Терракотовая старуха - Елена Чижова 16 стр.


– Следующий раз мы остановимся на образе Чичикова.

Урок окончен. Складывая вещи, я вспоминаю: сегодня мне должны заплатить.

– Вот, Галина Дмитриевна просила передать, – домработница выходит в прихожую, протягивает конверт. За кухонной дверью что-то шкварчит и булькает. В прихожую проникают запахи будущего ужина: чужой домашний уют. Я помню: Гарри Галлер останавливался на лестничной площадке, чтобы насладиться араукарией. Цветы и запахи буржуазных трапез. Степной волк любил их аромат...

Домработница ждет терпеливо. Стоит, переминаясь с ноги на ногу, прижимая к груди мою старую куртку. Пустые рукава свисают безвольно. Я натягиваю вязаную шапочку, аккуратно повязываюсь шарфом.

За спиной хрустят дверные замки.

Дойдя до второго этажа, я вспоминаю народного правнука. Пытаюсь представить себе его лицо. Черты ускользают. В моей памяти остался только шнурок. Какого черта он меня разглядывал?..

Охранник нажимает на кнопку. Лицевые мышцы складываются в улыбку.

– До свидания.

Раньше он никогда не прощался. Просто кивал.

– Всего доброго.

Дверной механизм заводит писклявую песенку.

В сумке верещит телефон. Я роюсь, пытаясь нащупать голосящее тельце. Вот же он! Птичье тельце, моя вечная синица, бьется в кулаке.

– Да!

– Татьяна! – сквозь телефонные помехи я слышу знакомый голос. Моему бывшему не нужны синицы – подавай журавля. – Татьяна, это ты?

– Что случилось? Что-нибудь с Сашей? – обычно он не звонит на мобильный. При его заработках мобильные разговоры – роскошь, непозволительное расточительство.

– Случилось?.. Ничего... С чего... взяла? – До меня долетают отдельные слова. Они перемежаются шуршаньем. У меня дешевый оператор. Это я замечала и раньше: в районе Пушкинской у него неуверенный прием. – Мне надо... поговорить. – В трубке сумятица звуков.

– О чем? – я стою у парадной. Поперек тротуара припаркован огромный джип. – Звони домой, вечером. – Прижимая ухо к трубке, я обхожу осторожно. Большая черная машина. Я опасаюсь черных машин. Проходя мимо, боюсь дотронуться. Если дотронусь, случится что-то плохое. Яна сказала бы: типичный невроз.

– А ты где?

– На улице. – Черная машина стоит, как ни в чем не бывало. До меня ей нет никакого дела. – Еще два урока. Перезвони часов в десять.

– Разве... не можешь... и слушать? – сквозь помехи до меня долетает раздражение.

Я понимаю: улучил момент. Выбрал время, когда его мамочка ушла из дома. Пламенная коммунистка окончательно сбрендила: подслушивает, не дает говорить. Стоит заговорить о чем-нибудь таком, является. «Вячеслав! – В такие минуты моя бывшая свекровь переходит на драматический шепот. – Прекрати болтать по телефону. У тебя растет дочь».

В этом контексте особенно хорош глагол несовершенного вида.

На прошлой неделе позвонила: «Саша, ты должна меня навестить».

Вернувшись, Александра делилась впечатлениями: «Прихожу. Тащит к себе, закрывает дверь. Говорю: здравствуй, бабушка. А она: Сашенька, детка, ты должна ко мне прислушаться. Я прожила жизнь».

«Прислушаться? К чему?» – мы сидели на кухне, пили вечерний кофе. «Бабушке кажется, будто телефоны опять на прослушке». – «Надеюсь, ты ее успокоила? Сказала, что будешь осторожной?» – «Ма-ама, ну зачем потакать всяким глупостям?» – «Твоя бабушка старый человек. Всю жизнь прожила в страхе». – «Да в каком страхе! Она же грезит о прошлом. Говорит, совсем распустились: Ленина на вас нет...»

