— Не в этом дело, — в отчаянии сказал Эффингэм. Он сжал ее руку в исступленной мольбе. — Я люблю тебя, Ханна. И хочу тебя, и это серьезно. Но суть не в этом. Я чувствую, что мы должны что-то сделать, чтобы разрушить эти чары, которые околдовали всех нас, и все мы бродим словно во сне. Это скверные, нездоровые чары. Своей бесконечной покорностью мы просто убиваем что-то.
— Возможно, — она стала поглаживать его пальцы. — Возможно, мы убиваем то, что не имеет права на жизнь. Ничего. Я знаю, все сложнее, когда дело касается кого-то, а не тебя. Болезнь другого человека часто труднее выносить, чем свою собственную. Страдания другого ты воображаешь, а когда дело касается тебя, ты знаешь свои возможности и свои пределы. Ты уверен, Эффи, что не хочешь просто уйти от меня? Я могу представить, какое отвращение может внезапно овладеть тобой. Ты должен быть со мной откровенен. Давай, Эффи, скажи мне правду.
Ему было невыносимо слышать ее спокойный повелительный тон. Он хотел видеть ее слезы, слышать ее плач. Ему было необходимо, чтобы она отчаянно нуждалась в нем. Он начал что-то бормотать, заикаясь, затем остановился, намереваясь быть холодным, как будто имеет дело с врагом.
— Послушай, — сказал он, — я не хочу уходить, ты знаешь это. Я просто пытаюсь наконец-то сделать что-то разумное и естественное. Я хочу забрать тебя отсюда и вернуть к обычной жизни. Ханна, позволь мне забрать тебя. — Он не собирался говорить этого, когда приехал сюда. Может, она каким-то образом заставила его произнести эти слова?
— Не говори так громко, Эффи. Мне очень жаль, что я взвалила такое бремя на тебя. Я знаю, что это бремя, и знаю, что все это кажется тебе, по крайней мере временами, неестественным и нездоровым. Ты был для меня чем-то совершенно неожиданным, чем- то непозволительным, и я часто думаю, что мне следовало отослать тебя тогда, в самом начале знакомства. Если бы это произошло сейчас, я думаю, что отослала бы тебя и не допустила, чтобы началась вся эта история.
— Боже, но ты же не собираешься прогнать меня сейчас! — воскликнул Эффингэм.
— Нет. Ш-ш-ш. У тебя такой громкий голос. Конечно нет, если ты действительно хочешь, чтобы все продолжалось. Но это трудно, Эффингэм, очень трудно. И я в какой-то мере виновата, что с самого начала не предостерегла тебя.
— Я не понимаю, — печально сказал Эффингэм. — Я просто предложил забрать тебя отсюда и хочу спросить: ты поедешь?
— Нет, конечно нет. И ты пожалеешь о своем предложении в следующую минуту, ты уже жалеешь. Наша жизнь не для жизни и наша любовь не для жизни. Мы убежали от жизни, по крайней мере я. Я делаю нечто совсем другое и, возможно, мне следует заставить тебя делать то же самое или постараться оставить меня.
— Я не знаю, что ты делаешь, — сказал Эффингэм, — но я совершенно уверен, что не смогу поступать подобным образом, и сомневаюсь, что тебе следует придерживаться такого образа жизни!
Она засмеялась:
— Налей себе выпить, дорогой. Ты знаешь, я ненавижу пить одна. Когда я говорю о том, чтобы заставить тебя делать то же, это, конечно, не означает абсолютно то же самое. Так не может быть. Но мне следует заставить тебя в известном смысле больше страдать.
— Больше?
— Да. Ты страдаешь, конечно. Но я для тебя сказка. Мы остаемся в романтических отношениях.
Эффингэм смотрел на руку в веснушках, которая все еще так нежно и повелительно ласкала его. Он чувствовал, как глубоко ранен, какие серьезные обвинения ему предъявлены, и в то же время заметил себе: «Ах, если бы она знала, как мало я страдаю!» Но вслух сказал:
— Возможно, мне следовало попытаться сделать все, что в моих силах, и освободить тебя самым прямым образом или же оставить тебя в покое. Но я люблю тебя, и ты знаешь, что это не просто сказка.
— Я сама виновата. Я все время хочу, чтобы ты помог мне, но не прямым образом, и в то же время не даю тебе совета. Я позволяю тебе мечтать. Конечно, я и сама такой же романтик. Ты мой романтический порок.
— Не рассматривай меня вне существования. Может, еще не слишком поздно научить меня, как помочь тебе не прямым образом. В конце концов, я достаточно люблю тебя, чтобы попытаться.
— Теперь я только напугала тебя.
