Т. Корагессан Бойл Подземные сады Бальдазара Форестьере
По правде говоря, единственное, что он действительно умел – это копать. Он копал, чтобы есть, чтобы дышать, жить и спать. Он копал, потому что под ногами лежала земля и люди платили ему за то, чтобы он ее копал. Это было для него священным, почетным и достойным занятием. Мальчишкой на Сицилии под солнцем, жар которого расплющивал его, словно молот, он бок о бок с братьями день за днем вонзал свою лопату в кожу древней, благословленной веками земли отцовского фруктового сада. Юношей в Бостоне и Нью-Йорке он словно крот рыл ходы под улицами и реками, зачищая и выравнивая стены туннелей метро и канализации, берясь то за кирку, то за лопату, упрямо вгрызаясь в землю. И вот теперь, тридцати двух лет от роду, имея в заднем кармане брюк купчую на семьдесят акров голой необработанной земли, он очутился в Калифорнии. И копал.
Друзья! Добро пожаловать в благодатный край, где круглый год светит солнце, а земля не знает заморозков! Добро пожаловать в благословенный край! Добро пожаловать в Калифорнию! Пишите прямо сейчас Эвфратес Мид, п/я 9, Фресно, Калифорния.
Да, земля там и, правда, не знала заморозков, с этим было трудно поспорить. Но солнце выжгло ее, превратив в камень, сделав твердой и непробиваемой, как кирпичи, из которых мексиканцы строят свои жалкие пыльные хижины. Все это Бальдазар открыл для себя изнурительно жарким летом 1905 года, через несколько дней после того, как сошел с поезда с киркой, лопатой, картонным чемоданом и скудным запасом сухой пасты, муки и бобов. Он пересек всю страну, чтобы выкупить участок земли, который, благодаря его усилиям расцветет и зазеленеет зубчатыми листочками и нежными завитками его собственных лоз, лоз виноградников Бальдазара Форестьере.
Сойдя с поезда в объятия знойного сладкого воздуха, в котором так и веяло ароматом всего того, что здесь росло и цвело, он был исполнен надежд и пребывал в эйфории. В Калифорнии росли оливковые, апельсиновые, лимонные и лаймовые деревья, тянулись к небу пальмы, куда хватало глаз раскинулись хлопковые поля и виноградники – все это он видел в окна поезда, мчащего его к процветанию. Никакой больше слякоти и снега, никаких промокших ног и гриппа, от которого ломит спину и выкручивает руки, все – теперь только жара, добрая сицилийская жара, зной, который пропечет до мозгов его счастливые сицилийские кости.
На станции первым делом он спросил дорогу; его английский был лабиринтом нагроможденных друг на друга глаголов и рубленых гортанных выкриков, странно режущих слух, до сих пор не привыкший к новому языку, тем не менее Бальдазар вскоре все же зашагал в нужном направлении по пыльному переплетению тропинок. «Три мили к югу, затем вверх по пересохшему руслу туда, где словно замерли, склонившись друг к другу, два искореженных огнем старых дуба – он их ни за что не пропустит». По крайней мере, в этом уверил его фермер на станции. То, что это был именно фермер, не могло быть никаких сомнений; выцветший комбинезон, соломенная шляпа, а сам – длинноносый и с двумя синими кляксами вместо глаз на обветренном лице.
– Да, это там Мид продает участки. Семьдесят акров, да? Так я и думал. Они все одинаковые.
Добравшись до места и поставив чемодан прямо в пыль, Бальдазар не смог стерпеть и обошел все свои семьдесят акров, держа перед собой топографическую карту, присланную Евфратесом Мидом по почте, как человек, определяющий присутствие подпочвенной воды, держит ивовую рогатину. Земля была бледной с сотнями оттенков коричневого и безжизненного зеленовато-серого цвета, повсюду высился чертополох, чьи высохшие стебли с хрустом крошились под ногами. Цепкие колючки мгновенно заползли ему под расстегнутый ворот рубашки, засвербели в носках и туфлях и даже под поясом брюк – зуд земли, мучительный и неумолимый. В небе над головой парил гриф – словно раскинувший крылья сгусток пепла. Под ногами сновали ящерицы.
Вечером он съел сардины из банки, облизал стекавшее по пальцам масло, выгреб содовым крекером скопившиеся в углах жестянки остатки консервов; потом расстелил одеяло под одним из своих новых дубов и заснул так крепко и мгновенно, словно впал в забытье. Утром он отправился в город, где приобрел тачку и наполнил ее провизией, прикупив также две пятигаллоновые жестяные канистры из-под оливкового масла, в которых сейчас была налита вода, – и ему было неважно, что эта вода будет отдавать как маслом, так и жестью. Взявшись за ручки новой тачки и почувствовав знакомое напряжение в мышцах спины, он покатил свои приобретения туда, где в будущем раскинутся виноградники Бальдазара Форестьере.