Раньше в этом контексте фигурировал товарищ Сталин. Вождь мирового пролетариата – явный прогресс. Похоже, в своем политическом развитии моя бывшая свекровь добралась до шестидесятых годов прошлого века. Тогда это называлось социализм с человеческим лицом. В чертах лица угадывался ленинский прищур.

«Одно другого не исключает. Можно и бояться, и грезить».

Дочь фыркнула: «Типа драйв?»

У меня нет слов, чтобы внятно объяснить. Свой страх ее бабка заговаривала капээсэсными лекциями. Лекции – скотч, которым можно залепить и уши, и глаза. Про себя я усмехаюсь. Несгибаемой коммунистке не позавидуешь: бандит и жертва в одном лице. Честно говоря, мне стало ее жалко. Когда он явился, я предложила: «Может, свести твою маму в церковь? Пусть переключится. У священников богатый опыт – выслушивать старух».

Просто старух. Так я сказала, щадя его самолюбие.

Сын советской старухи махнул рукой. В сущности он прав. В лице его мамаши мы имеем неоперабельный случай. Научный атеизм, единственно прогрессивная идеология – ее последний жизненный бастион. С ним она не расстанется и по ту сторону могилы, даже если ей будут предъявлены бесспорные доказательства...


– Я думал. Последнее время я все время думал. – Теперь я слышу каждое слово. На главном проспекте города у всех операторов уверенный прием. – В чем-то они правы...

Я иду, стараясь держаться поближе к поребрику. С карнизов свисают здоровенные сосульки. Если эдакая дура рухнет, от меня останется мокрое место.

– Они – это кто?

– Дети. Вообще молодежь. Вспоминал себя в их годы. Татьяна, – сын своей мамаши переходит на трагический шепот. – А мы? Разве мы не отреклись от своих отцов и дедов?!

– Ну, во-первых, не надо обобщать. Лично я ни от кого не отрекалась. А во-вторых... – Я встаю на цыпочки, пытаясь высмотреть троллейбус.

«Во всяком случае, от дедов, которых у меня не было. Если не брать в расчет портреты...» По Невскому движется сплошной поток машин. В такие морозы общественный транспорт ходит раз в год по обещанию.

– Извини, идет мой троллейбус.

Намеки он оставляет без внимания.

– Нашим отцам мы этого не простили: двоедушия. А вдруг они – тоже? Я подумал: что если им кажется, будто мы все поголовно сотрудничали... И знаешь, в каком-то смысле они правы. Эти дети лучше нас. Им не надо вилять. Прятаться, врать себе, идти на компромисс с собственной совестью. У них нормальное сознание. Цельное, не разъеденное нашим бессилием. Двоемыслием нашего паскудного времени...

«Господи, ну что он знает о двоемыслии...» – я перекладываю мобильник в другую руку.

– ...По жизни они идут с гордо поднятой головой... Головами... Извини, я перезвоню, – дает отбой.

На этот раз его мамаша явилась вовремя.

Мобильник верещит с новой силой. Видимо, смылся на лестницу. Не дождется. Над потоком машин плывут троллейбусные рожки. В снежном мареве они кажутся заиндевелыми.

«Осторожно, двери закрываются. Следующая остановка Садовая улица. Универмаг “Гостиный двор”».

Я протискиваюсь на заднюю площадку. На этот раз синица, сидящая в моем кармане, заводит джазовую песенку.

– Да, – на звонок дочери я не могу не откликнуться.

– Слава богу. Ты – где?

– В троллейбусе.

– Папа волнуется, звонит...

– Саша, скажи своему папе, что я занята, – я стараюсь говорить как можно тише. Теперь по мобильникам принято разговаривать в полный голос. Меня это раздражает: почему я должна выслушивать перипетии чьих-то неведомых жизней? – Если он хочет поделиться своими глубокими мыслями, пусть звонит вечером.

