ТРОГЛОДИТЫ ПЛАТОНА
Опять это проклятое ощущение, что на меня кто—то смотрит. И снова чувство, что все, что я делаю и вижу, тысячи раз уже было. Может потому, что городишко этой вшивый, ничем не отличается от всех остальных распроклятых городишек среднего Запада?
Солнце в зените жарит вовсю, и небо серое от пыли, так что гор на горизонте почти и не видать, и пустая главная улица — Мейн—стрит — как же ей еще называться? Пост—оффис, трехэтажное здание банка, закрытый магазин скобяных изделий — жара, сьеста. Двухэтажные дома состоятельных граждан — с плоскими крышами, верандами, навесами и деревянными колоннами. Полосатые занавески и горшки с геранью.
Куда я еду? Кто я такой?
Я пытаюсь увидеть себя по стороны. Гнедой мой двухлетка — конь упитанный и холеный, кожа его лоснится и поступь его ровна. И сам я — парень что надо. Под широкополой шляпой смуглое, загорелое лицо с правильными чертами, ровное, пшеничные усы и белозубая улыбка. Нашейный платок, жилетка и клетчатая рубаха, голубые джинсы и кожаные сапоги с роскошными шпорами. Визу себя ясно, как в зеркале, только не помню — когда я последний раз в зеркало гляделся?
Снова пустота в голове и снова проклятая мысль — кто я такой? Что я здесь делаю?
От мыслей таких средство одно — стаканчик доброго ячменного. А как раз передо мной салун вдовы Мак Грири. (Откуда я это знаю? — вывески ведь нет!)
Спешиваюсь. Привязываю гнедого к коновязи. Седло и сбруя на верном моем скакуне — пальчики оближешь, высший класс! А сумка кожаная для провианта, а одеяло, а карабин в длинной кобуре? Не одну сотню долларов все это потянуло.
Кстати, о долларах… Лезу во внутренний карман жилетки, нащупываю тугой бумажник, слышу похрустывание свеженьких кредиток. Этот хруст ни с чем не спутаешь — райская музыка! С баксами, значит, все в порядке…
Кто я?
Состоятельный ковбой? Не то. У ковбоев не ладони, а сплошные мозоли. Мои же руки — гладкие и ухоженные. Владелец богатого ранчо? Тогда зачем у меня на поясе нож и два револьвера?
Я по очереди осматриваю свои пушки. На левом боку висит длинноствольный «кольт». Бьет почти как карабин. Справа — «смит—вессон», поменьше и со спиленной мушкой, чтобы гладко из кобуры выскакивал. Это для ближнего боя. Оружие профессионала. Уже кое—что. Но все равно — пусто в голове.
Нет, надо выпить.
Только вбросил «смитвессон» назад в кобуру, как распахиваются створчатые воротца салуна и является предо мной фигура. Лицо суровое, усы густые, туловище грузное. Десятигалоновая шляпа, на жилетке — звезда. Шериф… Рука на кобуре, взгляд с прищуром.
— Ты вернулся, Боб Хаксли, — говорит шериф голосом гулким с интонациями мужественными.
Щелчком выбрасываю окурок, сплевываю (какой окурок?! Когда это я закурить успел? Ничего не понимаю — провалы в памяти, что ли?).
Отвечаю, слова сквозь зубы процеживаю:
— Да я вернулся, Билл Невада, и чтоб я сдох, если Кантритаунвиллидж—сити не запомнит это день надолго!
— Боб, — говорит шериф, — я не потерплю шума в нашем городе!
— Что ты, — отвечаю, — Билл! Никакого шума. Просто один маленький старый должок. Ничего больше…
Такой вот скупой, мужской разговор. Ничего не сказано, а всем все ясно. Все на подтексте. (Подтекст!.. Что за слово?).
Стоим на месте. Еще парой фраз обменялись. Совсем уже без всякого смысла. Всей шкурой чувствую — сейчас что—то будет. Но мне—то что? Я парень такой — из любой передряги вывернусь. На всякий случай ныряю вперед и вбок, на спину переваливаюсь, обе пушки уже сами из вместилищ своих выскочили и в ладони впечатались.
