Мне везло на людей в долгой моей жизни – редкостно добрых, редкостно талантливых. Иных из них уже нет со мной. Сейчас моя жизнь – воспоминания об ушедших.
Все эти дни вспоминала Макса Волошина с его чудесной детской и какой-то извиняющейся улыбкой. Сколько в этом человеке было неповторимой прелести!
В те годы я уже была актрисой, жила в семье приютившей меня учительницы моей и друга, прекрасной актрисы и человека Павлы Леонтьевны Вульф. Я не уверена, что все мы выжили бы (а было нас четверо), если бы о нас не заботился Макс Волошин.
С утра он появлялся с рюкзаком за спиной. В рюкзаке находились завернутые в газету маленькие рыбешки, называемые камсой. Был там и хлеб, если это месиво можно было назвать хлебом. Была и бутылочка с касторовым маслом, с трудом добытая в аптеке. Рыбешек жарили в касторке. Это издавало такой страшный запах, что я, теряя сознание от голода, все же бежала от этих касторовых рыбок в соседний двор. Помню, как он огорчался этим. И искал новые возможности меня покормить.
…С того времени прошло более полувека.
Не могу не думать о Волошине, когда он был привлечен к работе в художественном совете симферопольского театра. Он порекомендовал нам пьесу «Изнанка жизни». И вот мы, актеры, голодные и холодные, так как театр в зимние месяцы не отапливался, жили в атмосфере искусства с такой великой радостью, что все трудности отступали.
…18, 19, 20, 21-й год– Крым– голод, тиф, холера, власти меняются, террор: играли в Симферополе, Евпатории, Севастополе, зимой театр не отапливался, по дороге в театр на улице опухшие, умирающие, умершие, посреди улицы лошадь убитая, зловоние, а из магазина разграбленного пахнет духами: искали спирт, в разбитые окна видны разбитые бутылки одеколона и флаконы духов, пол залит духами. Иду в театр, держусь за стены домов, ноги ватные, мучает голод. В театре митинг, выступает Землячка; видела, как бежали белые, почему-то на возах и пролетках торчато среди тюков граммофон, трубы, женщины кричали, дети кричали, мальчики юнкера пели: «Ой, ой, ой, мальчики, ой, ой, ой, бедные, погибло все и навсегда!» Прохожие плакали. Потом опять были красные и опять белые. Покамест не взяли Перекоп.
Бывший Дворянский театр, в котором мы работали, был переименован в «Первый советский театр в Крыму».
Среди худющих, изголодавшихся его толстое тело (о Волошине] потрясало граждан, а было у него, видимо, что-то вроде слоновой болезни. Я не встречала человека его знаний, его ума, какой-то нездешней доброты. Улыбка у него была какая-то виноватая, когда хотелось ему кому-то помочь. В этом полном теле было нежнейшее сердце, добрейшая душа.
Однажды, когда Волошин был у нас, началась стрельба. Оружейная и пулеметная. Мы с Павлой Леонтьевной упросили его не уходить, остаться у нас. Уступили ему комнату. Утром он принес нам эти стихи – «Красная пасха».
Красная пасха
Симферополь, 21 апреля 1921 г.На исплаканном лице была написана нечеловеческая мука.
Волошин был большим поэтом, чистым, добрым, большим человеком.
…Мы с ним и с Павлой Леонтьевной Вульф и ее семьей падали от голода, Максимилиан Александрович носил нам хлеб.
Забыть такое нельзя, сказать об этом в книге моей жизни тоже нельзя. Вот почему я не хочу писать книгу «о времени и о себе». Ясно вам?»
«Вчера была Людмила Толстая, вспоминали Алексея Николаевича. Людмила жаловалась на полное одиночество. Я уговаривала ее купить собаку. Однажды Толстой сказал, что у меня терпкий талант.
Я спросила – почему терпкий?
Он объяснил: «Впивается как запах скипидара…»
Последнюю встречу с ним не забуду. Он остановил меня на улице, на Малой Никитской. Я не сразу узнала его, догадалась – это Толстой. Щеки обвисли, он пожелтел, глаза тоже были не его. Он сказал: «Я вышел из машины, не могу быть в машине, там пахнет. И от меня пахнет, понюхайте…»
Я сказала, что от него пахнет духами.