Он всегда мечтал о большем. Даже будучи мальчишкой, когда бродил по фруктовому саду отца, – саду, который, как он знал, никогда не станет его собственностью по прихоти судьбы – все братья были старше Бальдазара – он никогда не отчаивался. Если же, не приведи Господь, к примеру, Пьетро или Доминико умрут или эмигрируют в Аргентину или Австралию – на его пути все равно останется еще кто-нибудь, кто получит наследство. Но Бальдазар не унывал – он знал, что рожден для большего. В отличие от братьев он обладал даром видеть вещи такими, какими они станут однажды. Он видел себя в Америке, здесь, во Фресно, среди своих семидесяти акров, утонувших в виноградниках, видел огромные дубовые бочки в погребах, где будет бродить его вино, видел на холме свой дом из четырех комнат и террасу, и жену на террасе, а также четырех сыновей и трех дочек, резвящихся во дворе, словно жеребята.
В тот день он даже не присел перекусить. Пот заливал лицо и солью жег глаза, ладони слились с отполированными ручками тачки. Он раза три, если не больше, сходил в город и обратно – это как минимум двенадцать миль, причем половину из них толкая вперед свое груженое транспортное средство. Люди, едущие по делам в колясках и фермерских телегах, обращали внимание на смуглого маленького человечка в поношенной одежде, шагающего у края широкой пыльной дороги по колее, оставляемой колесом его прогибающейся от тяжести тачки. Впрочем, если бы он поднял глаза, вряд ли бы кто обменялся с ним приветственным кивком, но Бальдазар шел, не отводя взгляда от глубокой борозды на дороге.
К концу недели под дубом стояла однокомнатная лачужка, почти все пространство в которой занимала грубо сколоченная дощатая кровать. Это было его укрытием, домом, напоминанием о том, что он человек, а не зверь. «Люди ходят на двух ногах, – много раз говаривал отец, когда Бальдазар был еще мальчишкой, – и они стоят выше животных. Люди живут в домах, верно? А где живут звери, mio figlio?[1] В земле, правда? В норе».
В один из дней на следующей неделе Бальдазар начал копать. Календаря у него не было, и он не отличал воскресенья от понедельника, а если бы даже и отличал, разве была тут церковь или священник, чтобы поучать и наставлять его? Он хотел, чтобы колодец оказался прямо перед входом в хижину, под деревом – рядом с площадкой, где однажды расположится его дом, но он достаточно знал о воде и понимал, что найти ее будет непросто. Все утро он пытался выбрать правильное место, бродя вдоль пересохшего русла и изучая рельеф – один холмик прижимался к другому, словно ягодицы роскошной полной женщины, пока наконец не вонзил лопату в землю рядом с будущим фундаментом.
Углубившись в землю на пару футов, он наткнулся на плотный каменистый слой. Это его не смутило, вовсе нет, он ведь не думал, что это каменное одеяло раскинулось на все семьдесят акров – и Бальдазар атаковал его киркой, пока снова не пробился к земле. Прокопав глубже, он начал выкладывать стены камнями, скрепленными известковым раствором, и соорудил тали для подъема ведер с землей из ямы на поверхность. К вечеру второго дня ему потребовалась лестница. Неделей позже, на глубине тридцати двух футов, он наткнулся на воду, – чистую пресную воду, которая намочила его башмаки и поднялась до нижних ступенек самодельной лесенки на высоту четырех футов. Он установил ручной насос и порадовался журчащему, искрящемуся на солнце потоку, обдумывая свою ирригационную систему – как он протянет трубы, пророет каналы, построит резервуар для воды. Да. А затем, дрожащими от волнения руками, он начал копать там, где пустит корни первый ряд виноградных лоз – и началась его новая жизнь, жизнь полная отчаяния и разочарований.
Через три месяца сбережения окончательно истощились, и Бальдазар опять стал работать по найму. Он вскапывал поля, рыл оросительные каналы, сажал деревья и виноградники для одного незнакомца за другим. А на его собственной земле после первых недель лихорадочной деятельности, после нескончаемых трудов в попытках удобрить бесплодную землю перегноем и случайно добытым куриным пометом, единственное, что он смог достичь, – это получить овощную грядку, такую жалкую, что ее устыдилась бы самая неприхотливая домохозяйка. Он мечтал о независимости: от отца, братьев, от длинноносых янки – его строительных боссов в Бостоне и на Манхеттене. И чего он добился? Снова попал в очередную кабалу.
