Терракотовая старуха - Елена Чижова 20 стр.


Ни нашей чертовой жизни, в которой мы пашем за мужиков.

Катерина морщится, снимает с губ лимонную корочку. Встряхивает головой.

Ее голос, неожиданно сильный, выводит свободно и празднично. Как будто поет о своей свободе, о своих постылых цепях. Так она пела только дома, в праздники, на Первое мая или Седьмое ноября. Ее мать собирала родственников. Как же они пели! У них в роду очень чистые голоса.

Мы подхватываем революционную песню. Она – в нашей общей памяти. Что бы ни случилось, никогда не забудем. Главный бухгалтер поет тоненьким голосом. Глаза светятся, щеки раскраснелись. Сейчас она совсем молодая, не главный бухгалтер, а просто Валя, Валя-Валентина, та злосчастная пионерка. Только она-то не собирается умирать. Наоборот. Ей хочется жить. Ну и что, что уже за сорок. Это – пустое, рано или поздно все изменится. Впереди – целая жизнь. Ну, может, полжизни, или даже треть, но – плевать, дело не в сроке. Надо прожить так, чтобы не было мучительно. Теперь-то проживем...

Елена сияет студенческой радостью. Раньше собирались на кухне, пели под гитару. У нее не сильный, но очень чистый голос. Когда заводили многоголосье, всегда тянула первым... Она берет выше и уверенней...

Катерина выводит вторым. Темные пятна ушли с ее щек. На щеках нежный девичий румянец. Я вижу, как тонка ее кожа, выстуженная ленинградскими ветрами. Губы выкрашены темной помадой – я привыкла к ее тонким губам. Вечно сжаты в нитку, словно мышцы рта сведены рефлекторно – как будто это не мышцы, а готовые к драке кулаки. Песня смягчила ее скулы: они расслабились, теряя жесткий контур. Выпевая, она разевает рот широким, акающим звуком – как простая деревенская баба...

Как будто что-то торкнулось в сердце: радость сползает с ее лица. Как слабая краска, как дешевый грим, как корова – языком. Катеринина рука тянется к бутылке, цепляет дрожащими пальцами. Глаза замирают, словно там, на пороге... Медленно-медленно она встает с места, вытягивается всем тощим телом. Мы оборачиваемся как по команде: Фридрих стоит в дверях.

«Празднуем?» – он клонит голову, как будто не верит своим глазам.

Катерина кивает обреченно. Бутылка, почти пустая, липнет к ее руке. Как начинка «Марса», застрявшая между зубами. Ей хочется отлепить, отдернуть, оторвать руку. Но даже на это у нее недостает сил.

«А буржуев – их-то, паразитов, принимаете? – Фридрих делает шаг, передергивает усталыми плечами. Распрямляет спину. – Девочки, ну разве так можно... Амареттовку – на голодный желудок... Сейчас. У меня – отличная жратва. Выпьем как люди».

Он звонит вниз, коротко отдает распоряжение. Водитель Петя является, как Сивка-Бурка. В руках пластиковый мешок.

«Ну и но-ож... У нас что, нет нормального?!»

«На кухне. Там, на кухне, Евгений Фридрихович. – Катерина вскакивает. – Я мигом. Сейчас принесу».

Мы кромсаем сыр, режем колбасу, выкладываем свежие пряники. Фридрих взрезает банку крабов, откупоривает водочную бутылку. «Какие же вы молодцы! Как же мне все осточертело – пить водку со всякими мудаками! – Обезьяний бугор дышит свободно. – Всё, – Фридрих поднимает рюмку, – пью за вас. Девочки, спасибо. Разве я не понимаю... Вы... работаете! Как мужики. – Он опрокидывает залпом, заедает черной горбушкой, тянется к колбасе. – Нет мужиков. Были, да кончились. Ничего, – подмигивает, – не дождутся!»


Девочки... За мужиков... Были, да кончились.

Что-то мелькает в памяти. Мелькает, да никак не сложится. Сложилось: А зори здесь тихие. Хороший фильм. В конце эти девочки погибли. Все как одна...


«Ну, – глаз Фридриха сверкает, – споем?»

Споем? Мы переглядываемся.

«Давайте еще разок – хоть про этого буржуя».

Елена улыбается, отодвигает рюмку. Ее глаза затягивает нежная поволока, словно они хотят, но не могут заплакать. Сводит руки на груди. Черты лица истончаются. Она смотрит вверх, в потолок, как в ночное небо, как будто оттуда ей что-то светит. Но очень уж далеко...

