Женившись — не забудьте развестись (сборник) - Радзинский Эдвард Станиславович 2 стр.


Я вынуждена открыть вам, дружок, – вы не умеете мыть руки как следует. После вашего мытья на полотенце остались грязные следы. Я рада вам сделать это замечание, надеюсь, оно вам поможет: вы достаточно взрослый, чтобы следить за чистотой своих рук.

Кронов чуть не умер со стыда. Есть вещи, которые нельзя говорить людям. Он, например, не смог бы. Но ее мать сказала все это твердо и четко. Она всегда говорила «всю правду» и очень этим гордилась. Что делать, она была сторонником реалистического подхода к вещам – к любым вещам.

Есть такие мудрые педагоги, которые считают, что главное – это трезвый взгляд на мир. Например, ребятишкам надо побыстрее объяснить, как они появились на свет (чтобы они, не дай бог, не подумали насчет аиста), а девушкам как можно раньше рассказать о периоде полового созревания и презервативах.

Они называют все это – смотреть на вещи реалистически и бороться с дезинформацией улицы. Но вообще-то это – свинство.

Хотя, может быть, и не так. Может быть, это полезно. Например, Кронов после того разговора начал так тщательно мыть руки, что теперь не поймешь, нужно ли вытирать руки полотенцем или наоборот. Правда, с тех пор он редко приходил к ним в дом. Зато с тех пор ее мать стала приезжать к ним сама. За обедом она часто устраивала дискуссии о том, что мужчина в семье должен быть мужчиной, а не облаком в штанах. Это означало, что Кронов и был этим самым облаком. Потому что настоящий мужчина – он:

во-первых, сильный и великодушный (это означает, что, если тебя кроют последними словами, ты должен понимать и прощать);

во-вторых, заботливый (это означает все время находиться в постоянной боевой готовности сбегать в магазин или в «ремонт обуви» и т. д.);

в-третьих, сильный и мудрый, то есть умеющий делать так, чтобы женщине было с ним хорошо.

Но что такое «хорошо»? Это понятие у ее матери все время менялось в зависимости от температуры воздуха, климатических условий и времени суток.

Кронов не был «настоящим мужчиной». Но ей с ним было хорошо. Во всяком случае, вначале, когда у них была эта самая земляничная поляна.

Тогда она не говорила, что им тесно. Но теперь ей уже перестало хватать крючка на двери. Он всегда помнил их первую крупную ссору.

Его курсовую работу приняли к печати в «Вопросах физики». Это было грандиозно!

Она вернулась домой раньше его и мыла посуду. Когда он открыл дверь, она не обернулась: это означало высшую степень гнева по поводу посуды.

Он решил сразу исправить ей настроение. Он рассказал про «Вопросы физики» и все время кричал неестественно громко: «Это потрясающе! Это грандиозно!»

Она вдруг резко повернулась к нему и, швырнув сковородку в рукомойник, с лицом, перекошенным от бешенства, начала кричать. Она кричала, что ей неинтересно все это слушать, что ей надоело, что «она тоже хотела быть ученым, а не посудомойкой» и что «стыдно строить свою карьеру на костях других».

Он молчал. Замолчала и она.

Потом она искоса поглядела на него. Ей стало его очень жалко. Она подошла и обняла его.

Потом они начали ждать ребенка.

Он был полон нежности к ее новому положению, к нему, кто был внутри нее.

С квартирой все было в порядке. Подходило время распределения, он уже знал, где будет работать, и там ему обещали квартиру.

Она строила грандиозные планы оборудования этой будущей квартиры. Тогда квартира казалась ей мечтой, такой же мечтой, как когда-то крючок на двери.

Все было в порядке, но ссорились они теперь почему-то часто.

В этот день все началось с пустяка, как всегда, и кончилось скандалом. Тоже – как всегда.

Она пришла из консультации и была очень расстроена, потому что на лице у нее появились пятна. Он начал рассказывать про статью в американском журнале о его работе.

– Ага, расскажи, расскажи мне о своих великих достижениях! – крикнула она. – Милый, Эйнштейну в голову не пришло бы хвастать, что о нем напечатали в каком-то ничтожном журнале!

– Это знаменитый журнал.

Но она не слушала! Она кричала.

– Ты – посредственность! Ничтожная посредственность!

– Замолчи!

– Только посредственность может строить карьеру на труде других! (Это она о себе.) И хвастать этим!.. Ненавижу тебя! И жалею этого несчастного ребенка, который должен появиться на свет… от такого человека!..