Так и есть! Бах! Бах! Тарарах! Вжиу—у—у…
Там, где только что стоял, фонтанчики пыли. Пули на камушках рикошетируют, разлетаются с повизгиваньем.
Первым делом перестрелил поводья, которыми гнедой мой к коновязи привязан. Конягу освободить надо. Нечего ему тут делать под пулями. Когда нужно — сам меня разыщет. Гнедой у меня толковый. Все понимает. Даже говорить иногда пытается.
Ускакал гнедой, теперь и о себе подумать можно. Взгляд вправо — шерифа уже и след простыл. Только створки дверей салуна раскачиваются.
Взгляд вперед — там, напротив салуна. через улицу, трехэтажное здание банка. Вот они где засели, враги мои. Трясется старый Коттонфилд, нервничает, всю свою банду под ружье поставил… В каждом окне по роже торчит, у всех кольты, карабины. Двое на крыше, сидят, пригибаются за низкой деревянной балюстрадой.
Стрельбу они на время прекратили, потому что меня не видят. Я за коновязью лежу, да и пыль, их же пулями поднятая, в воздухе облаком висит. Но долго это не протянется. Нужно менять позицию, нечего здесь подставляться.
Группируюсь. Рывок. В два прыжка добираюсь до угла.
Бах—бах…Тйу—у—у…
Увидели…
Пули из—под самых ног камни вышибают. Подпрыгиваю, сальто в воздухе делаю, на лету стреляю. Краем глаза успеваю заметить, как один, с кольтом в руке, на подоконник рухнул и из окна третьего этажа свесился. Один из тех, что на крыше, тоже подпрыгивает — четко на фоне неба вырисовывается — карабин из рук выпускает, а сам с крыши вниз головой…
«Двумя меньше», — думаю. И за угол. Тут проход между салуном и соседним домом. Футов шесть шириной. Мгновенно оглядываюсь по сторонам. Слева — глухая стена салуна, справа — соседний дом, стена тоже глухая, но на втором этаже есть все же одно окно. За стеклом чья—то рожа белеет. Пальнул туда на всякий случай и дальше…
Задний двор. Пара сараев, конюшня, разбитый дилижанс, какие—то ящики, бочки. Все, вроде, тихо. Отсюда в салун через черный ход попасть можно. А мне туда и надо. Не знаю, правда, зачем. Подбегаю к двери, ручку трясу. Заперта дверь. Ах ты, черт!
За спиной — трах—бах!
В двери — две дырочки, слева от головы и справа от головы. Уши обозначили. Крутанулся на каблуке, руки вперед выбросил, жму на спусковые крючки, а выстрелов нет. Патроны кончились. В обеих пушках сразу. Вижу, что влип.
А они уже ко мне идут. Восемь. И откуда взялись? В сараях, что ли, прятались?
Не спеша так идут. Пружинисто. С кольтами и карабинами. Глаз под шляпами не видно. Только зубы скалят. Кто—то жвачку табачную жует, кто—то бычок сигарный.
Что делать, понятия не имею. Секунды все решают.
Вдруг справа: цок—цок—цок. Оборачиваюсь. Они тоже остановились, головы повернули. Гляжу, из—за угла во двор неспешным шагом входит мой гнедой и прямо ко мне. Дошел. Встал между мной и теми и как подкошенный на землю рухнул. Лежит на правом боку, морду ко мне повернул и на меня зыркает, чуть ли не подмигивает. А на левом боку, у седла, в длинной, кожаной кобуре приторочен мой знаменитый карабин с серебряной насечкой. «Молодчина», думаю, «гнедой! Намек твой понял!» Карабин из кобуры вырвать для такого парня, как я, — плевое дело. Рухнул на землю, за коня как за баррикаду спрятался и пошел пулять. Те опомнились и тоже пару раз выстрелить успели, но куда им против меня? И реакция у них не та и вообще — их много, а я один. Я могу хоть глаза закрыв стрелять — в кого—нибудь да попаду, а им в меня одного трудно…
… в меня одного трудно. Пригибаюсь, прячусь за кирпичную трубу дымохода, выжидаю. Вижу, что чуть ли не вся банда уже на крышу банка высыпала Жду. Что делать будут? Ведь явно что—то готовят. А, вот оно — все разом вскакивают и начинают мою крышу из карабинов расстреливать — этакий экзекуционный взвод. Жду, когда выстрелы пореже станут, — карабины тоже перезаряжать нужно. Затем выскакиваю из—за трубы и открываю огонь, применяя прием «омахивание». Спусковой крючок держу постоянно нажатым, а ладонью левой руки передергиваю курок туда—сюда. Хороший способ — скорострельность повышается. Кладу веером семь пуль. Семь пуль — семь попаданий. И сразу же назад, за трубу. Они вычислили, где я, и по трубе бьют. Только куски летят.