А он продолжал говорить: «Пахнет, пахнет, всюду пахнет».
Машина стояла рядом, но он не хотел в нее садиться. Я предложила проводить его до дому. Взяла его под руку. По дороге он просил меня запомнить и передать всем, что нельзя жить на одной планете с фашистами, что их надо поселить к термитам, чтобы термиты ими питались, или они термитами.
Его нельзя было вводить в состав комиссии, которая изучала все злодеяния фашистов. Нельзя было.
Вскоре после последней с ним встречи его не стало.
Я его очень любила. Играла в его пьесе «Чудеса в решете» роль проститутки. Играла где-то в провинции. Пьеса из времен НЭПа. Талантливая, забавная была комедия. Я любила роль, играла с наслаждением – всегда жалела женщин этой чудовищной профессии. Играла ее доброй, наивной, чистой. Ему нравился мой рассказ о том, как я решила образ этой несчастной.
Нельзя, нельзя было давать смотреть на то, чего нельзя вынести, после чего нельзя жить. Это зрелище убило его, прикончило…»
«Приехал из Италии (Твардовский): «Вы, конечно, начнете сейчас кудахтать: ах, Леонардо, ах, Микеланджело. Нет, дорогая соседка, я застал Италию в трауре. Скончался Папа Римский. Мне сказали, что итальянские коммунисты плакали, узнав о его смерти. Мы с товарищами решили поехать к Ватикану, но не могли добраться, так как толпы народа в трауре стояли на коленях за несколько километров.
И тут он сказал:
– Мне перевели энциклику Папы. Ну, какие же у нас дураки, что не напечатали ее.
Сказал это сердито, умиляясь Папе, который призвал братьев и сказал им: «Братья мои, я ничего вам не оставлю, кроме благословения, потому, что я ухожу из этого мира таким же нагим, каким в него пришел».
«В темном подъезде у лифта стоит Твардовский (трезвый). Я спрашиваю:
– Почему вы такой печальный? Опустив голову, отвечает:
– У меня умерла мама.
И столько было в этом детского, нежного, святого, что я заплакала.
Он благодарно пожал мне руку».
«Осип Наумович Абдулов уговорил выступить с ним на эстраде. С этой целью мы инсценировали рассказ Чехова «Драма». Это наше совместное выступление в концертах пользовалось большим успехом.
Как ошибочно мнение о том, что нет незаменимых актеров. Когда не стало ОН., я скоро прекратила выступать в этой роли. Успеха больше не было.
Мне посчастливилось часто видеть его в домашней обстановке. Обаяние его личности покоряло меня. Он любил шутку. Шутил непринужденно, легко, не стараясь рассмешить. За долгую мою жизнь я не помню никого, кто мог бы без малейшего усилия, шуткой привести в радостное, хорошее настроение опечаленного друга.
Как актер он обладал громадным чувством национального характера. Когда играл серба – был подлинным сербом («Министерша»), подлинным французом («Школа неплательщиков»), подлинным греком («Свадьба» Чехова).
Я часто сердилась на Осипа Наумовича за то, что он непосильно много работает, не щадит себя. Он на все мои нападки отвечал: «В этом смысл моей жизни».
Однажды после окончания ночной съемки в фильме «Свадьба», где он чудесно играл грека, нам объявили, что машины не будет и что нам придется добираться домой пешком. Осип Наумович сердился, протестовал, долго объяснялся с администратором, но тут же успокоившись, решил отправиться домой как был, в гриме, с черными бровями и усами, в черном парике и турецкой феске. По дороге он рассказывал мне какую-то историю от лица своего грека, на языке, тут же им придуманном. Свирепо вращал глазами, отчаянно жестикулировал, невольно пугая идущих на рынок домашних хозяек. Это была не только озорная шутка, это было творчество, неуемный темперамент, щедрость истинного таланта. И это после трудной ночной съемки.
Наша прогулка продолжалась бы дольше, если бы изумленный милиционер категорически не потребовал, чтобы мы немедленно шли домой.
Возвращаясь со спектакля в гастрольных поездках по Союзу и за рубеж, мы обычно ужинали у меня в номере гостиницы. И даже после ухода О.Н. к себе, вспоминая его, я, оставшись одна, еще долго хохотала, как филин в ночи, чем приводила в недоумение дежурного коридорного.
