вдыхала запах любимых вещей. Ей хотелось потянуться громко, с хрустом, по-молодому. Как хорошо! За стеной возится еще во сне Павлуся, далеко в роддоме спит новый здоровенький мальчик с рекордным для их семьи весом – три восемьсот. Спит там Таня, улыбаясь своему новому состоянию, красивая мама двух мальчиков. И Шура, Шура тоже теперь дважды бабушка!
Дел-то сколько! Всех не переделать. Надо все приготовить, вымыть пол в комнате, еще раз протереть приготовленную заранее вторую кроватку. Погладить крошечные кофточки и штанишки. Господи, как давно она не брала в руки такие маленькие, такие замечательные детские вещички! Сейчас она встанет, сварит кофе и кашу. И ничего больше у нее не убежит. Она теперь может все. Может, например, позвонить Юре и сообщить ему новость, а потом небрежно попросить: «Ты не приедешь сегодня пересидеть со старшим пару часов? Я должна еще по магазинам пробежаться насчет пеленок». Или можно позвонить Веронике, похвастаться. Или лучше подождать? Сейчас все равно прискачет Нинка, затрезвонит бабушка Вера… Лучше никому не звонить. Пусть это еще немного побудет только ее, Шуриным. Ее и Тани. Шура потянулась, ловко вскочила с кровати и раздернула занавески на окне, впуская совсем уже весеннее солнце. Вот наш дом и двор, наша любимая скамейка. Наше счастье, наши дети. Здоровые дети.
Таня тоже потянулась и вышла к окошку в коридор напротив палаты. Выглянула. Внизу на тротуаре стояла ее семья. Мама – в сером волосатом пальто, лицо в родных морщинках, улыбка, старенький берет. Павлуся – в австрийском желтом пуховичке, в одной руке лопатка, в другой – ведерко из-под майонеза. Потом справа в кадр вошла Вероника в норке до пят. Как она постарела! На голове платок, губы не накрашены. Они поздоровались друг с другом, потоптались под окном. Потом подравнялись, задрали головы вверх, улыбнулись и хором беззвучно через стекло сказали: «Таня!»
«Дорогая Люсенька…»
«Дорогая Люсенька, поздравляю тебя с мальчиком! Наконец-то все у нас закончилось хорошо!
Я дотерпела до 7 утра и позвонила в приемный покой, мне сказали, что мальчик, хороший, здоровенький и длинный – 52 см. А ты была всего 47! Как ты там сама? Живот не болит? Когда принесут кормить? Я не поняла, какой вес? 3.200? Позвонила бабушке Зое, она в уме, вроде рада, даже спрашивала, на кого похож. Я тут все приберу, подготовлю, вымою, не волнуйся. Молочко еще не появилось? Поспрашивай там девочек насчет вещичек, все ли мы с тобой обдумали, может, что-нибудь и забыли. Посылаю булочку-слойку, кефирчик, сок, груши. Что еще? Напиши, кому позвонить? Выгляни сейчас в окно, я тебе помашу. Посылаю ручку и бумагу, напиши все подробно. Целую тебя крепко, Люсенька, все будет хорошо. Вадик не звонил, наверное, он не знает еще? Ты не волнуйся, сейчас для ребеночка главное – молочко, и кушать надо хорошо, я тебе всего принесу. Ну, все, я пошла к окошку. Мама».
«Мама! Какое молочко, я 2 часа назад родила! Мне ничего не нужно. Принеси: кипятильник, носки, почитать чего-нибудь, сахарный песок, банку литровую. Все болит пока, лежу. Немножко только встала у кровати. Врача еще не было. Ребенок кричал все время. Маленький очень, волосы вроде темные, красный. На кого похож, не знаю, потом посмотрим. Ты никому не звони. Я сама. Окно тут не откроешь. Буду звонить, если здесь починят телефон-автомат. Пеленки всякие после можно докупить, ты к выписке принеси только самое необходимое, я тебе потом напишу. Ну, пока, целую. Завтра приходи так же, часов в 11. Люся».
За ночь, пока Люся рожала, все совершенно изменилось. И мир вокруг, и она сама. Когда вечером стало немножко схватывать живот, она была еще прежняя. Еще казалось, что, может быть, все обойдется. Но мама уже забегала по квартире, собирая приготовленные вещи в пакет. Затеребила Люсю – вставай, одевайся! Была оттепель, дороги совершенно растаяли. Из-под колес «скорой» летела по сторонам мокрая жижа. Знобило от страха. «Давай, милая, – приговаривала старушка-санитарка в приемном покое. – Мама-то здесь не нужна нам! Давай, отдавай ей одежду свою, а я тебе, вот смотри, выдам рубаху». И Люся покорно снимала: перчатки (ой, дырочка на среднем пальце!), шапку, шарф, шубейку, свитер, юбку. Слой за слоем, как будто сбрасывала старую шкуру, чтобы потом обрасти новой. Мама ушла. «Давай, милая, пойдем!» Заполняли карточку – голос у нее дрожал, мерили давление – руки тряслись. И дальше с каждым шагом становилось все страшнее и страшнее. Больнее и больнее. Осмотр, клизма – никогда с Люсей еще такого не делали. «Дойдешь сама?» Вот ее уже повели в родильный зал по широкой лестнице. Огромная рубаха бултыхалась вокруг затвердевшего живота. В большом помещении на втором этаже почти все кровати были заняты. Женщины на них лежали растрепанные и потные, задрав сорочки без стеснения и обхватив круглые животы. Кто-то стонал, покряхтывал, тоненько вскрикивал. Лица их были одинаково отсутствующими, где-то далеко или глубоко в себе. Никто даже головы к Люсе не повернул. У одной на пеленке расплылось красным жуткое пятно. Другая, молча и часто дыша, перекатывалась с боку на бок. Совсем юная, худенькая, с неестественно большим для нее, как будто приделанным впереди животом медленно ходила вокруг своей койки. А еще у одной с широко и неестественно распяленными ногами… Нет, Люся не могла смотреть. Ее затрясло, заколотило, облило ужасом, как кипятком. Хотелось ухватиться за эту добренькую санитарочку, и обратно – вниз, к маме, домой! «Ну, ложись, милая, вот. Сейчас акушерочка подойдет».