Он выбежал из комнаты.

Он поклялся не возвращаться домой никогда.

Он сел в электричку и поехал в Москву.

В электричке ярость улеглась. Он даже почувствовал легкую жалость к ней, но по-прежнему решил не возвращаться домой… правда, уже не вообще, а только до утра.

Он приехал в Москву в девять вечера и позвонил с вокзала преподавателю Григулису.

Григулис был из тех физиков, которых в литературе 60‑х годов называли «шефами».

Это теперь «шефами» называют и таксистов, и швейцаров, и продавцов.

Григулис считал себя любимым преподавателем в университете.

В общем, так оно и было.

«Шеф» напоил Кронова чаем. Перед чаем Кронов пошел мыть руки. Он тер их по привычке долго, и когда вышел из ванной, на лице Григулиса был испуг. Потом они выпили бутылку «удивительного вина», которое Григулису посчастливилось открыть в магазине «Фрукты – овощи» напротив дома. Это было обычное крымское «Каберне», но Кронов не спорил.

Потом пришла жена «шефа». Жена была очень красивая, яркая, какая-то черная и красная, как рябина. Григулиса она, видно, страшно любила и при каждом его слове торжествующе глядела на Кронова, и на ее лице было написано: «Вы слыхали что-нибудь подобное?!»

Кронов пил «Каберне» и думал: «Везет же людям! Сидят два ласковых интеллигентных человека и не орут друг на друга».

Григулис обожал Пушкина, но что было ужасно – он любил читать стихи вслух…

Прочтя монотонно три стихотворения подряд под восторженным взглядом супруги, Григулис отметил потрясающее воображение Пушкина. Он порадовался, что оно не было чрезмерным, иначе Пушкин стал бы математиком.

Посмеявшись вместе с женой своей шутке, Григулис начал что-то рассказывать…

Но Кронов его не слушал. Он думал о ней, о том, что она там совсем одна и, наверное, плачет. Он точно знал, что она плачет, и ждет его, и умирает от страха за него. Она никогда не ночевала одна с тех пор, как они стали жить на Лосиноостровской.

Было поздно. Он собрался домой, но Григулис сказал, что не выпустит его.

И Кронов заставил себя остаться.

Перед сном Григулис прочел ему проповедь. Он сказал, что сразу про него все понял, что Кронов – типичный «подкаблучник». Так нельзя. Передовые люди уже давно заключают со своими женами «Пакт о ненападении». Он дозволяет обоим делать все, что им захочется. Это избавляет двоих от лжи и, следовательно, от ссор. Он еще что-то говорил, тоже очень передовое, но Кронов не слушал.

Потом он лежал на крахмальных простынях и все пытался вспомнить о ее оскорблениях, чтобы перестать ее жалеть. Но он не мог.

Григулисовские часы пробили полночь.

Теперь ему стало мерещиться черт знает что! Он вообразил, как какой-нибудь пьяный по ошибке забредет в их дом, перепутает дверь и постучит к ним (дверь выходила на лестницу). И она доверчиво откроет, потому что подумает, что это стучится Кронов, и тогда…

В ужасе он уселся на кровати. Потом оделся «по-быстрому», написал Григулису милую записку: «Внезапно вспомнил, что оставил дома невыключенный утюг. Благодарю вас за все».

Этот невыключенный утюг много раз выручал его в жизни.

Был второй час ночи, метро бездействовало, на такси денег не было.

Он бежал к вокзалу через весь город. Его остановил милиционер. Он показал ему студенческий билет, милиционер аккуратно списал данные со студенческого билета на случай, если случится какое-нибудь ограбление.

Потом он ехал в последней электричке и мучился, когда же пройдут эти 20 минут пути.

Он пытался смотреть в окно и сквозь безумное свое отражение различал луну за окном. Луна шла за поездом над темной землей…

Потом он бежал со станции к дому, проваливаясь в какие-то ямы и спотыкаясь о какие-то бутылки и банки.

Луна ушла, вокруг была тишина рассвета. Но светать не начинало – небо было в тучах. Их дом был темен, только горело одно окно. Умирая от предчувствий, он взбежал по лестнице и постучал. Она сразу открыла и, конечно, даже не спросила, кто стучит. Он вошел с косящими от ужаса глазами.

Она обняла его. Он чуть не заплакал.

На столе стоял ужин.

– Почему ты не спишь? – спросил он.

– Я ждала одного человека…

– Может быть, того самого человека, которого ты ненавидишь?