— Нет, не напугала. Ханна, поговори со мной более откровенно. Расскажи мне о прошлом, о том, что ты действительно думаешь об этом странном деле. Позволь мне увидеть, что ты делаешь. Может, тогда я смогу быть всецело с тобой.
— Но никто не может быть со мной всецело. Никто не может увидеть. Это была бы другая иллюзия, еще более опасная. А сейчас мы действительно просто искушаем друг друга. Извини, — она заговорила с внезапной тревогой.
— Я напугал тебя, — сказал он. — Ты же знаешь, это всего лишь старый Эффи, безобидный старый Эффи. Мной легко управлять. Мне бы только хотелось больше знать, что у тебя в мыслях. Ты же видишь, как все приближается к концу?
— Знаешь ли, это странно, но я со временем почти перестала думать.
Он вгляделся в ее большие золотистые глаза. Порой она казалась ему чужеземным, обреченным, почти демоническим созданием. И эту фатальную отрешенность от заурядного существования он, безусловно, особенно любил в ней. Мысль о том, чтобы увезти ее, внезапно показалась нереальной.
— Это похоже, прости меня за такую упрощенность, на своего рода испытание, через которое ты должна пройти с абсолютным терпением. Понимаешь?
Она улыбнулась, как будто он действительно все упростил, выпрямила затекшие ноги и встала.
— О, я очень мало что воспринимаю теперь, разве только безотлагательные дела — обед, рыбки Дэниса и так далее. Я испытывала страх, вину и множество подобных вещей, но не сейчас.
— Почему же ты тогда не уйдешь? — спросил Эффингэм. — Почему бы тебе спокойно не встать и не пойти? Не обязательно со мной, но просто уйти?
Она подошла к окну и стояла там в пронизанном пылью солнечном свете. Затем обернулась и с удивлением спросила:
— Но зачем? Мое место здесь. Мой уход имел бы слишком большое значение. Это заставило бы меня стать чем-то.
Эффингэм тоже встал.
— Я тупой ученик, — сказал он. — Но кажется, я кое-что понял. Ты хочешь, чтобы я перестал быть нетерпеливым и романтичным, а стал покорным, почти неживым. Могу попытаться. Я не дурак и знаю — есть утешение…
— В мечтах? Да. Я не ожидала такого разговора, Эффи. Но, возможно, это даже хорошо. Видимо, настало время для нас относиться друг к другу по-иному. Не так любезно, но в то же время лучше, более реально. Если сможем.
— О Боже, — пробормотал Эффингэм. Он чувствовал себя оглушенным, как будто процесс умирания уже начался.
— Да ведь там Алиса, — сказала Ханна.
Эффингэм остановился рядом с ней у окна. Алиса проходила через террасу, таща Таджа на поводке, за ней быстро шел Дэнис. Джералд Скоттоу и Джеймси, нагруженные дичью, шагали по подъездной аллее. Вайолет Эверкрич, с большой корзиной, в сопровождении темнокожей горничной направлялась к огороду. Позади открывался вид на Райдерс, черные утесы, зеленые острова, обдуваемые ветром, море с рыбачьими лодками поблизости и пароходом у горизонта. С огромной высоты снижался серебряный аэроплан, направляясь в аэропорт. Эффингэм смотрел на все это, находясь в состоянии близком к шоку. Это была жизнь — равнодушная, но прекрасная и свободная. Жизнь продолжалась. Но что его удерживало здесь?
Глава 12
— И как она? — Макс отодвинул в сторону шахматную доску. Был поздний вечер. Макс и Эффингэм уже некоторое время сидели в кабинете Макса и, попивая бренди, играли в шахматы. Эффингэм, который много выпил с Ханной, а затем и за обедом, чувствовал себя совершенно опустошенным. Он немного боялся этого вопроса, который Макс всегда задавал ему при каждом посещении. Он испытывал такое чувство, будто держал экзамен и провалился. Это напомнило обучение в колледже и первое болезненно-приятное представление о Максе как о человеке, которому могут быть предложены только лучшие, самые точные, самые обдуманные ответы. Макс стал для него первым образцом. Эффингэм никогда не смог полностью оправиться от потрясения.
Макс работал за большим обеденным столом красного дерева, на котором он расчистил небольшое пространство для шахматной доски, отодвинув в сторону книги и бумаги и соорудив из них высокие непрочные кипы, которые в течение вечера время от времени с шелестом скатывались на пол. В дальнем конце комнаты вяло тлел затухающий торфяной огонь, и единственная высокая масляная лампа лила на мужчин свой жемчужно-желтоватый свет, освещая их лица. Клубы сигарного дыма медленно поднимались во тьму, туда, где громоздились груды книг. Отдаленным бледным пятном виднелась всегда присутствующая фотография миссис Леджур.
