Вероника и правда была хоть и не родная, но не злая. Нормальная, обычная свекровь, так Таня считала. Павлусика вон как любит, песенки с ним поет английские, буквы учит, игрушки покупает дорогущие – не жалко. Она ведь где-то в деревне родилась. Уехала в город учиться, тоже, наверное, в общаге жила. Вцепилась.
В институт, в Сергея, в его «академическую» семью и квартиру. Отряхнулась от всего прежнего, выращивала себя заново. Холила, воспитывала, вымазывала кремами, массажами, бассейнами, аспирантурами. Вырастила. Бореньку тоже вырастила. Тоже ему, наверное, английские слова вдалбливала, на теннис водила, покупала джинсы фирменные. Любила. А теперь он даже разговаривать с ней не всегда хочет. Зря старалась. Ей, наверное, тоже грустно бывает, еще как. Просто она хорохорится, держит лицо.
Боря – в Австрии. Сергей Сергеевич занят на работе семь дней в неделю. Вечером, за ужином говорит телевизору сквозь газету, не отрываясь от тарелки: «Дорогая, как прошел день?» Живет дома Таня – чужая дочка. Зато Павлусик – свет в окошке. Или не свет? Таня Веронику по-своему даже жалела, только понять не могла, почему она еще одного ребенка так не хочет. Это же внук ее, родной. И в первый раз… Странно, как будто это так легко – оп, и нет его. Тане нелегко. Она думает и думает, ходит мыслями по кругу, как все обратно с головы на ноги поставить. А Вероника, интересно, думает?
График у Вероники относительно свободный, она в инязе преподает. Доцент. Иногда утром упорхнет на занятия и до глубокой ночи пропадает – дела какие-то, потом с подругами встречается. Каждый день студенты приходят репетироваться – и совсем взрослые, и ребята. У Вероники методика даже какая-то авторская, быстрая подготовка. Могла бы и Таню поучить, только ей некогда, Тане. То Павлусика кормить, то гулять, то стирать-гладить. Не до учебников. А иногда Вероника встает поздно, часами пьет кофе на кухне, застревает в ванной. Гимнастику делает или маникюр. Сериалы смотрит! Лично Таню от них тошнит, даже на даче, от тоски, ну никак не смотрятся. А Вероника – пожалуйста! Да еще обсуждает с Лизуней. А Лизуня, кстати, не липовая доцентша. Не от сохи, а настоящая, потомственная интеллигентка! Змея. А туда же!
Первое время Таня свекровь очень стеснялась. Совсем не знала, как разговаривать. Вероника всегда такая важная, красивая. Нет, не красивая, а нарядная, торжественная, как будто всегда на праздник. В полной боевой раскраске. Ногти длиннющие, прическа как из парикмахерской. И говорит всегда уверенно и твердо, попробуй возрази. Таня поверить не могла, что свекровь и убирается, и готовит сама, и белье стирает. Так ей все эти занятия приземленные домашние не подходили. А как-то вышла утром из комнаты – Вероника пол моет. Подоткнула юбку, как крестьянка, и возит внаклонку из угла в угол! А тряпка у нее, между прочим, обыкновенная, земная. Из старой футболки! И тапочки кондовые в клетку. Под левой коленкой вспухла извитая вена, кожа там старая, дряблая, у мамы лучше! Но мама потолще немного, да и потом, она же мама! Но… Вероника вымоет руки, обует каблуки. И станет опять королевой, а мама останется Золушкой. А Таня останется Золушкиной дочкой.
Мама даже курить не научилась как следует! Вот Лизуня, например, сядет, закинет ногу на ногу, глаза томно прикроет и дымит. Пускает дым из носа, как дракончик. Мундштук у нее полуметровый, хвалилась, что заграничный. И Вероника иногда баловалась, за компанию, вертела в руке сигарету, потом тушила. Боялась, наверное, привыкнуть. «Ты, Лизуня, так вкусно куришь, аж завидно!» А мама? Таня однажды вышла поздно ночью на кухню, даже не сразу и поняла, испугалась. Мама встала на стул и торчит всем туловищем в форточке, чтобы дым не шел внутрь, из-за занавески видна только оттопыренная родная и знакомая попа, обтянутая простецкой «ночнушкой» в горох. Смех!