– Да, я ждала того глупого человека… Не ешь стоя…

– А сначала что ты делала?

– Сначала я плакала.

– А потом?

– Да, я ждала того глупого человека… Не ешь стоя…

– А сначала что ты делала?

– Сначала я плакала.

– А потом?

– Потом я жалела себя. Я очень долго жалела себя… А уж потом начала ждать тебя и бояться.

Он представил, как она сидит на кровати, поджав под себя худые девчачьи ноги и, жалея себя, боится за него. И, опять задыхаясь от нежности, он пошел к ней.

Все было опять, как раньше…

Потом они объяснили друг другу, какие они дураки, потому что у них есть самое главное – любовь, здоровье и молодость, и они должны жить хорошо, быть счастливыми и не гневить Господа. Они долго объясняли друг другу эти справедливые вещи.

…За окном ударил гром. Комната осветилась близкой молнией – и снова рядом тяжко ударило.

– Как вовремя ты успел… – шептала она. И, представив, как он попал бы в этот ливень, в эти жутко вспыхивающие молнии, она прижалась к нему.

Он снова и ясно понял, что она его женщина. Во всем необъятном мире у него есть одна его женщина. Раньше это была мать. Теперь она его новая мать.

«Вот родится у нас кроха, и все будет замечательно… Ты его ведь ждешь? Правда, ждешь нашего?»

Им было очень хорошо в ту ночь. Они только не знали, что ночь эта была всего лишь островом среди всех прошедших и грядущих ссор. Очень маленьким островом…

Здесь надо нарисовать прекрасный остров среди океана. И чтобы обязательно были пальмы… много пальм. С пальмами будет яснее, какой это был прекрасный остров.

На следующий день они поссорились опять. Почему они не боялись ссориться? Наверное, все дело в том, что они были молоды. Молодым инстинктивно кажется, что в их жизни, которая только начинается, наверняка еще будет что-то самое настоящее, самое главное. И оттого молодые так смелы: они не боятся разрушать…

И они тоже отважно разрушали ссорами. Это были многообразные ссоры. Например, ссоры из-за ничего. Обстановка: он сидит и работает. Она вернулась из университета и готовит обед, и, конечно, очень сердится, что ей надо готовить в то время, как он сидит и занимается «делом», и т. д.

Потом он всегда забывал покупать сыр. Он не знал, почему так случалось. Он никогда не испытывал пренебрежения к этому ласковому продукту. Но почему-то забывал его покупать. И, когда он возвращался домой без сыра, она кричала в восторге обиды: «У меня осталось одно удовольствие в жизни – сыр! И ты, конечно, забыл его купить!..»

По дороге в университет он «забрасывал» белье в прачечную. В прачечной нужно было заполнять какие-то голубые и белые листочки: один цвет листочка означал «крахмалить белье», а другой – «не крахмалить». Пока он стоял в очереди, на него обрушивались идеи (это было время диплома). И когда подходила пора заполнения цветных бланков, он светился идеями… Они гроздьями висели в мозгу, и он, конечно же, путал чертовы цвета. В результате вместо рубашек всегда крахмалили простыни и ночные сорочки. Когда он приносил белье и она разворачивала деревянные от крахмала простыни, она тотчас начинала кричать, что он занят только своими великими мыслями, что она не собиралась выходить замуж за Эйнштейна. Кроме того, этот великий ученый катал коляску и во время поучительного занятия по дому придумал теорию относительности! Потому что Эйнштейн был человек! И, следовательно, он не Эйнштейн, а просто обыкновенный самовлюбленный подлец!

Вот тогда он научился врать. Он объяснял неурядицы с крахмалом удивительной болтливостью и врожденной лживостью приемщиц в прачечных. Они только и думают, как бы поболтать со своими кавалерами. Именно в это время путают белье бедных клиентов.

Странно. Вспоминать об этом ему было теперь прекрасно и даже легко. Наверное, потому, что есть трогательная грусть в близко придвинутом прошлом. Или проще: сентиментальность. Все мы сентиментальны, когда дело касается воспоминаний.

Но он не так вспоминает. Слишком легко он вспоминает. Идиллии не было. Было жестоко и страшно – боксеры. Ее мать права. Он не был мужчиной. Он был только сверстником, нормально-эгоистичным сверстником.

Кстати, о ее матери.