Стою за трубой, «смитвессон» перезаряжаю. И снова… Кто я такой? Я ничего не понимаю! Только что я лежал во дворе за своим конем и стрелял из карабина. А сейчас я уже на крыше салуна и карабина нет, в руке только «смитвессон» и я перестреливаюсь с бандитами Коттонфилда, засевшими на крыше банка. Когда это я на крышу успел попасть? Ничего не помню. Опять провалы в памяти?
Перезарядил. Выскочил из—за трубы с другой стороны. Еще раз «омахиванием» пострелял и назад. Хорошая труба. Широкая.
Но, думаю, все это прекрасно, но мне внутрь салуна нужно. Не помню, зачем, но нужно. Достаю лассо (откуда взялось?), крепко к трубе привязываю. Мысленно провожу прямую линию от трубы до баллюстрады. Точно знаю, что с этой стороны, которая на внутренний двор выходит, подо мной окно на второй этаже. Отмеряю на лассо нужную длину, перехватываю в этом месте веревку покрепче, вокруг руки обматываю. Упираюсь в трубу сапогом, отталкиваюсь и с разбега прыгаю через баллюстраду. Рывок, (чуть кисть не оторвало!), лассо натягивается как струна, образует идеальную прямую, прямая падает на барьер, переламывается и меня забрасывает в окно. Высаживаю сапогами оконную раму и приземляюсь на полу номера. Во дворе гремят запоздалые выстрелы, но мне это уже до кактуса.
Подымаюсь с пола среди осколков стекла, высвобождаю ноги из рамы. Вроде цел — ни порезов, ни царапин. Оглядываюсь назад — в оконном проеме на фоне небесной голубизны и горных вершин колышется веревка — мое лассо. В комнате сумрак, когда глаза привыкают, вижу, что у двери, перед зеркалом стоит человек. Я его знаю — это полковник Бакстер. Все—таки джентльмена сразу видно. Стоит, молчит, первым не заговорит — только бровь вопросительно приподнята. Весь из себя прямой, как майский шест, нижняя губа слегка оттопырена надменным образом. Замечаю на туалетном столике, рядом с револьвером и раскрытой сигарной коробкой, бритву и тазик с пеной. Видать только что закончил утренний туалет и к выходу готовился — галстук перед зеркалом повязывал. Лаковые штиблеты, полосатые брюки со штрипками, безукоризненного покроя сюртук, благородная седина, бачки а—ля Авраам Линкольн. Джентльмен!
— Прошу прощения, сэр! — говорю. — Обстоятельства!
Шаркаю ножкой, раскланиваюсь, шляпу приподнимаю.
— Еще раз прошу прощения, сэр, но, к сожалению, я должен идти.
Бочком—бочком, мимо полковника и в дверь. По пути, впрочем, успеваю прихватить из ящика одну сигару. Попробуем на досуге. В самый последний миг, уже закрывая дверь, оборачиваюсь и встречаюсь с полковником взглядом.
Черт меня дернул это сделать!
Такая в его глазах была жуть нечеловеческая, такая тоска смертельная… Я вздрогнул и застыл на месте. Выбил он меня из седла этим своим взглядом. Стал я в дверях, ни туда, ни сюда, в голове пусто, а он на меня уже умоляюще смотрит, как будто что—то важное сказать хочет, но не может. А я растерянно на него пялюсь. Совсем рассиропился.