И Фрося на подоконнике караулит! Таня ничего тогда не сказала. Маму пугать не стала, вышла тихонечко и дверь прикрыла.
Мама не красилась, не носила украшений, не посещала массажиста и понятия не имела, что такое грязевые обертывания. Что-то от суставов? Ноги у мамы немножко коротковаты и плотненькие, поэтому и туфель на каблуках она не любит. Есть у нее одни, но это только «на случай приезда английской королевы». Есть брюки черные очень теплые и не очень, брюки серые летние и брюки старые – «огородные». Какие-то кофточки, свитерки, пальто из волосатого серого драпа.
Как она с такими данными работает директором аптеки? Директор – это бизнес-леди. Любая леди имеет деловой костюм, шарфик и косметичку, а у мамы в сумке размером с суповую кастрюлю лежит все вперемешку от документов до банановых шкурок недельной давности в подозрительном пакете.
Для спокойной и тихой мамы, всегда немного грустной, хотелось яркого, блестящего и сверкающего. Расшевелить ее, рассмешить, раскрасить. В первом классе Таня малевала губы и ногти лиловой гуашью и корчила перед зеркалом рожи. Потом подросла, завела свою косметичку, всякие штуки-дрюки. «Мам, давай я тебя буду каждый день на работу красить? Нет? Ну, тогда дай я сейчас тебя просто так накрашу для тренировки?» Мама терпела. Глаза – синим. Губы – красным. На веках обязательно жирная подводка черным. Ресницы – густо, под «тараканьи ножки». Тетя Нина бы одобрила!
Таня на маму обижалась, точнее не на маму, а за нее. Вот едет она усталая с работы домой, без помады, без улыбки, в унылом пальто и темном вязаном берете.
С кошелкой. Передает на билет. Пальцы у нее неизящные, ногти пострижены под корень, обручального кольца нет. Все думают – вот едет женщина одинокая, немолодая, никому не нужная, даже не замужем. «Почему это ты думаешь, что немолодая никому не нужна? И потом, мы же с папой развелись, зачем мне кольцо?» «А у тебя оно было?» – спрашивает жадно Таня. «Нет, Танюша. Тогда это было необязательно». – «А сейчас обязательно!»
Десять лет Таня хотела попросить папу купить маме кольцо, даже выбрала в ювелирном. Во-первых, надо дарить лично, поэтому папе пришлось бы приехать. Во-вторых, он потом мог бы остаться, например, на выходные. И в-третьих, мог бы вообще остаться жить, место-то есть! Но тогда было некуда девать Марину, и Маечку, и рыжую собаку. Таня уже привыкла, что они есть, и их было жалко совсем убрать. Жалко, если Марина тоже будет ездить в общественном транспорте без обручального кольца, и все вокруг будут думать, что дома ее никто не ждет! И потом, Таня знала, что папа никогда к ним не придет. Она не смогла бы объяснить чужому, но сама чувствовала.
А Юра приходил. Даже два раза. Только первый раз, когда родилась Маечка, у него дальше двора не получилось. Он восемнадцать часов провел в мучительном бездействии. То топтался в вестибюле роддома, того самого, где когда-то родились Таня и Петенька, то бродил по улицам. На работу не пошел, разговаривать ни с кем не мог. Роды были тяжелые. Выходила акушерка, говорила разные слова: то «вяло», то «туго», то качала головой. Наконец появилась долгожданная девочка, будущая Майя назло ноябрю. И как только небольшой консилиум педиатров, оплаченный Марининым отцом, вынес заключение, что все дырочки и стеночки ее сердца расположены правильно, Юра побежал домой.