Мы подхватываем едва слышно, вполголоса, все, кроме Фридриха. Он не знает этой песни: ни музыки, ни тихих слов. Слушает, подперев ладонью щеку, чуть-чуть шевелит губами, словно ему очень хочется подпеть. Этим песням надо было учиться раньше, когда у нас еще было время. Общее. Одинаковое. Одно на всех.

Мы поем в унисон, легко – голос в голос, единым звуком. Ни одна не выбивается из хора.

На той неделе мне снова грузить кожу, прятать мешок с обрезками. Я не хочу об этом думать. Все равно у меня все получится. Уже получилось. Моя машина прошла их государственную границу.

Водка с «Амаретто» смешались в моей крови.

* * *

– Мусик, миленький! Ты чего? – дочь заглядывает в кухню.

– А? – я вздрагиваю как от окрика.

Александра улыбается:

– Красивая песня. Это кто, Есенин?

– Рубцов. Николай Рубцов, – я отвечаю едва слышно.

– Странно, а в школе не проходили...

– Мы, между прочим, тоже... – я отворачиваюсь к окну. – Саша, иди. Займись каким-нибудь делом. Мне надо побыть одной.

Мои глаза хотят, но не могут заплакать. Я свожу руки, как Елена. Смотрю в потолок. Там, в углу сизо-желтая протечка. Только теперь я замечаю – она похожа на звезду. Не очень, а так, джють-джють...

«Всё», – я приказываю себе. Время воспоминаний кончилось.

На всякий случай вытираю сухие глаза. Распахиваю кухонную дверь:

– Ты вымыла ванну?

В ответ она кричит:

– Уже начинаю!

Я открываю холодильник, вытаскиваю курицу. Куриная тушка лежит, сложа лапы. Тихо и покорно. Словно ее заморозили живьем... Я обмажу ее пряностями. Натру чесноком и солью. А потом она зажарится до ароматной корочки, и никто не узнает, какой эта тушка была прежде...


– Мамочка, ты как?.. – дочь стоит под дверью, не решаясь заглянуть.

– Домыла? – я спрашиваю, не оборачиваясь.

– Почти, – отвечает жизнерадостно.

Я отворачиваюсь к окну.

За окном двор, облезлая горка, баки, заваленные мусором. Мой пейзаж не зависит от времени. Можно сделать вид, будто ничего не изменилось. Например, я не натаскиваю к ЕГЭ, а сею разумное, доброе, вечное... Где те счастливцы, которые дождались всходов?

Вчера вечером по «Петербургу» показывали американский фильм. Ученые из НАСА ставили опыт со временем. Доброволец отправлялся в иное пространство. Обратно он должен был вернуться через пару земных лет. По космическому счету это заняло бы минут десять: так объяснили, когда подписывал бумаги. Когда улетал, думал: всего-то и делов... Слетаю, получу хорошие деньги...

Он открывает глаза. Выбирается из своей космической капсулы, а вокруг – никого. Ни ученых, которые все затевали, ни техников, ни лаборантов. Его капсула стоит в сарае, похожем на мебельную свалку: продавленные диваны, старые безногие стулья. Он выходит в город: там тоже все другое. Доброволец делает шаг к витрине, смотрит на свое отражение. На вид ему не дашь больше тридцати. Отражение, наряженное в старые джинсы, думает: впереди – целая жизнь. В мире, в котором никто не знает твоего прошлого.

Весь день он ходит по городу, украдкой вглядывается в незнакомые лица. Те, кто строил на нем расчеты, ушли в лучший мир. Надо как-то приспосабливаться. Вечером он ложится в свою капсулу. Ворочается с боку на бок, считает до тысячи. В прошлой жизни он считал овец, теперь – гаснущие звезды. Правда, звезд он так и не увидел: капсула была запаяна наглухо, но если думать о звездах, легче жить...

Наутро он решает побриться. Подходит к зеркалу. Его лицо покрыто сетью морщин. Не то чтобы глубоких, а так, лет на сорок. Он утешает себя: не стоит впадать в панику. Скорее всего, это просто усталость. Шутка ли, оказаться в мире, где нет ни одного знакомого лица: ни друзей, ни родных. Вечером отражение становится пятидесятилетним. Стареет на глазах. Это там, в ином мире, его тело сохраняло видимость молодости, а здесь, по земным законам, он уже лет двадцать как умер.

Утром приходят: перед ними не тело, а гниль...

Я беру тряпку, оторванную от старого пододеяльника. Тщательно вытираю руки. Мне незачем смотреть в окно.