Проявляя осторожность, Эффингэм тщательно подбирал слова.
Проявляя осторожность, Эффингэм тщательно подбирал слова.
— Трудно сказать. Она выглядит как обычно. Была совершенно спокойной и сказала, что ничего особенного не произошло. Тем не менее у нас состоялся немного странный разговор.
— Странный? Почему? Бренди? — Большая голова Макса приняла преувеличенные размеры, когда он нагнулся вперед, держа бутылку. Гладко отполированная лысая макушка Макса была отделена от его сильно морщинистого лица и шеи аккуратно подстриженным кружком серебристо-серых волос, так что казалось, будто он носит какую-то экзотическую шляпу. Прежде всего бросался в глаза его во сточный вид, словно его предки бормотали бесконечные псалмы в лавках или храмах Востока. В то же время его тщательно выбритое лицо бледного, пергаментного цвета, как у человека, мало бывающего на воздухе, носило спокойную абстрактную маску ученого, и только те, кто знал его очень хорошо, могли что-то еще в нем рассмотреть. Его большой нос с возрастом увеличился, погрубел и покрылся маленькими пучками черных волос, рот вытянулся и повлажнел, но голубые глаза по-прежнему сохраняли холодную ясность. Его руки, большие, волосатые, с широкими плоскими, похожими на лапы, пальцами, вселяли иррациональный страх в Эффингэма, когда он еще учился на последнем курсе. Это был большой грузный мужчина, но сутулый от артрита и долгого сидения за книгами. Теперь он редко покидал дом.
— Мне показалось, что она обратилась ко мне с какой-то просьбой.
— Тебе показалось? Ты не уверен?
— Нет, уверен. Но я точно не знаю, о чем она просила, и, возможно, слово приказ лучше, чем просьба, передает суть. Я разволновался и сказал, что хочу увезти ее. У меня не было намерения так говорить, просто выпалил непроизвольно. Она уклончиво отказалась. Затем обвинила меня в излишне романтическом отношении к ней и сказала, что мне следует более глубоко вникнуть в ее положение, потом заметила, что я, конечно, не смогу по-настоящему войти в него, и даже думать об этом опасно. Тогда я возразил, что еще не поздно и я попытаюсь понять ситуацию. Затем я сказал о том, как отчаянно она переживала создавшееся положение. Тогда она вскользь бросила, что не чувствует больше вины и вообще больше ничего не чувствует. А я пообещал быть менее романтичным и более покорным. Потом нас от влекли, и мы заговорили о другом.
— М-м-м. Я так и думал.
Эффингэм, несвязно рассказывавший о своих наблюдениях, быстро поднял глаза, не зная точно, как следует воспринять такой ответ, не был ли он своего рода выговором, но Макс, казалось, глубоко погрузился в мысли, устремив взгляд на фотографию жены.
— Видишь ли, временами, — продолжал Макс, и его голос стал хриплым и приглушенным, — временами, особенно зимой, все это представляется мне таким деликатным, что любое действие, в том числе и мое, окажется слишком грубым. Именно поэтому я никогда ничего не предпринимал.
— И что же?
— Не знаю. Конечно, ситуация зачаровывала меня, так же как нас всех. Но в известном смысле, мне кажется, я боялся ее.
— Боялись, что она будет нуждаться в вас?
— Боялся, что она помешает моей работе.
— Да, вы верны своей работе, — сказал Эффингэм. Он внезапно почувствовал тревогу. В тишине комнаты возникла угроза выговора. Он продолжил: — Вы верны своей работе. Книга почти закончена.
— Да, я намного ближе к завершению, чем дал знать Алисе. Она думает, что я погасну, как огонь, когда книга будет закончена.
— Этого не произойдет, — сказал Эффингэм. Затем у него возникло непостижимо болезненное предчувствие. — А когда книга будет закончена, вы пойдете навестить ее…
Макс ответил после непродолжительного молчания:
— Хотелось бы мне понять больше.
— Мне тоже, — сказал Эффингэм. Он протянул руку вверх через облака сигарного дыма, чувствуя себя подавленным, напуганным и расстроенным. Ему хотелось как-то облегчить тон разговора и нарушить тягостную задумчивость Макса. — Например, мне хотелось бы знать побольше о Джералде Скоттоу. — Это был предмет, о котором он твердо решил расспросить Пипа.
— Я становлюсь более действенным зимой, — тихо продолжил Mакс. — Тогда я могу думать. И конечно, размышлял и о ней. Иногда казалось, что простая реакция уместнее. Например, как у Алисы.
— А что Алиса? — с раздражением спросил Эффингэм. Теперь он жалел, что передал слова Ханны старику.
— Алиса просто в ужасе и считает, что необходимо что-то предпринять. Если она не говорит этого тебе, у нее, безусловно, есть на то свои причины.
— Гм, — пробормотал Эффингэм. Он знал, что Макс уже отказался от идеи женить его на Алисе. Ему было не безразлично знать, обсуждала ли когда-нибудь его Алиса. Он сказал:
— Конечно, это ужасно. После посещения Гэйза сегодня у меня возникло ощущение, будто я побывал в полицейском участке. Когда возвращаешься назад, начинаешь по-настоящему ценить свободное общество.
— Свободное общество? Это жалкая свобода! Свобода имеет ценность в политике, но не в морали. Правда? Да. Но не свобода. Это такое же непрочное понятие, как счастье. В морали мы все пленники, но название нашего лекарства не свобода.
«Все пленники», — подумал Эффингэм. — «Говори о себе, старик. Ты — пленник книг, возраста и плохого здоровья». Ему представилось, что Макс может каким-то странным образом получать утешение от зрелища, происходящего в соседнем доме. Этот плен — зеркальное отражение его собственного образа.
— Меня очень удивляет, почему я не реагирую проще. Думаю, это происходит отчасти из уважения к ее восприятию собственного положения, а отчасти потому, что мне, честно говоря, все это кажется по-своему прекрасным. Но это идиотский романтизм. Она была совершенно права в своем суждении.
— Необязательно, — сказал Макс. — Платон говорит нам, что из всех вещей, принадлежащих духовному миру, красота — единственное, что легче всего увидеть здесь внизу. Мудрость мы воспринимаем весьма смутно. Но красота вполне очевидна, и нас не нужно обучать любить ее. А так как красота — категория духовная, она внушает скорее благоговение, чем вызывает желание. В этом смысл рыцарской любви. Ханна красива, и ее история, как ты говоришь, по-своему прекрасна. Конечно, если нет других добродетелей, других ценностей — такое почитание может извратиться.
Забвение Максом всего связанного с Фрейдом было одним из тех обстоятельств, которые заставляли Эффингэма любить его. Он сказал:
— Не знаю, есть ли у меня другие добродетели. Думаю, мне следовало бы культивировать их в себе. Если бы мне удалось сосредоточиться на ситуации, объяснить себе, что она делает, я смог бы тогда по крайней мере принять какое-то участие, покориться ей, перестать извлекать удовольствие из ее одиночества. Когда вы сказали, что тоже думали об этом, вы имели в виду, что я должен прекратить наслаждаться таким положением?
— И это тоже среди прочего. Мы никак не можем прекратить использовать ее как своего рода козла отпущения. В известном смысле вот для чего она и предназначена. Она для нас — выразительный образ страдания. Но мы должны воспринимать ее как живое существо. И это заставит нас тоже страдать.
— Не уверен, что я понял, — признался Эффингэм. — Я знаю, нельзя думать о ней как о легендарном создании, прекрасном единороге…
— Единорог — это тоже образ Христа. Но нам приходится иметь дело с виновной особой.
— Вы действительно считаете, что она искупает вину за преступление?
— Я не христианин. Сказав, что она виновна, я имел в виду, что она такая же, как мы. И если она не чувствует вины, тем лучше для нее. Вина заставляет людей ощущать себя в заточении. Но мы не должны забывать, что преступление было. Чье именно, возможно, теперь уже не имеет значения.
— Для меня имеет, — возразил Эффингэм. — Хотя я еще не готов смотреть на нее как на виновную, если даже она и столкнула этого мерзавца с утеса. Жаль, что я сам не столкнул его. Мне невыносима мысль, что она должна страдать из-за него.
— Почему бы и нет? — спросил Макс. — Он в привилегированных отношениях с ней.
— Потому что он ее муж, да?!
— Я не это имел в виду. Потому что он ее палач.
— Привилегия? Вы хотите сказать, он тот человек, которого она имеет возможность простить?
— Простить — слишком слабое слово. Вспомни идею об Ате, которая была такой действенной для греков. Ата — возможность почти автоматического перехода страдания от одного существа к другому. Власть — форма Аты. Жертвы власти, а любая власть имеет свои жертвы, сами заражены. Они должны тогда передать это дальше, распространить свою власть на других. Это зло, и жестокий образ всевластного Бога — святотатство. Добро не полностью бессильно; чтобы стать таким, стать совершенной жертвой, должен быть иной источник силы. Добро не могущественно, но в нем Ата в конце концов гаснет, когда наталкивается на чистое существо, которое только страдает и не пытается передать дальше свои страдания.