К себе домой. Он бежал без шапки вдоль трамвайной линии и кричал беззвучно, задыхаясь от счастья: «Шура, она здорова! Шура!» Влетел во двор и встал. Как он смеет прийти сюда счастливым?! Что он скажет ей? Что девочка здорова? Он развернулся и пошел обратно. Ноги дрожали от напряжения, во рту пересохло, в голове пульсировала кровь. Все хорошо, хорошо, успокойся. Девочка здорова.
На мгновение ему показалось, что в окне на четвертом этаже дернулась занавеска. Третье справа, после балкона. Когда-то он ее оттуда высвистывал. Прикрывал рот рукой, чтобы никто не подумал, что это он. Взрослый дяденька, а свистит. Ему показалось, что Шура стоит за занавеской и смотрит во двор. И Шура потом смутно вспоминала, что в тот день ей вдруг померещился во дворе… А она сидела у телефона, ей уже «добрые люди» рассказали, что Марина в роддоме. Вдруг будет мальчик? Трудно представить, как тогда сложится жизнь. Юра отдышался на лавочке и ушел. Девочка здорова, Таня ее потом полюбила.
Второй раз он прибежал сюда, когда Маечка болела. Он был в командировке, как всегда. Далеко. Позвонила теща, нашла в гостинице. Дочь заболела не очень тяжело, но в больнице, чтобы было еще лучше, сделали что-то такое сильное, от которого наступила неадекватная реакция, неожиданная. Какая-то аллергия. Они с Мариной в реанимации. «Вы понимаете, Юра, или нет свои мозгом, что значит, когда мать пускают в реанимацию?» Он-то как раз понимал! Дома, далеко от него умирала его доченька, здоровая, красивая, с самым правильным в мире сердечком! Врач потом сказал, что выживают единицы, и Маечка – это чудо.
Как он опять выстоял эту билетную очередь? В бреду, в тумане. Казалось, быстрее будет бежать, чем ехать. Его знобило в поезде, чай был безвкусный, машинально убрал в сумку железнодорожный сухпаек, который всегда привозил дочке. В первый раз заломило сердце. С вокзала он сразу стал звонить домой. Оказалось, уже все в порядке, перевели в палату, опасности нет.
Как он опять выстоял эту билетную очередь? В бреду, в тумане. Казалось, быстрее будет бежать, чем ехать. Его знобило в поезде, чай был безвкусный, машинально убрал в сумку железнодорожный сухпаек, который всегда привозил дочке. В первый раз заломило сердце. С вокзала он сразу стал звонить домой. Оказалось, уже все в порядке, перевели в палату, опасности нет.
Тогда Юра купил в киоске жуткого ядовитого вина и поехал к Шуре (она водки не пила). Шура, как всегда, была в курсе, но не через добрых людей, а потому, что как раз она организовала тот самый злополучный импортный антибиотик, от которого стало плохо маленькой девочке. Хотели как лучше. Юра так и представлял себе резкий тещин голос: «Мы можем себе позволить хотя бы лечиться приличными средствами, а не как тетя Маня у подъезда!»
Шура не удивилась ему, сразу повела на кухню. Они не виделись почти десять лет. Шуре пятьдесят, седая совсем, но прическа та же. Он поправился, сбрил бороду, в очках. Шарф из прежней жизни, клетчатый, вполне возможно, что и десятилетней давности. Они долго молчали, потом говорили ни о чем, потом она спросила, как он ехал. Было понятно, что не про сейчас спросила, а про тогда. Сейчас-то что! Все страшное позади. Юра не мог вспомнить, как он ехал. Ни тогда, ни сейчас. Сказал: «Она на Таню похожа очень». Вино так и не выпили, Юра даже не вспомнил о нем. На прощание Шура показала ему фотографии Таниного класса и подарила одну, с кошкой, которая была двойная.