Она хихикает в трубку:

– О’кей. Скажу.

* * *

Под вешалкой раздолбанные ботинки. Явился. Вот уж совсем некстати. Я страшно замерзла. Надеялась полежать в ванной...

– Привет. Как дела? – я заглядываю в комнату.

– Да вот. Сидим разговариваем, – мой бывший ворочается в кресле. Делает вид, что хочет подняться. – Обсуждаем...

– Исторические проблемы?

– Там картошка с котлетами, – Александра торопится замять неловкость. – Мы уже поели. Оставили тебе.

Я иду на кухню, поднимаю крышку. Все остыло. Надо погреть. Для себя как-то неохота.

– Ты что? – она заходит следом. – Что-то случилось? Ой, смотри, у тебя же мокрые ноги!

На линолеуме остались следы.

– Представляешь, все носятся с лопатами. Ужас! Раскапывают машины... – Дочь рассказывает воодушевленно. Торопливой скороговоркой. Эта интонация мне хорошо знакома: так она говорит, когда хочет перебить мой незаданный вопрос.

Мы обмениваемся красноречивыми взглядами:

Я: «Зачем ты его пригласила?»

Она: «Он – мой отец. Я что, не имею права с ним увидеться?»

– ...А один мужик вытащил противень. Иду, а он роет, роет. Раскапывает своего жигуля.

Я: «Имеешь. Но пока что мы с тобой живем вместе. Я бы, во всяком случае... Ты могла мне позвонить».

Она: «И что бы это изменило?»

– Ты не слушаешь. Тебе что, неинтересно?

– Почему? Очень интересно, – я храню олимпийское спокойствие. Спокойствие греческих богов. На самом деле их раздирали человеческие страсти.

– Девочки, не ссорьтесь, – ее отец является как бог из машины.

– А мы и не ссоримся, – ответную реплику мы произносим хором.

Если мы – греческий хор, значит, он, по логике вещей, – герой.

Герой прошедшего времени подсаживается к столу, потирая руки. Этот жест я знаю: сейчас примется вещать. Материнские гены – не шутка.

– Пока тебя не было, мы с Сашей разговаривали. Она согласна со мной, – эту фразу он произносит с вызовом. – Все действительно изменилось. Раньше нам всем казалось, что главный русский конфликт – борьба Добра со Злом. Как у Достоевского, – он усмехается горестно, – поле битвы, в сердцах...

– Тебе какой: черный? Зеленый? – Александра рассматривает чайные упаковки.

– Зеленый, – он отвечает решительно. Как будто делает важный выбор. Раньше пил исключительно черный. Tempora mutantur – времена меняются, и мы меняемся вместе с ними.

– Папа считает, – Александра раскладывает пакетики, – что в наше время главное – конфликт между Западом и Востоком.

– В смысле славянофилы и западники? – Я смотрю, как она льет кипяток. Чайные лягушки надуваются, всплывают на поверхность.

– Нет, – он отмахивается. – То есть в каком-то смысле...

Я подвигаю к нему сахарницу:

– А ты на чьей стороне? Надо полагать, на западной. Как истинный представитель интеллигенции.

– Между прочим, – он морщится кривовато, – ты – тоже.

– Я?! Должна тебя разочаровать: я – представитель трудового народа. С мозолями на мозгах. А потом... Ну нет во мне вашей всемирной отзывчивости. Всю жизнь решаю сугубо прагматические задачи. Например, учу твою дочь. В смысле оплачиваю ее обучение.

– Оплачиваешь. Потому что у тебя есть такая возможность. Уроки – прибыльное дело.

– Тебе-то кто мешает?

– Мне?! – в его голосе искреннее изумление.

Я мешаю в чашке, считая до десяти. Рожденный летать не замечает ползущих.