А делать этого нельзя, потому как в коридоре возникают четверо и, кажется, по мою душу.
Опомнился. Дверь захлопнул и за работу. Пиф—паф… Трое лежат, последнего догоняю у галерейки, от которой деревянная лестница ведет вниз, в общий зал салуна. Удар в челюсть и парень проламывая перила летит вниз, на столики. По—моему перила эти только для того и существуют, чтобы их кто—нибудь проламывал, после доброго хука или апперкота…
Было…было…Все это уже тысячи раз было и наперед знаю, что дальше будет. Вот сейчас у меня передышка, чтобы покурить сигару (настоящая Гавана, между прочим, чтоб мне сдохнуть!), а банде Коттонфилда подтянуть силы. Минут через пять—десять они ворвутся в салун и начнется добрая потасовка с мордобоем, пальбой, разбитыми бутылками и зеркалами, и бравые парни после добрых ударов по мордасам будут перелетать туда—сюда через столики и стойку бара, и бармен будет прятаться под стойкой и будет пытаться спасти хоть часть бутылок, и все это очень смешно и весело, только мне смеяться не хочется. Я вдруг понимаю, насколько мне все это осточертело. Кто я такой?! Неужели у меня нет никакого другого занятия, кроме как бегать, прыгать, палить направо и налево и бить чьи—то морды? Что (или кто) заставляет меня носиться по этому кругу и раз за разом повторять одно и то же?
Я опускаюсь на пол, сажусь, скрестив ноги, спиной к стене, чтобы видеть холл и вход в салун. Обе пушки кладу возле себя. Раскуриваю сигару. Из коридора выходит полковник Бакстер, проходит мимо, не глядя на меня, и спускается вниз. Полковник идет завтракать, а на все остальное ему наплевать. Стрельбы как будто и не было, трупы в коридоре его не касаются. Впрочем, оглядываясь, вижу, что их там уже и нет. Куда исчезли?
Спокойно отмечаю еще одну несообразность. Все прекрасно — полковник идет пить свой утренний кофе — только какое, к черту, утро, когда в городишко я въехал уже после полудня? Но полковника я знаю. Если он бреется и идет завтракать, то значит утро и все тут. И полковник будет пить свой кофе и курить первую за день сигару, и читать свежий выпуск «Фармер’с Геральд». И он даже не шелохнется, когда вокруг него начнется пальба и пойдет мордобитие. Это очень смешно, когда все вокруг суетятся и бегают, а кто—то один сидит и невозмутимо читает газету. Утреннюю газету.
А в город я въехал пополудни…
«Провалы в памяти», думаю я привычно. И не менее привычно: «Кто я такой?» Похоже, что будущее свое я знаю гораздо лучше, чем прошлое. Я знаю, что сейчас я выпушу очередной клуб дыма и, подавшись вперед, осторожно выгляну вниз, в зал, где тут же увижу Его. И как всегда, у меня возникнет мысль, что человек этот, хотя я его и не знаю, может сыграть важную роль в моей жизни. Мысль эта ни на чем не основана и ниоткуда не вытекает. Я не знаю, какую такую важную роль в моей жизни может сыграть этот тощий очкарик, сидящий за угловым столиком и читающий книгу в темном, твердом переплете. Священник или учитель.
Я знаю, что через пару минут я еще раз выгляну в зал и встречусь с ним взглядом. И я знаю, что когда в салун ворвется Коттонфилд со своими прихвостнями и начнется веселая потасовка и я эффектно перемахну через перила и приземлюсь как раз на столике полковника Бакстера и открою стрельбу, очкарик будет стоять у стены, бледный и трясущийся, прижимая к груди эту свою книгу. А потом произойдет следующее: кто—то сшибет меня со стола и я полечу в угол, где он стоит. И что, вы думаете, сделает этот учителишко? — Шагнет вперед и поймав меня за руку, поможет на ногах удержаться. Чтоб, значит, я себе носик не разбил. Как будто я баба, ей богу! Ну, мне с ним рассусоливать некогда будет и я его в сторону отброшу за эту же руку — чтобы схватке не мешал. А он в воздухе кувыркнется и книжку свою дурацкую выронит и мордой прямо в какую—то, стоящую у входа бочку влетит. И так в ней и останется. Только ногами в воздухе дрыгать будет. Это очень смешно. Не знаю, правда, кому. Мне — нет, ему — тем более.