Как же он ехал? Лезла в голову всякая ерунда, какие-то недоделанные дела, телефонные звонки. Он соскучился по Тане, по ее распахнутым до светло-серого донышка глазам, по Шуриным глазам, по ее рукам и волосам родного цвета. Все отодвинулось, как будто он шел спокойно до переговорного пункта, а там, в кабинке, открылась бездна. «Мы знали, мы были готовы, нас никто не обнадеживал…» Можно ли быть готовым к бездне? Было больно, больно в животе от страха. Мог ли он почувствовать Петенькину смерть?
Ехал, вспоминал детство, молодую маму, отца, Шуру, Шуру, Шуру… Так страшно! Ему семь лет, умерла давно болевшая бабушка, он едет домой от знакомых и боится. Ему кажется, что сейчас дома он увидит ужасные знаки смерти: кровь, какие-нибудь тряпки, разор, больничные инструменты, а увидел только ровно застеленную пустую кровать… Вот и тогда он увидел как белой простыней застеленное Шурино лицо, пустые носочки, лошадку… Все утекало в бездну. Возлюбленная Шура, пронзительная Таня, незлая спокойная теща Вера, которую он успел полюбить, кот, квартира на четвертом этаже. Он сам слишком близко шагнул туда, где лежал сейчас его сыночек, прозрачный мальчик с голубыми пальцами из «Марсианских хроник». Тот, который должен был носиться по двору за Таней, царапать коленки, стрелять из деревянного ружья, читать Майн Рида, Хемингуэя, Фолкнера, курить, бриться его бритвой, любить женщину, держать на руках своего собственного ребенка… А вместо этого успел только полюбить теплую маму, красивую, яркую Таню и пушистого котика.
Хотелось выть страшно и горько, кататься по полу, как каталась Шура, спать без снов, чтоб каждое утро не вспоминать, проснувшись, что его нет. А Шура вставала ночью, будила его и говорила бодрым деловым тоном: «Юра, мне очень мешает голова. Она все помнит, и помнит, и помнит!» А потом он ушел, и то, что было в его жизни раньше, уже не смогло повториться. Он мог бы вернуться к той Шуре, которая была ДО, но это было невозможно. А к той, которая стала ПОСЛЕ, он не мог.
Его ругали после и шептались за спиной, что слишком быстро утешился, нашел другую, сразу завел нового ребенка, взамен потерянного, жалели Шуру. А жалели зря, потому что она сама ушла от него еще раньше, даже раньше, чем не стало Петеньки. Юра не искал новую женщину, он просто хотел бы жить с той, которую не бил в истерике по щекам, которой не кричал все те слова, что набрался смелости крикнуть, которой не запихивал в плотно сжатые губы успокоительных таблеток. Так получилось, что ею стала Марина.
Марина была другая. Она вместо борща и котлет на обед готовила чечевичный суп-пюре и бифштекс по-африкански. У нее к тридцати пяти годам было практически все. Живые и здоровые родители – доктор и кандидат того же института, где она работала, отдельная квартира с настоящей японской ширмой, девятнадцатью подушечками-думками собственного изготовления и щенком сеттера. Была приличная диссертация, работа, грудь четвертого номера, ноги и сногсшибательная замшевая юбка с бахромой, купленная папой в «Березке».
Был в далеком прошлом глупый студенческий брак, длиной в три месяца, а затем – мучительный роман с сорокалетним врачом «скорой помощи», лысеющим от неуемной потенции. Он издевался над ней почти семь лет – приходил, уходил, обманывал, клялся, стоял на коленях, опять обманывал, пока не оказалось, что его жена ждет второго ребенка. И кроме того, ребенка ждет еще одна совсем юная девушка – фельдшер смежной бригады.
В общем, оказалось, что это только она одна такая понимающая и совестливая, а попросту – дура. Рыдала столько лет по ночам у одинокого окна, наглотавшись французских противозачаточных таблеток, и получила фигу. И дальше что-то не клеилось, новые знакомства не заводились, все казалось, что, может быть, он еще вернется, поймет, что она для него лучшая из всех женщин… Не пришел, конечно.