Потом было очень больно. Эта боль была такой неожиданно сильной, что и предположить нельзя было. Люся сразу забыла и занятия на курсах, и рассказы рожавших подруг и матери. Она была оглушена болью, раздавлена. Она не могла, не могла! Она стонала и кричала, плакала и ругалась с акушерками и никого не хотела слушать. Боль пересилила стыд, Люсины уравновешенные тридцать лет, врожденную скромность и решение, чтобы ребенок был. Ей казалось, что происходит что-то страшное, такое, чего быть не должно. Вот лежат же женщины и не кричат, а только постанывают, даже встают и ходят некоторые, а она терпеть не может! Нет, не может! «А-а-а, о-о-о!» – выла Люся, не в силах больше терпеть. «Женщина, женщина, ну возьмите себя в руки! Да прекрати же ты орать, не одна здесь! Видишь, все рожают, но никто так не орет!»
Ей было все равно, хотелось только, чтобы все сию минуту закончилось, убрать это все куда-нибудь, попасть домой и спать, спать. Молоденькая девушка на соседней койке лежала молча, только иногда вдруг начинала часто дышать, коротко всхлипывая и ухватившись руками за спинку кровати над головой. «Терпи-терпи», – уговаривала ее акушерка. Она и терпела, а Люся не могла! «Ну, еще совсем немножко, давай, начинай тужиться». «Нет! Нет!» – кричала Люся. Ребенок, казалось, разрывал ее изнутри, двигаясь наружу. И страшнее боли, ужасней было то, что Люся не могла уже управлять тем, что с ней происходило. Как будто какие-то древние колдовские силы заставляли ее корчиться, тужиться и совершать движения, которых она не хотела. Акушерка подходила молча, грубо, как казалось Люсе, копошилась у нее внутри, в самом эпицентре боли, бесцеремонно раздвигая ей ноги. «Ну вот, пошли, наконец-то, вставай! Уже голова у нас видна». Нет, встать невозможно, как? О ребенке она и не думала. Сам момент его рождения Люся ощутила как край своих сил, освобождение и облегчение. Она сразу закрыла глаза, поплыла, закружилась. Вот можно поспать наконец. Ее тормошили, звали: «Мамаша, мамаша, посмотри на сыночка! Мальчик у тебя!» Все вокруг, обозленные и усталые, разом заулыбались, даже докторша, рыжая поджарая бабка с золотыми зубами, что-то там проворковала. Мальчик.
Ребенок вопил и был на вид просто ужасен. Мордочка состояла из огромного рта и заплывших глазок-щелочек, крошечные ладони и ступни были синего цвета, а весь он – багрово-красный, и между ножками было слишком много всего. Никакого восторга, «радости встречи нового человечка» и прилива материнской любви Люся не испытала. Она перетерпела, пока с ней еще что-то доделывали, суетились, еще кололи чем-то и нажимали на живот, и покричала просто для порядка, потому что главная боль ушла насовсем. Потом унесли ребенка, Люсю накрыли простыней, она согрелась и все-таки заснула, а проснулась уже в другом мире. Наступило утро, и новая смена акушерок Люсю не ругала. Они громко и весело переговаривались, топали, гремели инструментами где-то рядом. Живот не болел. За ночь, наверное, выпал снег. За окном все стало белым-бело, светило солнце, было слышно машины и троллейбус, из приоткрытого окна тянуло холодом. Все изменилось. Стены, пол, липовые ветки за стеклом, столик, шкаф. Все было новым, светлым, ярким и не страшным. Люся посмотрела на свои руки, на ноги, прикрытые грязной простынкой, немножко потянулась затекшим телом. Хотелось рассмотреть себя новую. Еще хотелось почему-то рассмеяться и дышать глубоко-глубоко. Где-то там был ее ребенок, он был мальчик, и она была его мамой. Надо же, свершилось! Потом Люсю увезли в палату, и она опять уснула, улыбаясь совершенно новой улыбкой.
Роддом располагался в облезлом особняке дореволюционной постройки, одном из тех в городе зданий, где про ремонт говорить уже неприлично. Здесь с момента основания была размещена общественная женская богадельня с родовспоможением. Операционные, родовая и коридоры выходили окнами на довольно оживленную улицу. Вокруг на тротуарах с утра до вечера стояли почетным караулом молодые мужчины и пожилые женщины с задранными вверх головами. Стены в этом заведении имели толщину необычайную, поэтому услышать своих дочерей, невесток и жен внизу стоящим совершенно невозможно. Виделись за стеклами размытые силуэты в халатах. В отсутствие персонала девочки заворачивались в одеяла, влезали на подоконник и открывали форточки, но и тогда было плохо слышно из-за транспорта.