Он был подавлен. В депрессии. Мрачный. Отчаявшийся. И ведь обманул его не мистер Евфратес Мид, а земля, сама земля предала его. Поднимая и опуская лопату, потея среди таких же истекающих потом мужчин, он думал о самоубийстве в самых изощренных и изысканных вариантах – тогда глаза его навеки закроются и он уже никогда не взглянет ни на свою никчемную землю, ни на свою никчемную жизнь. И вот однажды дождливым днем, сидя у прилавка аптеки Сиагриса с чашкой кофе и гамбургером, он увидел то, что изменило всю его жизнь. Видение было ясным и таким же реальным, как сама плоть. А еще оно грациозно двигалось с плавностью живой женщины, женщины, до которой он почти что мог дотянуться и…
– Принести вам что-нибудь еще? – спросила она.
Он так удивился этому вопросу, что ответил по-итальянски. Оливковые глаза, убранные наверх волосы, а кожа, которую так и съел бы, но разве не старый Сиагрис, лохматый грек, жарил ему гамбургер и поставил тарелку на прилавок перед его носом? Или он грезит?
Она смотрела на него, чуть нахмурившись, руки лежали на бедрах.
– Что вы сказали?
– Я… это, – промямлил он на своем английском, – нет, нет, спасибо… но кто, то есть…
Она была так спокойна – настоящее воплощение покоя, хотя остальные клиенты – мужчины в костюмах, два мальчика с матерью, неспешно лакомящиеся мороженым – все подняли на нее глаза и ждали ответа.
– Я Ариадна, – произнесла она. – Ариадна Сиагрис, – и, оглянувшись через плечо на стоящего у гриля полного черноглазого мужчину, добавила, – это мой дядя.
Бальдазар был очарован, а также несколько поражен. Ариадна была прекрасна, по крайней мере, на его изголодавшийся взгляд – и ему хотелось сказать ей что-нибудь умное, заигрывающее, чтобы она поняла, что он не какой-то там очередной итальянский поденщик, ни кола ни двора, у которого в кармане и наберется-то лишь на гамбургер, а землевладелец, будущий хозяин виноградников Бальдазар Форестьере. Но в голове царила гулкая пустота, а язык словно окаменел и присох к небу. Затем он почувствовал, как его челюсти сами по себе разжались и услышал свои слова:
– Бальдазар Форестьере, к вашим услугам.
Он навсегда запомнит этот момент и будет думать о нем, копая землю, нагружая и откатывая тачку, потому что она посмотрела прямо ему в глаза, словно пытаясь увидеть его насквозь, а потом вздернула кверху уголки рта, прижала к губам два пальца и хихикнула.
Той ночью, лежа на жалкой кровати в своей лачуге, которая едва ли превосходила размерами небольшой курятник, он думал только о ней. Об Ариадне Сиагрис. Это она. Та, ради которой он приехал в Америку. Он произносил ее имя, а дождь бил в грубую крышу, пробиваясь внутрь через сотни щелей и трещин, сочась на его уже и без того влажное одеяло, но он все повторял ее имя и наконец дал торжественную клятву, что однажды она станет его невестой. Однако холодина стояла страшная, ночь за стенами была бесконечна и черна, а зубы отбивали такую дробь, что он едва смог произнести слова клятвы вслух. Он, безусловно, спятил и знал об этом. Как он мог только подумать, что у него есть хоть какой-то шанс? Что он может предложить ей, девушке, приехавшей из Чикаго, штат Иллинойс, чтобы жить со своим дядей, процветающим греком, девушке с образованием, привычной к изящным вещам и книгам? Да, он о ней кое-что узнал – выйдя из аптеки, он только этим и занимался до самого вечера. Ее родители умерли, погибли при столкновении поездов, ей девятнадцать лет, и она и две ее младшие сестры и три брата разъехались по родственникам. Ариадна. Ариадна Сиагрис.
Дождь был безжалостен. Он бормотал, вздыхал и рычал. Бальдазар натянул на себя все имеющиеся у него тряпки, завернулся в одеяла и скорчился у масляной лампы, трясясь от холода даже здесь, в Калифорнии. Ночь все не кончалась, невыносимая ночь. Но этой ночью его сознание было вольно бродить по просторам жизни; мысли, одна за другой аккуратно складывались в ряд, словно кирпичи в стене, пока в один прекрасный миг он внезапно не вспомнил о туннелях, вырытых им под Нью-Йорком и Бостоном. Как же там было чисто и тепло зимой и прохладно летом! Как там всегда чудесно пахло плодородной землей! Улицы сверху могли быть завалены снегом, сточные канавы замерзали, ветер бил в глаза, но под землей не было места для непогоды. Благодать. Он думал об этом, представлял себе в деталях огромные округлые туннели, вырытые в земле, локомотивы с вереницей вагонов и пассажиров, умиротворенно выглядывающих в окна, – и тогда, наконец, смог уснуть.