Тогда Марина, как говорится, ушла с головой в работу, торчала в институте и в будни, и в выходные, писала, что-то считала, гоняла чаи, а в основном просто сидела за столом, подперев голову, и водила пальцем по исцарапанной столешнице. Дверь их отдела почти всегда была открыта и выходила прямо на лестничную площадку. Мимо нее каждый день Юра ходил в буфет за кефиром и бутербродами.
Однажды он повернул голову и увидел в дверном проеме большие беззащитные коленки, а над ними большую красивую женщину с рассыпанными по плечам волосами цвета медной проволоки. С того дня он всегда оборачивался, проходя пролет третьего этажа. Через пару недель Марина почувствовала его взгляд, а еще через пару – встала и, одернув боевой замшевый подол, вышла из-за стола Юре навстречу.
Марина была замечательная! Ни одной похожей женщины в своей жизни и рядом Юра не мог вспомнить. Настроение у нее менялось, как у ребенка – за пять минут от слез до смеха. И глаза у нее открывались не как у всех людей – вверх, а в стороны, поэтому слезы вытекали из них не на щеки, а на виски, оставляя непривычные черные дорожки от косметики. Ее надо было утешать, баюкать, баловать и бранить как маленькую. Как Таню. Она хотела оставаться маленькой девочкой, хотела, чтобы кто-то заботился об ее дурацких подушках и о щенке. Она хотела детей.
Юра тогда понял, что жалеть и заботиться будет легче, чем ждать недосягаемого (Шуриного) плеча, поплакаться самому. Они поженились. Стали жить у Марины, выкинули подушки на антресоли, сделали ремонт, родили Маечку. Его родители в очередной раз не очень одобрили его выбор, а Маринины на фоне подонка-фельдшера, наоборот, обрадовались.
И в обычной жизни Марина оказалась неплохой бабой, только жили бы они еще лучше, не равняйся она на Шуру. Любая семейная ссора заканчивалась слезами. Да и что это были за ссоры? Так, вечером на кухне, из-за тещи да из-за дочки, пара слов поперек. Хлопала дверь, Марина убегала в спальню рыдать, Юра садился у стола, обхватив голову руками. Марина считала, что в такие моменты он думает: «Шура, Шура!» – а он думал – «Боже мой», или «Я устал», или еще чего-нибудь по теме ссоры. «Я понимаю, это Шура – совесть, это Шура – честь, а я… Ты меня просто подобрал!»
А Шура не была ни честь, ни совесть. Обычная земная женщина. Плотненькая и коротконогая, с крестьянскими широкими щиколотками и запястьями. Она готовила простую еду, читала простые книжки, тихо говорила, много улыбалась, любила сладкое вино. У нее была длинная русая челка и серые глаза с темной окантовкой. В институте ее звали Пони – за невысокий рост и выносливость. Прозвище очень прижилось. Потом у Тани на пластинке был такой удивительно подходящий стих: «У пони длинная челка из нежного шелка…» Шура уже давно работала, а он все высвистывал ее из двора, как школьник.
Сделал ей предложение на лавочке. Шура сказала «Ах!» и подняла руки тюльпанчиком к подбородку. Это было ее «да». Какая же она была еще девочка тогда! Несмотря на двадцать девять лет! Милый Поник. «Как же ты замуж не вышла до сих пор?» Она ответила: «Тебя ждала». И Марина так ответила. Только у нее это прозвучало как кокетство, а у Шуры было просто правдой.
А потом жизнь сделала много шагов вперед, все наслоилось одно на другое, перепуталось, стало неизменимым. Невозвратным. Иногда посещала дурацкая мысль: а что, если бы ему дали наркоз или бы он бредил, какое имя всплыло бы первым из подсознания? Наверное, Майя или Таня, а скорее всего – свое собственное. Чтобы окликнуть себя самого: «Эй, как ты там? Живой?» Тогда никому не будет обидно.