Гетманские грехи - Крашевский Юзеф Игнаций 18 стр.


При виде этого призрака, появившегося перед нею, егермейстерша онемела и замерла на месте; краска выступила на ее бледном лице, и рот открылся, словно для крика.

Но и Браницкий был также поражен видом этого скелета, стоящего перед ним, что не мог выговорить ни слова. Весь этот молчаливый и опустевший дом, эта женщина в костюме кающейся, с колен которой упала книга и соскользнули четки, лишили его той смелости, с какой он ехал, и заставили забыть все приготовленные им слова.

Медленно поднялась сухая рука и указала ему на дверь; гнев, овладевший женщиной, мешал ей говорить.

– Тебе все еще мало? – сказала она, наконец. – Понадобилось снова напомнить забытое и покрыть меня новым позором!!!

– Беатриса моя! – мягко сказал гетман. – Ты слишком жестока!!!

– А ты был таким и остался, пан гетман, – заговорила женщина, не совладев с собою. – И я от тебя научилась этой жестокости. Уйди с моих глаз! – прибавила она изменившимся голосом. – Между мной и вами нет ничего общего – ничего.

Гетман сидел неподвижно.

– Два слова, но только спокойно, – медленно заговорил он. – Я позволил вам бранить себя; я заслужил это и все приму смиренно; но в интересе…

Крик Беаты прервал его слова.

– Тебе мало моих мучений, ты хочешь еще заклеймить жертву, –вскричала она, – хочешь положить на нее знак позора, чтобы никто не мог ошибиться или сомневаться, и чтобы весь свет знал о моем унижении! Тебе мало меня, ты хочешь запятнать могилу этого мученика, потому что я теперь беззащитна… Ты ошибаешься: нет, правда, того, кто имел мужество защитить меня, хотя бы против тебя; но есть еще рука, готовая по моему приказанию вооружиться стилетом.

– У тебя хватит духа направить эту руку против меня? – спросил гетман.

– А почему бы и нет? Что нас связывает? – в гневе вскричала женщина. – Мое прошлое заглажено жертвой друга, которого я теперь потеряла; сын его может быть защитником матери против насильника, посягающего на его честь! – Да ведь это безумие! Чистое безумие! – шепотом сострадания вымолвил гетман.

Беата, закрыв лицо обеими руками, громко зарыдала; гетман вошел в узенькую горницу.

– Ради Бога, послушайте же меня! Я пришел к вам со смирением, с покорной просьбой позволить мне, хотя отчасти, исправить зло, которое я вам причинил в минуту увлечения и безумства… Я хочу устроить его судьбу…

– Его судьба уже решена, – резко выговорила Беата. – Я отдала его в распоряжение твоих врагов, чтобы он помог им сломить твое величие, которым ты так гордишься; я отдала его фамилии, чтобы он там научился презирать тебя!

Гетман стиснул зубы.

– Это – безумие, – повторил он, – я скажу еще раз, что это безбожное и преступное безумие… И вы, сударыня, молитесь целыми днями, проводя все время за религиозными книгами и с четками в руках, а в сердце, как я вижу, носите месть против того…

– Который заслужил самую страшную! – докончила егермейстерша. –Скорее Бог простит мне мое упорство, чем тебе твое преступление!

– Преступление! – повторил гетман, который начинал уже овладевать собой. – Как вам известно, преступления этого рода являются самым обычным грехом в том свете, в котором мы жили…

Если я виноват, то, может быть, хоть часть греха падает и на вас…

– Конечно! – иронически засмеялась егермейстерша. – Моя вина в том, что я поверила разводившемуся с женой пану гетману, что он женится на мне; ведь у меня был его перстень, его клятвы и уверения… Вера моя в вашу порядочность – вот моя вина!

Гетман умолк.

– Но ведь вы видели мое положение… Я не мог распоряжаться сам собой и подчиняться велениям своего сердца.

– Еще бы! Гетман убил в вас человека, гордость уничтожила совесть, а расчет – порядочность, – восклицала егермейстерша.

– Но вы должны признать, что в то время, – прервал ее гетман, – я старался, насколько мог, удовлетворить совесть. Хотел взять сына и даже усыновить его, а вам создать блестящую обстановку…

– Блестящее пятно! – сказала егермейстерша. – Но в то время, видя мое отчаяние, видя, что я готова лишить жизни себя и ребенка, нашелся человек, хотя и не знатный, но с большим сердцем и умением жертвовать собою, который взял на себя покаяние за мой грех – дал нам опеку и имя, спас нас и научил в убожестве искать очищения…

Забвения…

Отказаться от унизительных благодеяний…

Слезы подступили к горлу егермейстерши и прервали ее речь; гетман воспользовался этим, чтобы снова заговорить.