На следующее утро он снова начал копать. Дождь кончился, и солнце заблестело, сверкая лучами на мокрых камнях, словно на разлитом по всем семидесяти акрам масле. Он говорил себе, что роет погреб, – свой собственный погреб для своего собственного дома, который он однажды выстроит здесь, потому что он не сдался, – нет, только не Бальдазар Форестьере. Но даже тогда, когда он поплевал на ладони и, впервые замахнувшись, поднял кирку над головой, он уже знал, что это гораздо больше, чем просто погреб. Кирка поднималась и опускалась, лопата с уверенной ловкостью лизала землю, а тачка натужно кряхтела, раз за разом отвозя тяжелый груз. Бальдазар копал. И он был счастлив, он чувствовал себя значительно счастливее, чем в любой из других дней, с тех пор как сошел с поезда во Фресно, потому что он копал для нее, для Ариадны, и потому что копать – это было именно то, для чего он появился на свет.
Но когда погреб был вырыт – чудесное глубокое подземное помещение под высокими сводами, где он не только мог выпрямиться в полный рост, пять футов и четыре дюйма, но и даже вытянуть вверх правую руку, при этом еле коснувшись потолка кончиками пальцев, он оказался в растерянности, не зная, что делать дальше. Он мог выверить углы и сделать гладкими и вертикальными стены, придав им форму прямоугольников, но ему этого не хотелось. Такими были все до единой комнаты, где ему довелось жить. И пока он скреб, сглаживал и утрамбовывал землю, то понял, что углы и прямые линии – не для него. Нет, здесь все будет куполообразным, словно потолки в соборе, куда он ходил мальчиком, а вход будет защищен от стихии длинным, широким пандусом с желобами, по которым лишняя вода будет стекать в небольшой резервуар рядом с крепкой деревянной дверью. Крыша же будет из камня, которым так богат его участок, из камня, что неподвластен ни дождю, ни солнцу и прослужит куда дольше, чем черепица или любая кровельная дранка.
Он провел два дня, выглаживая и вылизывая как внутренние своды, так и наружные склоны холма, вычищая и выравнивая пол, работая при свете масляной лампы, пока в небе сквозь лохмотья туч палило беспощадное солнце, а затем налетела очередная буря и погасила светило, словно задув беззащитную свечу. Полил дождь, и втащить вещи, кровать и прочую самодельную мебель в новый, сухой, с непротекающей крышей погреб показалось Бальдазару самым что ни на есть естественным делом. «Кроме того, – рассуждал он, устраивая полки и пробивая каменистый слой, заготавливая место для печной трубы, – зачем ему погреб, если он все равно не может выращивать лук, картошку, яблоки и морковь, чтобы хранить в нем?»
Установив печь и изгнав из подземелья остатки влаги, он улегся на твердые доски кровати и провалялся так весь дождливый день до вечера, смоля сигарету за сигаретой и размышляя о словах отца – о животных и о том, что они живут в земляных норах. Его отец был человек мудрый. Человек волевой и состоятельный. Но он не жил в Калифорнии, не был влюблен в Ариадну Сиагрис и у него не было нужды перебиваться теми крохами, которыми побрезговали бы и голуби. Проведя в раздумьях еще какое-то время, Бальдазар пришел к умозаключению, что он вовсе не животное – просто он очень практичен, вот и все… Он отнюдь не удивился, когда, поднявшись с кровати, взялся за лопату и принялся за восточную стену помещения. Он уже видел, как там раскинется широкая большая передняя, идеально округлая и изящная, словно арки древних римлян. А за передней – тачка уже вздрагивала, принимая первые порции земли – он увидел кухню и атриум[2] с входом в спальню, увидел лозы винограда и глицинии, тянущиеся к свету, а также камелии, папоротник и покрытые буйно цветущими растениями глиняные горшки и корзины. И крепко пустившее корни на двадцатифутовую глубину дерево авокадо, плодов на котором было больше, чем в переполненной тележке зеленщика.
Наступила зима. Поденной работы в это время года не было – виноград собран и подавлен, лозы подрезаны, фиговые деревья подстрижены, а озимые притаились в земле. Свободного времени у Бальдазара стало хоть отбавляй. Он не предавался лени, он получил полное право копать в свое удовольствие, не отвлекаясь ни на что другое. Скромный в своих нуждах и бережливый по природе, он сохранил практически все, что удалось заработать за весну и лето, и теперь мог позволить себе обновить одежду, есть чуть больше, чем просто пасту с вареным яйцом, и использовал семьдесят акров для охоты на кроликов и птиц и сбора дров для печки. Его единственной слабостью был табак, – табак и субботний гамбургер в аптеке Сиагриса.