С особенной нежностью он говорил о Ростиславе Плятте, восхищаясь его талантливостью. Я вообще заметила, что талант тянется к таланту, и только посредственность остается равнодушной, а иногда даже враждебной таланту».
С приходом режессуры кончились великие актеры, поэтому режессуру я ненавижу!
«Родилась я в конце прошлого века, когда в моде еще были обмороки. Мне очень нравилось падать в обморок, к тому же я никогда не расшибалась, стараясь падать грациозно.
С годами это увлечение прошло.
Но один из обмороков принес мне счастье большое, долгое.
В этот день я шла по Столешникову переулку, разглядывая витрины роскошных магазинов, и рядом с собой услышала голос человека, в которого была влюблена до одурения. Собирала его фотографии, писала ему письма, никогда их не отправляя. Поджидала у ворот его дома…
Услышав его голос, упала в обморок. Сильно расшиблась. Меня приволокли в кондитерскую, рядом. Она и теперь существует на том же месте. А тогда принадлежала француженке с французом. Сердобольные супруги влили мне в рот крепчайший ром, от которого я пришла в себя и тут же снова упала в обморок. Так как этот голос прозвучал снова, справляясь, не очень ли я ушиблась.
Прошло несколько лет. Я уже стала начинающей актрисой, работала в провинции и по окончании сезона приезжала в Москву. Видела длинные очереди за билетами в Художественный театр. Расхрабрилась и написала письмо: «Пишет Вам та, которая в Столешниковом переулке однажды, услышав Ваш голос, упала в обморок. Я уже начинающая актриса, приехала в Москву с единственной целью – попасть в театр, когда Вы будете играть. Другой цели в жизни у меня нет. И не будет».
Письмо помню наизусть. Сочиняла его несколько дней и ночей. Ответ пришел скоро: «Дорогая Фаина, пожалуйста, обратитесь к администратору, у которого два билета на Ваше имя. Ваш В. Качалов». С этого вечера и до конца жизни изумительного актера и неповторимой прелести человека длилась наша дружба, которой я очень горжусь».
«Бывала у В.И. (Качалова) постоянно, вначале робела, волновалась, не зная, как с ним говорить. Вскоре он приучил меня и даже просил говорить ему «ты» и называть Васей. Но на это я не пошла.
Он служил мне примером в своем благородстве, присутствовала однажды при том, как В.И., вернувшись из театра домой, на вопрос Н. Литвинцевой «Как прошла репетиция «Трех сестер»? где он должен был играть Вершинина, ответил: «Немирович снял меня с роли и передал ее Болдуману. Владимир Иванович поступил правильно, Болдуман много меня моложе. В него можно влюбиться, а в меня уже нет». Он говорил, что нисколько не обижен, что он приветствует это решение режиссера. И все повторял, что Немирович умно поступил по отношению к спектаклю, к пьесе, к Чехову.
А я представляю себе, сколько злобы, ненависти встретило бы подобное решение у другого актера, даже большого масштаба. Писались бы заявления об уходе, жалобы по инстанциям. Я была свидетельницей подобного».
В.И. (Качалов) спросил у меня после одного вечера, где он читал Маяковского, – вопроса точно не помню, а ответ мой до сих пор меня мучает: «Вы обомхатили Маяковского». – «Как это – обомхатили? Объясни».
Но я не умела объяснить. Я много раз слышала Маяковского. А чтение Качалова было будничным.
Василий Иванович сказал, что мое замечание его очень огорчило… Сказал с той деликатностью, которую за долгую мою жизнь я видела только у Качалова. Потом весь вечер говорил о Маяковском с истинной любовью».
«Сейчас смотрела Качалова в кино, Барон. Это чудо как хорошо. Это совершенно! Шла домой и думала: «Что сделала я за 30 лет? Что сделала такого, за что мне не было бы стыдно перед своей совестью? Ничего. У меня был талант, и ум, и сердце. Где все это?»
«Соломон Михайлович (Михоэлс], Корнейчук и я. Ужин в гостинице, в Киеве. Ужин затянулся до рассвета. Он шутит, смешит, вдруг он делается печальным. Я испытываю чувство влюбленности, я не отрываю глаз от его чудесного лица.