– Вы были вольны отказаться от моей помощи для себя, – сказал он, –но принести в жертву своей гордости будущность своего ребенка – это уж не годится, сударыня.

– Вы думаете, сударь, – сквозь слезы прервала его Беата, – что сын честного Паклевского может позавидовать тем безымянным воспитанникам гетмана, которых так много в Белостоке? Что будущность человека зависит от его денежных средств? Ему поможет сам Господь Бог… Иди себе, сударь! Здесь тебе нечего делать!.. И не врывайся ко мне насильно! Это – постыдная дерзость!

Гетман принял гордый вид.

– Если я когда-нибудь чувствовал угрызения совести за свое легкомыслие, – прибавил он, – то теперь вы, сударыня, караете меня так жестоко, что часть моих грехов должна проститься мне.

Егермейстерша с презрением взглянула на него.

– Вы, сударь, напрасно теряете здесь время, когда там собираются провозгласить вас королем и посадить на трон! И, стоя на нем одной ногой, ты воображал, что окажешь величайшую милость женщине, никому не известной, если с панским великодушием протянешь ей руку… Но это рука клятвопреступника; ее не примет даже такая падшая, как я… Никогда не будет она держать жезла, никто не увидит короны на твоей голове: ты умрешь последним наследником своего рода и богатства, всеми забытым и потерявшим свое величие, а та, которой ты принес меня в жертву, будет твоим домашним врагом. Иди же!!!

Сказав это, она отвернулась с плачем и снова повелительно повторила: – Иди, оставь меня!

Гетман стоял, не двигаясь, охваченный жалостью к ней, уничтоженный пророчеством.

– Нет, так нельзя, – тоном мольбы заговорил он. – Бог относится с состраданием к величайшему грешнику, и люди должны поступать так же. Надо быть существом без сердца, чтобы после стольких лет сохранить в душе одну жажду мщения и жить, чтобы не простить, не желать разобраться во всем спокойно, и стараться внушить свою ненависть даже тому…

Браницкий понизил голос; в соседней комнате послышались шаги; испуганная егермейстерша закрыла руками лицо и, вся дрожа, прислонилась к стене; гетман осторожно выглянул в отворенную дверь и увидел входившего с перепуганным лицом доктора Клемента.

Он вздохнул свободнее и поспешно направился к нему навстречу. Смущенный француз забормотал, глядя на Браницкого:

– Но разве можно было так рисковать собою! Это непростительно!

Гетман отвечал ему с печальным выражением лица:

– Ну, прошу тебя, не бранись; мне казалось, что этим шагом я исправлю хоть отчасти то, что я наделал…

Ах, каждый наш шаг влечет за собою непредвиденные последствия!

Он наклонился и сказал Клементу на ухо:

– Дорогой мой, постарайся успокоить ее; она совсем потеряла рассудок; ты не можешь себе представить, чего я здесь наслушался.

– И даже очень могу, – сказал Клемент, – я бы заранее предсказал вам это, зная характер егермейстерши.

– Значит нам остается только одно – удалиться, – сказал доктор. – В Белостоке страшно беспокоятся; ходят самые невероятные догадки. Нам надо возвращаться. И я тоже не могу оставаться здесь, я должен сопровождать вас.

Браницкий с явным неудовольствием выслушал эти слова.

– Что мне за дело! – сказал он. – Я не хотел бы и не могу уехать с такой тяжестью на совести, как судьба этой несчастной. Знаешь ли, сударь? Она послала сына в распоряжение Чарторыйских! Его! Понимаешь ты это? Доктор опустил голову.

– И сделала это умышленно, – пробормотал гетман. – Для меня все это не может иметь никакого значения, но очень меня расстраивает…

Говоря это, гетман рукою показал доктору на дверь комнаты Беаты, давая понять, чтобы он вошел к ней.

Клемент решился не сразу, но, когда он уже почти приблизился к ним, двери с шумом закрылись изнутри. Несколько минут оба стояли, не зная, на что решиться; доктор опять стал уговаривать гетмана уезжать.

Было уже поздно. Прогулка гетмана, наверное, была уже замечена и вызвала комментарии и самые разнородные толки.

Француз почти силою увлек его за собой и заставил сесть на коня. Браницкий, нахмуренный и задумчивый, с усилием влез в седло и взял поводья в руки. Кабриолет Клемента издали следовал за ним.

