Когда окончился этот обмен речами, то по данному стариком знаку тетка невесты в сопровождении многочисленной женской свиты ввела в комнату княжну.
Теперь она всем казалась такой, как ее расписывал Заремба. Она еле шла, дрожа и пугаясь; тетка и шаферицы поддерживали ее. Вся в белом, словно лилия, она качалась и, припав к ногам деда, почти потеряла сознание, так что ей должны были помочь встать.
Все были согласны, что она красавица, но что красота ее какая-то странная, к которой человек недостоин прикоснуться.
Возможно, что под впечатлением этого решительного момента жизни, а также сожалея о расставании с домом, она до того ослабела, что принуждены были привести ее в сознание и вести, так как она почти не понимала, что с ней.
Пшемко чувствовал себя немногим лучше. Когда их посадили рядом, как жениха и невесту, он не смел слова сказать, даже взглянуть на нее. Люкерда тоже ничего не ела, держала глаза опущенными, ее венок то и дело вздрагивал.
Изредка, словно жемчужина, скатывалась слеза на белое с золотым шитьем платье, исчезая в фалдах. Как раз развеселившийся старик велел им пить из одного кубка, как символ того, что отныне все у них будет общее.
И вот пара слезинок скатилась в питье, которое должен был выпить Пшемко; рука ее, которой он коснулся, принимая кубок, была холодна, как та золотая чаша у нее в руках.
Обряды девичника на других дворах уже были позабыты, но здесь происходило все, как по деревням. Слышались оригинальные поморские и кашубские песни, сохранившиеся лишь в избах поселян.
Старику Барвину захотелось и гусляров, и песен, и всех забытых обрядов, вероятно — больше для себя, чем для внучки. А внучку мучили, усаживая, сплетая и расплетая косы, обводя по комнатам и углам.
Женщины постарше, под влиянием меда, начав, не хотели пропустить ни малейшего обряда, ни единого слова из песни.
И жениху пришлось — под указку шаферов — то бить поклоны, то отвечать на вопросы, то садиться рядом с девушкой, то уходить за двери и возвращаться.
Быть может, онемеченному двору познанского князя все это казалось и смешным, но тетка и женщины, начав хозяйничать, стали распоряжаться, не обращая внимания на усмешки присутствующих.
Пока шли песни и хождения, Пшемку несколько раз пришлось стать около Люкерды, сказать ей несколько слов, взять за руку. Рука была холодна, как лед, а когда княжна отвечала, то говорила настолько тихо и сквозь слезы, что он еле мог расслышать.
Кончилось все это поздней ночью. Раза три Пшемко посмотрел в эти заплаканные голубые глаза, и она робко встретилась с ним взглядом. Оба дрожали, словно испуганные.
Князь вообще так тянулся к любой девушке, что все перед ним бежали, а тут этой прелестной невесте выказывал чуть ли не отвращение.
Ему казалось, что ее взор его замораживает, она роняла слезы, когда он смотрел на нее.
Когда кончился вечер, мужчины остались еще за столом, напевая и перебрасываясь шутками; Пшемко вынужден был слушать.
Воевода Пшедпелк нарочно уговаривал его, желая развеселить.
Послышались песенки слегка скабрезные, шутки, какими обменивались только на свадьбах, но Пшемко, казалось, не слушал и не обращал внимания. Скорее морщился, чем улыбался в ответ на непосредственные обращения к нему.
Воевода нашептывал ему, что ведь на свадьбе жених должен хотя бы казаться счастливым.
Придворные Барвина созвали гусляров для развеселения гостей и старого княжеского шута Клюску, известного своими смешными рассказами.
Пан Щецина очень любил своего шута, так как, будучи постоянно угрюмым, хоть иногда мог посмеяться его шуткам. Горбатый, маленького роста, лысый, с длинными до колен руками, одетый в пеструю, в красные полоски коротенькую куртку и с таким же капюшоном на голове, с деревянным мечом у пояса, Клюска уселся у ног Пшемка и, притворяясь пьяным, выкидывал фокусы. Ему разрешалось безнаказанно говорить все, что подвернется на язык.
— Эй, польский барин, — кричал он, обращаясь к Пшемку, — надо вам похлопотать у Барвина, чтобы он дал меня в приданое! Я бы уже не допустил так долго быть мрачным, как сегодня. Пока человек молод, надо смеяться, а потом не хватит времени. Разве ваша возлюбленная не красавица? Хоть в королевы годится. На руках ее носить, да на колени перед ней становиться. А если б вы слышали, как она поет! Одни ангелы в небе разве так поют Господу Богу!
Пшемко молчал, облокотившись. Чем больше хвалили невесту, тем он больше чувствовал к ней отвращение, сам не зная причины.
— Паночку, — продолжал свое Клюска, — выпей-ка вина. Сегодня надо тебе непременно смеяться и веселиться. Княжна плачет за двоих, ей так предписано. Как же ей радоваться, когда она должна оставить дедушку да потерять веночек! Эх! Этот золотой веночек!
Пшемко, думая избавиться от назойливого горбуна, бросил ему горсть денег. Клюска спрятал их в большой мешок, перекинутый за плечи, но тянул свое.
— Увезете от нас, увезете самое лучшее, — печально жаловался он. — Смотрите ж, чтоб по дороге солнышко ее не пригрело, а то растает, или ветер не продул, а то туманом разойдется. Мы так здесь за ней ухаживали, так ее любили!
— Не беспокойтесь, — вмешался воевода, — она и у нас найдет любовь да почет. Будем охранять цветочек, посадим его в красивом высоком замке.
— Ну, ну! — ответил Клюска. — Хоть вы ее в золото и бриллианты заделайте, все равно ей не будет так хорошо, как здесь, если только не полюбите ее так же, как и мы.
Горбун опустил голову.
— Нам без нее остаться, что без солнышка, без воздуха и воды!
Не один горбун жаловался так; все в замке с плачем расставались с княжной. Особенно она была добра и ласкова с нищими, простой народ допускала к себе, совсем не гордилась, а когда приходили к ней сельские женщины, чувствовала себя самой веселой и счастливой.
Часто упрашивала дедушку отпустить ее в деревню то на свадьбу, то на Ивана-Купалу, то на какой-нибудь праздник в лес. Уводила с собой дворовых девушек и возвращалась в венке из лесных цветков, с передником, полным пахучих трав; такие прогулки веселили ее больше, чем придворные развлечения в немецкой среде.
У нее были простые привычки и нравы, и это одним нравилось, а у других вызывало упреки.
Шли к ней постоянно и поселяне, и девушки, и женщины, все с ходатайствами, шли свободно, как будто это была не княжна, а того же класса девушка.
Да и не видно было в ней барыни, когда, одетая по-деревенски, с песенкой на устах, она отправлялась в поле. И дедушка, и тетка старались отучить ее, но напрасно; старик утешал себя лишь тем, что в чужих странах, выйдя замуж, забудет о своих привычках.
Всю ночь раздавались песни и разговоры в Щецинском замке. Кругом стояли бочки со смолой, ночь была светлая и тихая. Кто веселился в комнатах, кто на открытом воздухе. Барвин не жалел ни еды, ни питья, каждый получал, что нравилось; старику так хотелось отпраздновать этот день, чтобы никто не забыл свадьбы Люкерды.
Клюска, убедившись, что Пшемка не развеселить, пошел в комнату Барвина; старик лежал, но не спал. Горбун уселся в ногах на полу и пристально смотрел на князя.
— Ну что, старче, радуешься? — спросил князя.
— Отчего же не радоваться?
— Так ведь твой польский жених словно уксус проглотил, а надо, чтоб на свадьбе кто-нибудь да веселился. Я один за всех не могу.
— И жених потом порадуется, — сказал Барвин. Клюска качал головой.
— Княжна тоже плачет.
— А ты? — перебил князь.
— Я зол, хотя смеюсь, — ответил шут. — Поторопился же ты незрелый плод отдать в острые зубы! Что тебе теперь делать в этом опустевшем замке, когда ни ее песенка не прозвучит, ни смех не раздастся? А вдруг еще издали донесется стон?
Барвин рассердился.
— Ах ты, ворон проклятый! Даже на свадьбе каркаешь! — закричал. — Закрой рот сейчас же!
Клюска обеими руками схватился за лицо, согласно приказанию, но зато устремил такой взгляд на старика, что князь вынужден был отвести глаза.
Шут, спустя минуту, опять забормотал:
— Не надо было ее сватать так рано! Не надо! Пусть бутон распустился бы, мы бы им натешились.
Барвин потер лоб рукой, но молчал, не желая даже отвечать шуту, ставшему проповедником.
— Красивый барин! Молодой, гордый! Каплет с него золото, видно, что земель у него будет много, да вот как насчет удачи? Погробовец ведь, а погробовцам всяко бывает.
Князь ударил его ногой, Клюска умолк. После тихо начал напевать песенку.
Пожалев князя, которого огорчил, и вспомнив старый напев, всегда доводивший до слез Барвина, — а тогда старику становилось легче на душе, Клюска стал петь.
Барвин, вслушавшись, взглянул приветливее на шута, морщины стали исчезать. Клюска мурлыкал дрожащим голосом, в котором слышались слезы.
Но они вдвоем понимали и этот еле слышный напев, и недоговоренные слова, и слезы капали у обоих.
Но они вдвоем понимали и этот еле слышный напев, и недоговоренные слова, и слезы капали у обоих.
Долго, долго еще звучала песня, иногда прерываемая криками извне, пока наконец и князь, и шут не заснули, один на подушке, другой у его ног, на земле.
И так проспали девичник, а проснувшись утром, увидели, что в замке после ночного пиршества все еще объято сном.
IV
Был жаркий июльский день. Небо ясное, летнее, слегка затянутое мглою. Солнце, уже склоняясь к закату, двигалось кроваво-красным потускневшим шаром, собираясь утонуть в туманной постели.
Поглядывая на него, люди испугались: по их мнению, это красное солнце предвещало Божий гнев.
Солнце сердилось на землю.
Старушки, поддерживая подбородки иссохшими руками, качали седыми головами, знали они, что такое солнце предвещает убийство, кровь, пожар, войну.
Но почему же оно показалось именно седьмого июля, когда в Познани все ожидали молодую княгиню, которую князь Пшемко вез из Щецина? Даже духовенство видело в этом предзнаменовании Божий палец, и многие стояли угрюмо, шепча молитвы.
Старая Крывиха вместе с бабой Войтковой стояла у своего домишка и хотя из боязни, что их подслушают, молчала, но обе бабы поглядывали то на солнце, то друг на друга, а головы их знаменательно покачивались.
Несмотря на вечернее время жара не уменьшалась, напротив, как будто труднее стало дышать; к тому же весь город высыпал на улицы, узкие и кривые, на валы, рынки; люди стояли над рекой и на дороге в Щецин; каждому хотелось увидеть молодую госпожу.
На верхушке церковной башни в замке стоял стражник еще с полудня: он должен был сигнализировать флагом, лишь только увидит свадебный поезд. Тотчас должны были трезвонить колокола.
На валу сидел князь Болеслав Калишский, ожидая, когда можно будет выехать с дружиной навстречу. Князю было жарко, он поминутно вытирал пот, но радовался, что устроил этот брак.
У костела стояло духовенство в церковных одеяниях со стариком епископом Николаем во главе, клерики, каноники и монахи из соседних с Познанью монастырей. Рядом держали наготове хоругви, балдахины для епископа, кадила, которые мальчики постоянно раздували, чтобы не потухли, сосуд с освященной водой и вообще все, что нужно было для торжественного приема.
Рядом с князем стояло несколько каштелянов и множество землевладельцев в ярких праздничных платьях. Издали казалось, будто там поля, покрытые маком и прочими детьми лета.
Ржали лошади, брыкаясь, размахивали, прогоняя зной своими шапками конюхи, а все посматривали поминутно на башню, ожидая сигнала.
А солнце, все краснее и тусклее, страшным и кровавым взглядом окидывало стоящие толпы народа.
В домах и дворах не было ни души, все выбрались на улицу. Молодежь, не имея возможности пробраться в первые ряды и не видя ничего из-за широких спин старших, уселась на заборах, на крышах, держалась за печные трубы или же расположилась на лестницах, специально приставленных к домам.
Под замком, в домике Крывихи, стоявшей с Войтковой на улице, причем обе нарядились в громадные платки, шелковые кафтаны, а на шею надели целые пучки корольков, — в раскрытое окошко, словно из рамы, глядело чудное личико со светлыми волосами и черными глазами, огненными, сердитыми, угрожающими, личико нахмуренное, раскрасневшееся, тяжело дышащей девушки.
Белые ручки держались за рамы, а сама она перевесилась вниз с волнением и любопытством. Она ничего не видела, но на нее смотрели все, а некоторые, перешептываясь, указывали на нее пальцами.
Среди расфранченной толпы, веселой и радостно настроенной, черноокая красавица стояла совершенно не разодетая; волосы ее вились в беспорядке, да и одета была в одну лишь белую рубашку. Но зачем ей платья, она имела молодость, которая лучше всего одевает, и красоту, при которой даже и гнев был ей к лицу.
Молодежь, посматривая на нее, причмокивала и любовалась.
Хотя толпа глухо шумела и шум проносился в воздухе, но было почти тихо, по крайней мере так казалось, взглянув на эти стоящие тысячи. Все ждали, удерживая дыхание, напрягая слух и глаза, с любопытством посматривая туда, где стоял стражник со свернутым красным флагом.
Красное солнце словно стало покрываться мглою. Внизу над землей поднялись лиловые туманы, а вдали над лесом показалась синева.
Вдруг на башне развернулся пурпуровый флаг и ударил колокол, как жалобный крик. Громадная толпа вздрогнула, раскачалась, как волна гигантских размеров, и зашумела. Глаза всех устремились на дорогу.
Из замка долетал лошадиный топот, окрики, вслед за первым Ударом колокола потекли, перебивая друг друга, остальные… зазвучали большие и малые колокола, и их звон вылился в один торжественный аккорд.
Шум толпы перешел в говор, а говор в громкие, крикливые Разговоры, среди которых выделялся только смех.
Из замка тронулось шествие. Его начинало духовенство с развевающимися над головой стягами, а синий дым кадильниц облачком вздымался вверх.
— Едут, едут! — слышались крики; женщины хлопали в ладоши, дети кричали.
Толпа стояла до того густо, что не могла двигаться, а только качалась на месте.
— Едут! Едут!
На дороге вдали виднелось лишь облако пыли, поднимавшееся кверху. Более чуткие утверждали, что слышны трубы, которым отвечают с башни колокола.
Свадебный поезд утопал в роскоши. Впереди шли трубачи, в красных накидках с вышитыми на груди орлами, и барабанщики. За ними ехал воевода Познанский, начальник отряда, в золоте и пурпуре, в золотом шлеме.
Сам князь Пшемко в золотых доспехах с орлом на груди, в блестящем шлеме, красивый, молодой, но серьезный и печальный, ехал сзади на белом коне, покрытом длинным ковром, с перьями на лбу, в побрякушках. Рядом с ним на такой же лошади ехала красавица Люкерда в княжеской шапке и пурпурном шелковом плаще. Но она была так бледна, так обессилена, что если бы не Заремба, ведущий ее лошадь под уздцы, и два дворянина по бокам, поддерживавшие ее вытянутыми руками, то вряд ли бы высидела на лошади. Княжна ехала, словно не на пир, а как осужденная на муки, не смея поднять глаза, держась ручонками за седло, склоняясь как цветок на столбе, колыхаемый ветром.
Все кругом звучало радостью, а в ней чувствовались тревога и страх.
Несколько раз она незаметно перекрестилась, затем бросила украдкой взгляд на город и замок и снова прикрыла глаза ресницами. Заремба, ведя лошадь, посматривал на нее и жалел.
Чем ближе был замок, тем страх Люкерды делался очевиднее.
В тот момент, когда поезд проезжал мимо домика Крывихи, блуждающий взгляд княгини остановился на окошке с выглядывавшей из него черноокой девушкой. Люкерда увидала два сжатых кулака, угрожающих, очевидно, ей, и сквозь сжатые белые зубы, казалось ей, прорывались проклятия и угрозы. Крикнула перепуганная княгиня, но в окружающем их шуме этот тихий крик стушевался и перешел в слезы. У порога будущей жизни стояла в ожидании какая-то угроза и предвестье несчастья.
Почти в то же время подошло духовенство, епископ и князь Болеслав. Раздался веселый церковный гимн, и все минувшее исчезло.
Недалеко в замке виднелись широко раскрытые двери костела, а в глубине его зажженные свечи стояли, словно около катафалка.
Снова испугавшись, Люкерда смотрела в упор на это вещее видение. И казалось ей, что видит гроб, покрытый пурпуром, окруженный свечами, а в гробу была она. Дрожь ее охватила, и из глаз закапали слезы. Кругом кричали:
— Привет вам! Живите!
Все громче звучали трубы, как будто в диком упоении насмехаясь над слезами бедняжки.
Епископ встретил молодых у дверей костела. Во время тихой молитвы у алтаря Люкерда дрожала как лист.
Потом все потянулись в замок. Старый князь в радостном настроении вел свою парочку. Сегодня он был самый счастливый. Исполнились его желания. Он приготовил гнездышко, у Пшемка имеется жена. Бледна она и хрупка, но, вероятно, устала с дороги, и ей немного жутко. Счастье придаст ей сил.
Крывиха разговаривала с Войтковой:
— Видали ее? Так это же прядь льну, а хрупкая, а бледная, глаза заплаканы. Не такая нам нужна княгиня. Помните покойницу Елисавету? Та была крепкая, здоровая женщина! Говорят, этой пятнадцать лет, а выглядит, словно нет и тринадцати.
Войткова соглашалась.
— С лица ничего… только бледная! Бледная! Чем они ее там кормили?
— Слабое же это будет создание, а к такой жене, которая пищит, муж не привяжется, потому что ее не тронь.
И покачивали головами.
Крывиха торопливо подошла к окошку, в котором гневно дышала черноокая немка, и со смехом шепнула:
— Ну что? Ну?
— А что? Мертвеца ему привезли на ложе! — презрительно вскричала Мина. — В ней крови нет! Ехала бледная как полотно. А я протянула к ней кулаки, увидала! Я крикнула: проклятая! Услыхала. Покачнулась на лошади, чуть-чуть не слетела. Ха! Ха!