Я гляжу в направлении входа — никакой бочки рядом с ним нет. Но точно знаю, что к тому времени появится. Откуда? Понятья не имею…
Поворачиваю голову левее и встречаюсь, наконец, взглядом с моим книголюбом. И тут впервые замечаю некую странность, которая поражает меня не меньше, чем взгляд полковника Бакстера несколькими минутами раньше. Нету в глазах очкарика ни робости, ни страха, ни пришибленности. Ничего такого, чего можно было бы ожидать от заморыша, трясущегося и бледнеющего при виде обыкновенной потасовки и наверняка не знающего, с какой стороны за револьвер берутся. Нет. В холодных его глазах я вижу лишь отвращение, равнодушие и смертельную скуку. Меня внезапно пробирает холод. Неужели парень только притворяется напуганным? Но зачем? Я чувствую, что тут идет какая—то игра, которой я не понимаю. И самое главное — угадайте, о чем этот учитель думает? — о Платоне! Нашел время и место!..
И тут я спохватываюсь — откуда я это знаю? Я еще раз заглядываю ему в глаза и почти с испугом убеждаюсь, что я запросто читаю его мысли и действительно знаю, о чем он думает…
…знаю, о чем он думает. Неужели полковник Бакстер не ошибся и у нас появился новый союзник, а вместе с ним и надежда?
Я прощупываю сознание Боба Хаксли и впервые улавливаю в нем что—то человеческое — тоску, смятение, непонимание происходящего. Это уже не тот безмозглый красавчик—супермен, которого я так ненавидел все это время и который только и делал, что прыгал, дрался и стрелял, ни о чем не думая, но зато успевая при этом любоваться самим собой.
Да, полковник прав, и, значит, надежда есть. И кто знает, может, уже сегодня, сейчас… Во всяком случае, нас теперь трое. Полковник был вторым, а первым был я.
Это началось… Я не знаю, как определить этот период времени. Словом, давно. Когда во мне впервые пробудилось сознание.
Сначала был мрак. Тьма кромешная и непроницаемая. А меня не было. С другой стороны — кто—то же воспринимал эту тьму, значит, в каком—то смысле, я уже был. Только не знал, что это я. И еще были взгляды, но поскольку я еще не знал, что такое зрение, то не понимал, какова природа всех этих тончайших лучей, на перекрестье которых рождался мучительный стыд и бессильное, невыполнимое желание уйти из фокуса этих длинных невесомых игл. Потом были проблески света и смутные, отрывочные картинки, сложившиеся в кусок цельного действия, и я увидел смешного человечка, сидящего за столом прокуренного кабака и читающего толстую книгу в темном, твердом переплете, и начиналась драка и трясущийся, бледный человечек забивался в угол, прижимая к груди книгу, а потом его забрасывали в бочку и он смешно дрыгал ногами в воздухе, потом снова наступала тьма. В человечке перекрещивались жалящие иглы взглядов и в раскаленной от жгучего стыда точке пересечения родилось сознание, что этот человечек — я.
Таков был мой мир и таков был мой жизненный цикл. Тьма — затем я сижу в холле салуна и читаю — потом трясусь у стены — а после меня забрасывают в бочку и снова тьма. И все сначала. Мое жизненное пространство ограничивалось стенами салуна, а время жизни — несколькими эпизодами.
Поначалу я воспринимал все как должное. Меня не удивляло, что все повторяется раз за разом без малейшего отклонения от раз и навсегда утвержденного ходы событий. И стыд я воспринимал не как стыд, а как что—то неприятное, внешнее, от чего хотелось избавиться.