Когда они были уже далеко, перепуганная всем происшедшим Барщевская постучалась в дверь спальни и, не услышав изнутри ни малейшего движения, побежала позвать слуг. Вынули окно и в углу комнаты нашли лежавшую в обмороке егермейстершу.

Прошло немало времени, прежде чем удалось привести ее в чувство и успокоить. Ее уложили в постель и сделали все, что подсказал инстинкт; устав от слез и рыданий, Беата уснула поздно тревожным и чутким сном. Жизнь только чудом держалась в этом хрупком теле; через несколько дней она встала и снова засела за свои книги с описаниями жизни святых мучеников.

Среди этого чтения пришло письмо от Теодора, написанное из Волчина после возвращения из Божишек. Разумеется, в нем даже не упоминалось ни о какой другой поездке, кроме путешествия в Вильну.

Теодор застал в Волчине большое оживление, лихорадочную деятельность и беспрерывные совещания, происходившие не только днем, но и ночью. Пока партия Браницкого и Радзивилла шумела, кричала и угрожала, почти уверенная в победе, пока он собирал войско, вербовал шляхту и спешил в столицу –фамилия делала таинственные приготовления к тому, чтобы нанести им смертельный удар.

Князь-канцлер, который прекрасно знал характер страны, в которой ему приходилось действовать, знал и то, что в пустословии, манифестациях и криках потеряет силы для энергичного действия. Он сберегал силы и приготовлялся втихомолку.

Теодор писал матери, что ему дано было секретное поручение, и он снова должен был ехать. Должно быть, он хорошо выполнил свою первую миссию и скромно и толково отдал в ней отчет князю-канцлеру; было оценено и то, что он умеет молчать. И потому, несмотря на молодость и неопытность, ему опять было поручено передать несколько слов (а, может быть, и не только слов) ксендзу Млодзеевскому, любимцу старого примаса Лубенского…

Об этом он не писал матери и только в общих чертах распространился о снисходительности и благосклонном отношении к нему князя-канцлера, за что он чувствовал к нему глубокую признательность.

Вернувшись из Божишек, он застал в Волчине такое волнение – все были так заняты политическими делами – что привезенное им письмо воеводича несколько дней лежало нераспечатанным. Князь-канцлер случайно взял его в руки, распечатал, посмеялся над его стилем и над самим автором; не слишком деликатно выражался о нем, пожал плечами – и забыл о нем.

На этот раз Теодор в сопровождении нескольких слуг направился по дороге в Скерневицы.

Есть люди на свете, как бы с рождения предназначенные для известных целей; но прежде чем они попадут на свой настоящий путь, они долго пребывают в неизвестности и ждут своего часа; когда же судьба укажет им путь, на который они должны вступить, они начинают с каждым днем вырастать в своем значении и становятся до неузнаваемости непохожими на то, чем были раньше. Но есть такие, которые никогда не дождутся своего часа в жизни, завянув и погибнув никем не узнанные, потому что замкнулись в самом себе. Одни носят в себе сознание своего предназначения, другие – узнают о нем только в решительную минуту.

Пан Теодор Паклевский принадлежал к числу тех счастливых людей, которым не приходится долго ждать, пока откроется ожидающая их судьба. Воспитание у пиаров было просто подготовительной школой жизни без определенного назначения в ней; он только знал, что должен служить и работать, чтобы выбиться наверх и быть признанным.

Странное и счастливое для него стечение обстоятельств в самом начале карьеры открыло ему двери канцелярии одного из умнейших сановников Речи Посполитой; орлиный взгляд князя тотчас же подметил в этом служащем отличное орудие для своих планов, и он, не обращая внимания на завистников и недоброжелателей, забрал его в свои руки. Этого было довольно для Теодора, чтобы в солнечном тепле надежды развернуться с неслыханной быстротой и поразительным талантом. Из робкого юноши он сразу стал осторожным дипломатом и сам почувствовал, что, строго следуя указаниям своего принципала, он может надеяться играть впоследствии более деятельную и значительную роль, чем он предполагал раньше.

Он поставил себе за правило – слепое послушание своему руководителю, буквальное выполнение его указаний и такой образ действий для достижения своей цели, который, в случае неуспеха, не затруднял бы дальнейших планов. Князь-канцлер, который как раз в это время особенно нуждался в толковых, но не выдающихся своей инициативой людях, способных, но не слишком всем известных, а главное, безусловно преданных ему и не поддающихся чужим влияниям, – сразу оценил юношу и ухватился за него.