Уставшая девушка-подавальщица приносит очередное что-то очень вкусное. Михоэлс расплачивается и дарит девушке 100 рублей. В то время, перед войной, – большие деньги. Я с удивлением смотрю на С.М. Он шепчет, наклонившись ко мне: «Пусть она думает, что я сумасшедший». Я говорю: «Боже мой, как я вас люблю».
«Играю скверно. Смотрит комитет по Сталинским премиям. Отвратительное ощущение экзамена. После спектакля дома терзаюсь. В два часа звонок телефона: «Дорогая, простите, что так поздно звоню, но ведь вы не спите. Вы себя мучаете. Ей-Богу. Вы хорошо играли, и всем понравилось». Это была неправда. Но кто, кроме Михоэлса, мог так поступить? Никто, никто не мог пожалеть так.
Он вернулся из Америки больной, уставший. Я навестила его, он лежал в постели, рассказывал мне ужасы из «Черной книги». Страдал, говоря это. Чтобы отвлечь его чем-то от этой страшной темы одного из кругов нерассказанных Данте, я спросила:
– Что Вы привезли из Америки?
– …Мышей жене для работы, а себе… мою старую кепку.
Мой дорогой, мой неповторимый».
«Погиб Соломон Михайлович Михоэлс. Не знаю человека умнее, блистательнее его. Очень его любила, он бывал мне как-то нужен, необходим.
Однажды я сказала ему: «Есть люди, в которых живет Бог, есть люди, в которых живет дьявол, а есть люди, в которых живут только… глисты. В вас живет Бог!»
Он улыбнулся и ответил: «Если во мне живет Бог, то он в меня сослан».
«Гибель Михоэлса – после смерти моего брата – самое большое горе для меня, самое страшное в моей жизни».
Фаина Георгиевна очень любила особняк Рябушинского: «Здесь каждый сантиметр – произведение искусства». Этот дом, построенный на Малой Никитской по проекту архитектора Шехтеля, известен еще и тем, что в его стенах провел свои последние дни Максим Горький. Раневская не раз бывала в этом доме в гостях у Марфы Пешковой, внучки писателя: «И тепло всегда было, и сытно, и стол она вела, как самый опытный лоцман».
«В городе, где я родилась, было множество меломанов. Знакомые мне присяжные поверенные собирались друг у друга, чтобы играть квартеты великих классиков. Однажды в специальный концертный зал пригласили Скрябина. У рояля стояла большая лира цветов. Скрябин, выйдя, улыбнулся цветам. Лицо его было обычным, заурядным, пока он не стал играть. И тогда я услыхала и увидела перед собой гения. Наверное, его концерт втянул, втолкнул мою душу в музыку. И стала она страстью моей долгой жизни».
«Я вас ненавижу. Куда бы я ни пришла, все оглядываются и говорят: «Смотри, это Муля, не нервируй меня, идёт». (Из разговора с Агнией Барто, которая вместе с Риной Зеленой написала сценарий фильма «Подкидыш».)
«Помню Певцова в пьесе «Вера Мирцева». В этой пьесе героиня застрелила изменившего ей возлюбленного, а подозрение пало на друга убитого, которого играл Певцов. И сейчас, по прошествии более шестидесяти лет, я вижу лицо Певцова, залитое слезами, слышу срывающийся голос, которым он умоляет снять с него подозрение, так как убитый был ему добрым и единственным другом. И вот даже сейчас, говоря об этом, я испытываю волнение, потому что Певцов не играл – он не умел играть. Он жил, терзался муками утраты дорогого ему человека.
Гейне сказал, что актер умирает дважды. Нет. Это не совсем верно, если прошли десятилетия, а Певцов стоит у меня перед глазами и живет в сердце моем.
Мне посчастливилось видеть его в пьесе Леонида Андреева «Тот, кто получает пощечины». И в этой роли я буду помнить его до конца моих дней.
Помню, когда я узнала, что должна буду участвовать в спектакле, я, очень волнуясь и робея, подошла к нему и попросила дать мне совет, что делать на сцене, если у меня в роли нет ни одного слова. «А ты крепко люби меня, и все, что со мной происходит, должно тебя волновать и тревожить».
И я любила его так крепко, как он меня просил.
И когда спектакль был окончен, я громко плакала, мучилась его судьбой, и никакие утешения подружек не могли меня успокоить. Тогда побежали к Певцову за советом. Добрый Певцов пришел в гримерную и спросил: