Бес в ребро - Георгий Вайнер 9 стр.


— Николай Степанович, а разве закон не стоит на охране достоинства, чести, морали? Разве нет статей в кодексе, которые бы обеспечивали человеку на улице их неприкосновенность?

— Есть! — сердито ответил Бурмистров. — Но человек, который забрасывает в витрину обидчиков своего достоинства, сокрушая попутно морды и телевизоры, нуждается не в защите, а в обуздании! Тоже мне — кавалергардские сатисфакции! Уж если вы так заступаетесь за этого Ларионова, потрудитесь ответить: почему же Ларионов, если бы я даже поверил, что они первыми обидели его, не дал оскорбителю пощечину? А ринулся убивать их?

Действительно, почему? Я представила себе, как Ларионов, утершись, перекладывает в левую руку букет, с правой стягивает перчатку и коротким несильным движением наносит демонстративный жест бесчестия Шкурдюку, секунданты которого — Чагин с Поручиковым — уже включились в дуэль с отбитой бутылкой наперевес… Зрелище, наверное, было бы столь же анекдотическое, как и маловероятное.

— Николай Степанович, мне очень жаль, но пощечины вышли из употребления навсегда. Вы когда-нибудь видели или, может быть, слышали, чтобы мерзавцу дали пощечину? Лично знакомому вам мерзавцу? Не в кино, не в книге? А в жизни? — спросила я, не его спросила, а себя.

— А нет нужды, — успокоившись, сообщил Бурмистров. — Есть милиция, прокуратура, суд. Наконец, существует общественность. А размахивать руками, как бог на душу положит, возбраняется. Нельзя этого делать. У нас суды Линча не в почете. Закон за подобные самосуды строго спрашивает…

— Наверное, закон не может предусмотреть всех жизненных сложностей, — осторожно заметила я. — Ньютон был человек неглупый, резонно говорил: при изучении наук примеры не менее поучительны, чем правила…

— А что же поучительного в нашем примере? Вы хотите, чтобы я, беспристрастный служитель закона, только из-за того, что вы, красивая женщина и корреспондентка, проявляете повышенный интерес, к этому Ларионову, наплевал на показания трех потерпевших, заключение судмедэкспертизы и трех посторонних свидетелей? Вы этого хотите?

Ему нравилось, как он говорит. Тембр голоса, формулировки, он наверняка мечтает стать прокурором и выступать в суде.

— Нет, я не хочу, чтобы вы наплевали на что бы то ни было. Мне не нравятся плюющиеся люди. Мне кажется, что трех посторонних свидетелей, которые видели драку, мало…

— Мало? А что вам еще нужно?

— Эти свидетели видели только драку, а не повод, вызвавший ее…

— А кто же видел все с самого начала?

— Таксист. Шофер, уехавший с места происшествия…

— Прекрасно, — кивнул Бурмистров и взял со стола ручку. — Записываю. Номер его машины, фамилию. Что вы еще о нем знаете?

Я покачала головой:

— Ничего не знаю. Я хочу, чтобы вы нашли его…

— Ах, вот как! И много у вас еще подобных указаний для меня?

— Нет. Нужно допросить старуху, продавщицу цветов, она стояла около самой машины и все видела…

— Слушаюсь! Еще? — спросил он, я видела, как у него багровеет кожа на лысине, я боялась, что этот неопрятный пух вспыхнет от раскаляющего Бурмистрова гнева. Но мне уже некуда было отступать.

— Надо разыскать спутницу Шкурдюка и Чагина. С ними была девушка, ее зовут Рита. Она после драки бесследно исчезла, в милиции ее уже не было. Она пропала не случайно…

— Ага! — крякнул Бурмистров. — Звучит внушительно. А главное, легко исполнимо. В нашем городе живет, наверное, не больше пары тысяч Рит. Ведь нетрудно проверить, кто из них был в машине со Шкурдюком. Но это неважно. У вас все?

— Пока все, — сказала я обреченно, догадываясь, что сделала все возможное, чтобы навредить Ларионову.

— А теперь послушайте меня. Вы отдаете себе отчет в том, что ваше поведение — вопиющая бестактность на грани наглости?

— Почему? — поразилась я.

— Вы, козыряя своим удостоверением, приходите ко мне, опытному работнику, и поучаете меня, кого надо допрашивать, кого искать, кого наказывать…

— Разве я вас поучала? Я просила вас…

— Вот именно! — вознесся он серо-синим облаком надо мной. — Вы хотите заранее обвинить меня в тенденциозности и необъективности! А я, к вашему сведению, еще сегодня утром послал в таксопарки запрос с просьбой откликнуться шоферу, участвовавшему в инциденте…

— Я вас не хочу ни в чем обвинять! Я просто боюсь, что энергия искреннего заблуждения уведет вас очень далеко…

— Ага, понятно! Как раньше говорили: ваше дело — восемь, когда надо, спросим! И не учите меня жить и работать! Вы для этого еще вполне молоды! Так что идите и не мешайте мне работать…

* * *

Я катастрофически опаздывала. И хоть на посту не оказалось Церберуни — я пулей пролетела от входа до лифта и рысью мчалась по коридору, — но пяти минут мне все-таки не хватило. Ворвалась в репортерскую, а Сережка Егоров благословил:

— Ну-ка, бегом к главному! Звонил недавно, разыскивал…

— Что сказал ему?

— Мол, ты где-то здесь бродишь. Не то в машбюро пошла, не то в буфет… Он велел сразу явиться. Ты нигде не прокололась?

— Вроде бы нет. Во всяком случае, пока не знаю…

— Давай газуй тогда быстрее…

Главный говорил по телефону. Он вообще любил говорить в нашем присутствии по телефону, поскольку так уж выходило, что беседовал он по этому красивому белому аппарату только с начальственными персонами. И разговаривал он так непринужденно-товарищески с невидимыми нам собеседниками, так государственно-озабоченно, с легким вздохом и еле заметной усмешкой, что нам, не имеющим доступа к этому телефону, был очевиден привычно тяжелый груз ответственности, разложенный поровну между главным и его абонентами, и ощутимо было всесилье их власти, данной этой ответственностью, и виден масштаб дел, которые обсуждались по этому телефону, — всегда спокойно-дружески, доверительно, с ясным пониманием, что громадье этих проблем не решить суетясь, азартно горячась, задышливо волнуясь.

Главный ни с кем по телефону не ругается, он и нас не ругает, а зловеще журит и грозно-ласково жучит. Этот тон соответствует его внешности — величественного седовласого красавца, донжуира и успешливого ходока по бабам…

— Ты, Полтева, чем занимаешься? — спросил он меня, договорившись по телефону увидеться с кем-то завтра на активе.

— Сдала в секретариат статью о новой коллекции Дома моделей, — нерешительно ответила я. И добавила для внушительности: — А сейчас пишу статью о проблемах молодежного театра…

— Молодежного театра? — прищурился он и усмехнулся. — А мне показалось, что тебя сейчас больше волнуют проблемы юридические. Следственные, так сказать…

Что-то больно екнуло в груди, и меня охватил страх — беспричинный, панический, будто я сделала что-то ужасно постыдное, и эта стыдобушка выплыла на общественный погляд и публичное мое посрамление.

— Ну, ты что молчишь? — Убеждаясь в справедливости своих подозрений, главный чугунел от обиды. — Ты что в прокуратуре делала?

— Я хотела выяснить судьбу одного человека, — сплетающимся языком пробормотала я.

— Какого человека? — Главный говорил тоном и словами, которыми, по моим представлениям, и должен говорить следователь, — при всех обстоятельствах у него звучало все убедительнее, чем невнятное блекотание Бурмистрова. — Кто этот человек?

— Кто человек? — переспросила я и подумала, что мне никогда не объяснить ему, кто такой Ларионов, какое он имеет отношение ко мне и почему я им занимаюсь. — Человек этот штурман, приезжий, приличный человек. И влип…

— А кто тебе поручал ходатайствовать за него? — наливался пенящимся гневом, как пивом, главный. — Ты понимаешь, что всех нас подводишь?

— Почему? — запоздало возмутилась я. — Я ходила туда вовсе не от имени газеты…

— Вот это ты брось! От своего имени ты бы там с дворником говорила, а не со следователем по делу! И нечего фигурировать званием корреспондента газеты! Если я еще раз хоть что-то подобное узнаю, ты у меня, Ирина Прекрасная, в два счета вылетишь в корректоры! И не забывай никогда, что у тебя свое имя есть дома на кухне, а в любом учреждении ты представитель органа печати!

— Хорошо, не буду забывать, — покорно кивнула я. — У меня к вам просьба…

— Слушаю…

— Вы не можете сами поинтересоваться судьбой этого дела у следователя Бурмистрова?

— В этом нет никакой необходимости. Бурмистров — опытный специалист и объективный человек…

— Понятно, — кивнула я. — Тогда разрешите мне взять интервью у Барабанова…

Он посмотрел на меня с сочувствием:

— Ты, наверное, с ума сошла…

О, великое кошмарное празднество Труса! Я ехала на свидание к Ларионову и чувствовала, что весь мой организм отравлен ядом страха. Меня снедал стыд за это позорное самочувствие, но ничего не могла я с собой поделать — тошнило просто, как с похмелья. Всасывающая пустота под ложечкой, и сердечный ритм — как рваная перфорация.

Глупость, конечно, но главный меня напугал. Я знала, что, если он захочет, вышибить ему меня со службы ничего не стоит, не такой уж я незаменимый работник редакции. А работой своей — какая там она ни пустяковая — я очень дорожила. А теперь, когда Витечка ушел от нас преодолевать с Гейл Шиихи свой кризис, моя микроскопическая журналистика — единственный источник кормежки для нас всех.

Я стыдилась своего страха, а пыталась уговорить себя, что стыжусь за поведение главного. Так было морально легче, и ненависть к своей физиологии, не подчиняющейся соображениям о собственном достоинстве, становилась меньше.

Страх и стыд можно уговорить, как разбаловавшегося ребенка.

И поэтому решила позвонить Чагину. Скажу, чтобы они угомонились, а я по-хорошему постараюсь уговорить Ларионова. Кончать надо это дело. Иначе они походя оторвут приличному мужику голову. А если я буду и дальше путаться у них под ногами — отшвырнут пинком. Или наступят.

Когда следователь Бурмистров еще не понял, что я пришла защищать Ларионова, он широко раскладывал на столе бумаги из папки, и на милицейском протоколе опроса Чагина я рассмотрела телефон. Их там было два номера, но один был прикрыт верхним листом. А второй я разглядела хорошо. Неизвестно только, служебный или домашний?

А, неважно! Или сейчас, или вечером, или завтра я застану его по этому номеру и постараюсь прекратить эту историю. И поймала себя на мысли, что ни на секунду не сомневаюсь: если Чагин со своей гопой попросит Бурмистрова не очень сильно наказывать Ларионова, то следователь, безусловно, прислушается.

Сошла с троллейбуса и рядом с остановкой увидела пустую телефонную будку. Вот и позвоню прямо сейчас, нечего откладывать. Я шарила по карманам, в кошельке в поисках двушки, не нашла и опустила в щель гривенник.

В трубке металлически-сочно чвакнуло, и женский голос ответил:

— Слушаю…

Гривенник нырнул в щель, и я попросила:

— Позовите, пожалуйста, Владимира Петровича…

— Слушаю вас… Говорите…

— Владимира Петровича…

— Я вас слушаю… Говорите…

Реле не замкнулось, соединения не произошло, меня там не слышали, но я знала, что у меня больше нет монет, и кричала в микрофон, надеясь преодолеть электронное упрямство машины:

— Владимир Петрович мне нужен…

— Алло… Алло… Вы чего молчите?..

Как мне дать знать, что я не молчу, а кричу? Что это меня просто не слышат? Может быть, действительно рубль, если он даже давно устарел, и не бумажный, а металлический и называется гривенник, может, он не соединяет?

А на том конце провода женский голос окреп и налился яростью:

— Ты чего там дышишь? Ты что молчишь, гадина? Ты думаешь, я не знаю, кто звонит? Грязная тварь!.. Сколько раз тебе говорили, чтобы ты номер этот забыла? Если ты, мерзкая подстилка, еще раз позвонишь сюда, я тебе морду разобью… Дрянь подзаборная!.. Потаскуха!..

Ту-ту-ту-ту-ту… Я обескураженно держала трубку в руках, не замечая, что ухо у меня не озябло, а горит огнем.

Господи боже мой, это кто, я — подстилка мерзкая? Я — подзаборная дрянь?

Что это меня сегодня волтузят непрерывно? И хотелось бы узнать — за что? И когда это мне говорили, чтобы я этот номер забыла? И откуда известно, что это звоню я?

Ба-ба-ба-ба! Это же не со мной говорили! То есть со мной, но принимали там меня за кого-то другого! За другую. И эта другая, видимо, сильно достала женщину на чагинском телефоне. Вряд ли его секретарша имеет полномочия с кем бы то ни было разговаривать так по телефону. Значит, жена. Очень интересно…

Меня охватило чисто женское сплетническое возбуждение. Я чувствовала, что неожиданно и совершенно случайно получила какую-то очень важную для меня информацию.

— А вы, однако, увлеклись разговором… — услышала я голос Ларионова за спиной.

Оглянулась, а он, улыбаясь, показал мне глазами на телефонную трубку, которую я все еще держала в руках.

— Да, хорошо поговорили, душевно, — кивнула я, повесила трубку на рычаг и вышла из будки. — Я с женой Чагина говорила…

— Чагина-а? — поразился Ларионов. — Почему? Почему вы с ней говорили?

— Потому что она сняла трубку, — честно разъяснила я. — Она приняла меня за какую-то другую женщину, видимо, подругу своего замечательного супруга, и чудовищно лаяла меня… Я не знаю, кого она так поливала, но и она не узнает, кому это все досталось…

Как всегда напористо и не спеша, Ларионов спокойно сообщил:

— Я думаю, что она чесала так строго Риту…

— Кого? Риту?

— Ну, да! Ту самую девицу, которая была с ними в машине, а потом скоропостижно исчезла…

— Почему вы решили?

— Я думаю, что само по себе ее присутствие в этой компании недозволенно. Она никак не должна фигурировать в скандале, иначе зачем им надо дружно врать, что никакой женщины с ними не было. И, кстати говоря, лишать себя еще одного свидетеля…

— Вон, оказывается, какой вы Шерлок Холмс, — протянула я недоверчиво. — А может быть, это девушка Шкурдюка? Или Поручикова?

— Шкурдюка — не может. Нет необходимости ее скрывать: Шкурдюк — свободный, холостой мужчина, тротуарный ковбой, с кем хочет, с тем и хороводится. А Поручикова — может… Но только он весь махонький, незаметный, сизо-серый, такая шикарная девица не для него… Это скорее калибр жизнелюба Чагина…

— Вы хотите сказать, что чагинская жена знает об этой девушке? — спросила я. — То есть, попав в скандал, они быстро сплавили девушку, чтобы не открывать второй фронт в тылу у Чагина?

— Ну конечно! — засмеялся Ларионов. — Это же так понятно… Он дома раньше засветился своими походами «налево», а с женой лишнего ссориться неохота, там есть папанька грозный. Если рассердить сильно, может через себя кинуть хуже, чем я…

— Вон, оказывается, какой расклад мы имеем. — Я вдруг обнаружила, что страх, терзавший меня, как боль, бесследно исчез. — А как вы относитесь к тому, чтобы поохотиться в их угодьях?

— В каком смысле? — не понял Ларионов.

— Они все время врут. И почему-то так выходит, что это грязное лганье все принимают как правду. Может быть, надо попробовать заставить их силой сказать какую-то правду?

— Есть только одна такая сила — страх, — пожал плечами Ларионов. — Страх, что может неожиданно всплыть какая-то другая, гораздо более неприятная правда.

— Поехали на стадион, — схватила я Ларионова за рукав и потащила к остановке. — Ничего он мне не сделает… Побоится…

— Кто? Чагин?..

— Я о своем главном говорю… Побоится он связываться с Барабановым… Судя по разговорам, Барабанов может и его нашлепать чувствительно…

* * *

Такие лабиринты коридоров и залов для укрепления здоровья и развития физической культуры скрыты, оказывается, под трибунами стадиона! Я шла, как кладоискатель по недостоверной карте, — справлялась у встречных, рассматривала загадочные таблички, читала непонятные надписи на указателях, и во всей этой круговерти переходов, круто изломанных поворотов, пробросов по лестницам вверх и вниз, в освещенных пожарными табло тупиках я никак не могла уловить ни намека на связь с внешней архитектурой стадиона, на пустой трибуне которого остался ждать меня Ларионов.

Казалось, что проектировщики специально запутали всю внутреннюю планировку, исходя из непреложной мысли: кому надо, тот знает где здесь что, а кто не знает, тому и делать тут нечего. И людей было маловато. Если бы не доносились из-за перегородок и дверей тугие шлепки мячей, гулкие хлесткие удары и раскатистый звон «блинов» брошенной на помост штанги, можно было бы подумать, что сейчас глубокая ночь, а натрудившиеся за день физкультурники давно разошлись по домам, забыв выключить люминесцентное освещение в бесконечных пустых коридорах.

И усиливая это ощущение безлюдства, отсутствовала на своем месте cекретарша в приемной. А дверь в кабинет Чагина была приоткрыта, и я слышала оттуда приятный мужской баритон. Я просунула голову в щель и спросила:

— Можно?

Ой, какой замечательный кабинет был у Чагина! Чтобы попасть в такое обиталище, имело смысл поплутать по всем этим переходам, лестницам и коридорам. Тем более, что стеклянная дверь в стене с огромными зеркальными окнами выходила прямо на улицу. Точнее сказать, на трибуну стадиона. Сидя в глубоком финском кресле за низким журнальньным столиком можно было со всеми удобствами наблюдать любые ристалища на спортивной арене.

Чагин, не отрываясь от телефона, кивнул мне и показал на кресло. Он лениво и односложно отвечал собеседнику, внимательно разглядывая меня. А я через шикарные линзы окон смотрела на нежно-зеленое поле, ребристый серый раструб трибуны напротив, похожей сейчас в своей пустоскамеечной оголенности на вздыбившуюся стиральную доску. Во втором ярусе сидел на лавке какой-то человек, и я сразу поняла, что это Ларионов. Он был совершенно один на огромном ступенчатом скате трибуны, и пустые ряды вокруг него закручивались стоячим бетонным водоворотом, и в этой бездонной мертвой воронке он казался мне сейчас затерявшейся бессильной крупинкой жизни. И впервые мне стало его по-настоящему, от сердца, жалко.

Назад Дальше