Действительно, Теодор за несколько месяцев своего пребывания в Волчине стал совсем непохожим на неловкого, мало подвижного и ненаходчивого мальчика, каким мы его видели в Борку и по дороге в Варшаву. Наблюдая за пробуждением в нем сил, которые до этого времени не подавали признаков жизни, каждый, кто видел его, должен был бы прийти к невольному заключению, что кровь и род заключают в себе какое-то наследство и сразу ставят потомка на той высоте, которой достигли его предки.

Правда, Паклевские никогда не отличались дипломатическими или политическими способностями, но кто знает – может быть, мать передала Теодору находчивость и самообладание, мало того, знание, и как бы предчувствие многого, что было доступно для других.

Иначе трудно было бы объяснить ту необыкновенную легкость, с которой Тодя умел разобраться в каждом положении и занять именно ту роль, которая ему в данном случае соответствовала.

Князь-канцлер, боясь разбудить в нем тщеславие и самомнение, никогда не хвалил его, иногда даже выговаривал ему то за то, то за другое; давал ему самые трудные поручения и к своему удивлению не мог поймать его ни на одной слабости. Не в его обычае было выказывать кому-либо большую милость; но зато в его обращении с Теодором совершенно исчез оттенок высокомерного пренебрежения, какой был раньше. Князь, через руки которого прошло много людей, подававших надежды, но не оправдавших их в жизни, хорошо знал эту загадку человеческой натуры, состоящую в том, что первый расцвет молодости заключает в себе иногда высшее напряжение сил данного существа, что не всегда из гениальных юношей выходят герои и министры, и часто блестящая жизненная прелюдия кончается отупением и полной непригодностью к чему-либо.

И канцлер решил использовать эту силу, не входя в то, какая будущность ждет ее.

Теодор, посылаемый то туда, то сюда по самым разнообразным делам, часто не имеющим серьезного значения, но трудным по выполнению, с честью выходил из всех испытаний.

Все это раздражало его сотоварищей по канцелярии, которые всячески старались, но никогда не могли повредить ему.

Пребывание в Волчине не только выработало из скромного воспитанника пиаров в высшей степени изящного, с прекрасными манерами, придворного, но и придало ему уверенность в себе и неустрашимую смелость.

И понемногу даже те, которые ненавидели его, стали относиться к нему с невольным уважением.

В канцелярии он занимал второстепенное место и совершенно не заботился о повышении; сидел в конце стола; ни в чем не противоречил панам секретарям, и всякие мелкие работы, которые ему поручали, исполнял без тени неудовольствия, но не проходило дня без того, чтобы какой-нибудь лакей или придворный служащий не приходил за ним:

– Пан Паклевский, пожалуйте к его превосходительству.

Все, находившиеся в это время в канцелярии, переглядывались между собой и пожимали плечами. Случалось, что Паклевский, отозванный к канцлеру, день и два не возвращался в канцелярию, а когда приходил снова, никто не мог добиться от него, где он был, и что делал.

Не во вред пану Теодору было и то, что он отличался чрезвычайной красотой лица и сложения, что во всей его фигуре было какое-то особое породистое достоинство, и что он нигде не чувствовал себя оробевшим. Этой красоте его предсказывали при дворе блестящие успехи в свете; она привлекала к нему ласковые взгляды всей женской половины двора; но пан Теодор вовсе не оказался легкомысленным. Он был очень вежлив с женщинами; по-видимому, охотно бывал в их обществе, но ни к одной из них не подходил ближе, хоть его всячески поощряли к тому и завлекали.

– Я вам говорю, – отзывался о нем Вызимирский, – это такая штучка, подобной которой нет ни в Польше, ни в Литве! Он задумал продать как можно дороже свой ум и красивое личико! Никто его не поймает, ни старая Бочковская своими локонами и мушками, ни князь-канцлер – обещаниями… Он ввинчивается потихоньку, осторожно, но когда-нибудь мы все почувствуем его на своих боках!

Прежде чем князь-канцлер и русский воевода добрались до Варшавы, Паклевский с секретной миссией выехал в Скерневицы. Цель его поездки была тайной для всех.

Переговоры с князем-примасом Лубенским казались фамилии очень трудными, потому что Inter-Rex был обязан всей своей карьерой саксонскому двору и в прошлом принадлежал к противной партии; все отдавали справедливость его характеру, набожности, скромности, учености; и потому-то казалось невероятным привлечь на свою сторону человека, который достиг вершины власти и ничего больше не мог уже желать – так что ничем нельзя было купить его.

Назад Дальше