Он почему-то никогда не мог понять простой вещи: она любила свою дочь, и оттого было все. Этого нельзя было не понимать, и за это ей надо было прощать, и уж никак нельзя было пользоваться ее опрометчивыми словами и поступками в «отношениях двоих». А он пользовался, умело ловил ее на каждом неудачном слове и помнил до сих пор все эти слова…

А про себя он не помнил. Точнее, помнил, но только то, в чем был хорош.

А ведь было другое.

Это случилось в самом начале, когда еще была земляничная поляна. Она тогда его очень любила. И чем дальше, тем привязчивей, требовательнее была ее любовь. Однажды он почувствовал, что немного устал, что ему уже надоедает эта настойчивая любовь. И тогда исподволь, каждый день он начал готовить ее к мысли о мужской своей независимости, как учил Григулис.

Однажды он сказал, будто в шутку, что все мужчины просто в силу исторически сложившихся причин испытывают постоянную тягу к свободе. Без этого они несчастны. И порой у них возникает непреодолимая потребность – побыть одному, которая не всегда понятна женщине.

Даже если он думал так, говорить с ней об этом было нельзя. Но он сказал, потому что хотел тогда законно получить право на мужскую свободу.

Она молча убрала руку с его шеи (она обнимала его, когда он все это ей говорил) и задумалась.

Он спросил, о чем она думает.

Она не ответила. Когда она начинала думать о чем-то важном, к ней лучше было не обращаться.

Он не понял тогда, что она думала о своем доме. У женщины, есть ли у нее дети или нет, существует это чувство «своего дома». И в тот раз она, наверное, с ужасом подумала, что иногда он хочет жить без нее и что, оказывается, бывает время, когда ему тягостен «ее дом».

Она испугалась. А он не мог понять тогда всего этого. И не мог с ней поговорить как нужно. Он только чувствовал, что она понапрасну сердится на него, и оттого сердился сам.

В то время он первый раз поехал в командировку.

В дороге он тосковал и снова любил ее восторженно и сильно. Он вернулся к ней с этой любовью. Но она уже никогда не забывала, с какой легкостью, почти радостно он от нее уезжал. Она стала подозрительной – она боялась за свой дом.

А потом она стала ходить с животом. Губы у нее вспухли и стали совсем детскими, и были обведены по краям тонкой коричневой полосочкой.

Когда она пришла оформляться на работу (ей повезло, ее распределили туда, куда она хотела), директор НИИ мрачно посмотрел на нее и сказал прямо: «Это у вас на год… А у нас сейчас важная тема, нам нужны работники, а не пустые кресла».

На семейном совете Кронов и ее мать решили, что ей лучше посидеть пока дома («Благо, есть такая материальная возможность» – Кронова распределили в знаменитый НИИ).

И она осталась сидеть дома.

…Она попросила Кронова никуда не уезжать. «Это может начаться в любой момент», – говорила она, и глаза у нее становились блестящими от ужаса.

Ему нужно снова было ехать в другой город – на установку. Но он остался и очень злился. Она чувствовала эту злость и тоже сердилась. И оттого они все больше ссорились. Однажды во время очередной ссоры она крикнула ему:

«Вот подожди немного! Во время родов я умру! Я это чувствую! И тогда ты освободишься… И обретешь «исторически сложившуюся свободу!»

Самое страшное: он не ужаснулся этих ее слов. Он устал от нее.

Брак – это соревнование эгоизмов. Необходимо, чтобы кто-нибудь один уступил. Тогда можно жить. Если уступят оба, наверное, тогда и случается счастье. Но никто не хотел уступать.

Он не смог быть взрослее. Он не смог понять ее тогдашнее состояние: тоску оттого, что она сидит дома, ее страх перед родами и то, что она казалась себе совсем одинокой – с будущим ребенком и с человеком, который, как ей теперь мерещилось, все время хочет от нее уйти.

Он действительно хотел уйти. Не от нее. От ее нервности и терзаний. Ему казалось, что тут нет ничего дурного: ведь он не уходит изменять ей. Просто посидеть с друзьями или совсем одному. Потому что находиться с ней стало очень трудно…

Он начал все чаще ей врать. Когда он врал, то говорил с ней каким-то новым, омерзительно ласковым голосом.

В тот день он позвонил ей с работы и сказал:

– Родненькая, я задержусь до вечера.

У меня тут неприятности (она его жалела, когда у него были неприятности, и тогда не сердилась на него).

– Хорошо, – сказала она (но он почувствовал, что все-таки сердится).

– Я куплю триста граммов сыру, – сказал он заискивающим голосом, чтобы разогнать остатки ее обиды и показать, как напряженно он трудится для дома.

Назад Дальше