– Папочка! Я все придумала: ты должен стать правозащитником. А что? – Она оборачивается ко мне. – Защищать униженных и оскорбленных. Нормально. Для интеллигента – самая благородная цель.

– Униженные и оскорбленные – следствие, – он наваливается грудью на стол. – Проблема в другом. Не на что опереться! Идея освобождения народа себя изжила. Осталась в девятнадцатом веке. Я готов признать ее былое величие, но этой идеи больше нет. Советские рассуждения о народе – пустая схоластика. Кстати, антисоветские – тоже.

Мы с дочерью переглядываемся: в его устах это чтото новенькое. Еще недавно был пламенным антикоммунистом. Достойным сыном своей мамаши, но с противоположным знаком: «–» и «+». При сложении их значения взаимоуничтожаются.

– Папочка, но ты же всегда говорил...

– Говорил и буду говорить. Коммунизм – зло. Речь не о нем. Об идеологии. После фашизма и коммунизма любая идеология – фарс. Нужна новая идея.

– Вот и придумай. – Я вытягиваю усталые ноги. Растираю икры.

– Да в том-то и дело! Идея – категория историческая. Ее нельзя придумать. Надо уловить, почувствовать, сформулировать. У каждой эпохи есть свой главный вопрос. Так сказать, вопрос вопросов. Оселок, на котором проверяются души. В девятнадцатом веке таким вопросом было отношение к крепостному праву. В двадцатом – к советской власти. На этих великих вопросах взрастала интеллигенция. А что теперь? Кто сколько заработал?!


Я отворачиваюсь к окну, смотрю в черное небо. На черном бархате оно проступает золотыми буквами: УБИЛИ ИЛИ УБИЛ?

Главный вопрос моей эпохи.

– ...Все смешалось, – он водит пальцем по клеенке. – Ни нашу интеллигенцию нельзя назвать западной, ни народ – восточным. Здесь, у нас, особый инкубатор. Западный позитивизм, перенесенный на нашу почву, рождает исключительно псевдосмыслы. Из их зарослей нам никак не выбраться. Какой-то псевдозапад. Без устоев, без веры, без памяти. Без традиций, – он делает горестное лицо. – Это раньше интеллигенция была солью земли... – Его рука тянется к солонке. Машинально, лишь бы за что-нибудь ухватиться.

Я смотрю: дырочки совсем засорились. Надо вымыть и засыпать заново.

– Папа считает, что надо иметь достоинство. Взглянуть правде в глаза.

Мысль хорошая. Если бы еще знать, где она, эта глазастая правда.

– Да, – он приосанивается. – Признаться. Для начала хотя бы самим себе: мы – второсортная держава. Окраина их цивилизации. Все, что приходит с Запада, – не в коня корм, – в его голосе вспыхивают торжественные ноты. – Заладили: Европа, Европа... Это же видно невооруженным глазом: идиотизм бессмысленной радости. Плебс, встающий с колен. Не народ – новые мещане. Ты думаешь, они приспосабливаются? Ни-че-го подобного. Нынешняя жизнь и так заточена под них. Они – плоть от ее плоти. Недоросли, выхолощенные от рождения. – Из чашки, которую он отталкивает, выплескивается зеленый чай. – И это здесь, где, казалось бы, и стар и млад должны страдать больной совестью. Да что там! До дыр протирать колени, отмаливая ге-ка-том-бы нераскаянных грехов!

– Интересно знать, перед кем? Отмаливать. – Меня бесит его советский пафос.

– Да какая разница! Захотят отмолить – найдется. Хоть перед богом, хоть перед историей...

– Вчера папочка смотрел интересную передачу. По ящику, – Александра вытирает стол.

– Они полагают, что достойны счастливой жизни. Сытой и покойной. Представь, у них это называется достойной. До чего же надо дойти, чтобы так не слышать родного языка! Достойный – не значит хороший. Достойный – это значит каждому по его достоинству. По Сеньке – и шапка. Истинный Запад – личная ответственность. И за собственные, и за исторические грехи. Так, как в свое время действовали немцы... – он берется за сердце. – Денацификация... Без этого ничего не выйдет...

– Слушай, – я говорю серьезно. – Немцы немцами. Но так тоже нельзя. Кончится инфарктом. Саша, накапай отцу корвалола. Там, в холодильнике...

Она вскакивает с готовностью. Считая капли, шевелит губами.

– То, что ты предлагаешь, – я стараюсь говорить мягко, – всенародное покаяние... Не дай бог! Заставь дураков богу молиться. Тут такое начнется...

– Пусть, – он выпивает залпом, как водку. – Лучше так, чем играть в выхолощенный Запад, – морщится, трясет головой. – Тем более все эти игры – до поры. Пока хватало нефтяных денег. Всё. Игры кончились. Просрали Россию, господа! Всё – в тартарары! Я не вижу выхода. Никакой маломальской перспективы. Знаешь, почему дети от нас отгораживаются? Потому что мы отказываемся брать на себя ответственность. За свой период истории. За свое двоедушие и двоемыслие... И всетаки я чувствую: они готовы вступить в диалог. Мы, поколение отцов, должны сделать первый шаг. Если хочешь, именно в этом я вижу свою историческую миссию. Во всяком случае, – он обращается к дочери, – если надо, я готов. Готов признать: в каком-то смысле и я с ними сотрудничал. Юлил, приспосабливался...

– Ты имеешь в виду свою диссертацию?.. – Александра переспрашивает.

Я вижу: она пытается, но не может понять.

– Прекрати! Тебе не в чем каяться, – не хватало только его покаяний. – В этом отношении ты прожил абсолютно достойную жизнь. Надо еще посмотреть, чем кончится у них. Судя по тому, как они начинают... И вообще... Эти дети не имеют никакого права. Мне отмщение, и Аз воздам.

– Мне отмщение... Это... из «Войны и мира»?

Мы, родители будущего юриста, застываем истуканами. Для дочери специалиста по русской литературе это – сильный вопрос.

– Ты... шутишь? – ее отец вытирает лоб.

– Ну ладно... Ну забыла. Посмотрю в Интернете. Можно подумать, вы всё помните! И вообще, – она защищается как может. – Современный человек не может знать все. Для этого существуют справочники. Главное – понимать, откуда можно взять сведения...

Мир победителей устроен по-своему. Главное, понимать: откуда и что можно взять.

– Может... – я обращаюсь исключительно к ее отцу, – по чуть-чуть?

– Да уж... Не помешает.

– Саша, достань. Там, на дверце.

Она достает бутылку. Демонстративно ставит две рюмки. Выходит из кухни. Ничего. Я смотрю ей вслед. Пусть подумает. Пусть!

– Ну что тут скажешь... – он поднимает бутылку, как будто собирается глотнуть из горла´. – Хотя... Если бы граф Толстой узнал про наши миры и войны, вполне возможно, пересмотрел бы вопрос с эпиграфом. А вообще, конечно, смешно... Как в тридцатых. Разве что не расстреляны. Уехали, исчезли, затаились. Чудовищный культурный откат. Явились новые варвары. Вот уж не думал, что доживу. Сам стану бывшим. Буду сидеть и плакать на реках Вавилонских. Все расхищено, предано, продано...

Мы читаем хором. Бормочем, как попики над свежей могилой. Мы – обломки старого мира, которому Господь дал литературные скрижали.


– Я пришел к выводу: действовать надо исторически. Нельзя обращать внимание на все эти вопли. История кончилась? – он обращается к своим воображаемым оппонентам. – Отлично. Каждому воздастся по его вере. Пусть сидят в своем эстетическом курятнике. Пусть! А мы начнем сначала. Русская жизнь всегда строилась на идее этики. Этики, а не эстетики... Традиции, а не новизны.

Назад Дальше