За окном все та же помойка. Темные железные баки. Мусор лезет через край. Время от времени их очищают и вывозят, но самого процесса я никогда не видела.

Так уж принято: все вонючее делается по ночам.

Крыша мира

Он вошел в приемную, остановился на пороге: черный шерстяной костюм, шелковая рубашка – в цвет. Верхняя пуговица расстегнута. Длинное кожаное пальто переброшено через руку.

Катерина поднялась навстречу, замерла столбиком: «Здравствуйте... Евгений Фридрихович только что звонил. Просил извиниться. Он уже едет, застрял в пробке. Может быть, чай или кофе?» Гость поднял темные брови: «Нэ стоит».

Легкий кавказский акцент.

Катерина ждала растерянно, не решаясь сесть. Он прохаживался по офису: медленно, от стены к стене. «А вообще... – черный гость остановился у моего стола. – Кофэ – хорошо». Катерина дернулась с готовностью. «Нэт, – он остановил ее жестом. – Я, пожалуй, из этой, – потянулся к моей чашке. – Если позволите, адын глоток...»

Поднимая к губам, изысканно отвел палец. Узкий холеный ноготь. Отпил. Поставил на место. На меня смотрели волчьи, близко посаженные глаза. На миг мне стало очень страшно. Кажется, я пробормотала что-то вежливое.

Фридрих вошел в приемную. Стремительно. Скорее, вбежал. Под радушной улыбкой угадывалась неловкость. Волчьи глаза обратились на него, не моргая. «Прошу вас, – Фридрих пригласил широким жестом, – в кабинет».


У меня задрожали руки. Только теперь, когда гость убрался с глаз.

«Это – кто?» – я спросила шепотом. «Намир, – Елена ответила спокойно. – Наша новая крыша». – «А где же?..» – «Наиль? Грохнули вчера утром. Прямо у машины». – «Кто?» Она пожала плечами.

Кофе я вылила в раковину. Как будто боялась заразиться этим, волчьим...

Намир. Памир. Крыша мира. Бормотала, тщательно отмывая чашку. Так и просидела на кухне, пока гость не уехал: дождалась, покуда хлопнет входная дверь.


Вечером у нас производственное совещание.

«Ну, – Фридрих смял пустую сигаретную пачку, – и когда? – Желтый верблюд лежал, поджимая сломанные ноги. – Когда они закончат эти чертовы расчеты? – он сдерживал ярость. Уголок рта слегка подергивался. – Чтобы я... Этому мудаку Лахтинену...» – «Скоро. Но там очень много работы», – главный бухгалтер листает записи.

Финский партнер задерживает платежи. Утверждает, что на сегодняшний день расплатился полностью. Нашим цифрам это никак не соответствует. По сырой коже мы расплатились сырцом. Лахтинен требует акт сверки, прислал соответствующий факс. Я их видела – эти бумажные простыни: столбцы бесконечных цифр. У финнов налажен автоматизированный учет. Трудность в том, что наши взаимные расчеты не выделены в отдельную ведомость. Все партнеры вперемешку: и русские, и европейские. Свой учет мы ведем вручную.

Пока что финский партнер выполняет свои обязательства по поставкам, но больше не звонит.

До конфликта доводить нельзя. Мы завязаны на финском поролоне. Если поставки прекратятся, придется остановить конвейер.

Начальник отдела реализации отчитывается за провинциальный заказ.

«Нормально. Отгрузились. Полностью».

У него слипаются глаза. Всю прошлую ночь руководил отгрузкой. Вагоны подогнали прямо к фабрике: виадук, по которому мы ездим туда и обратно, проложен над железнодорожными путями. Прикемарил часокдругой с утра.

Диваны и кресла – заказ провинциальной мэрии. Три месяца назад провели предоплату. Остальное – по факту отгрузки. Мэр обещал лично: расплатимся день в день.

«Как с оплатой?»

Главный бухгалтер поджимает губы: «Обещают. Звонила. Сказали: придется подождать. У них временные трудности».

«Сколько?» – Фридрих рычит. «Пока что, говорят, месяц».

Главный бухгалтер перебирает бумаги: она предупреждала. Говорила: предварительная отгрузка – авантюра чистой воды. Разве шефа убедишь? Заладил: общие друзья. Кто-то за него поручился. Ну и как теперь достанешь – этого провинциального мэра? Не захочет – вообще не расплатится.

Фридрих все понимает.

Возвращается к теме Лахтинена.

«Этот мудак хочет и на елку влезть и... – Обезьяний бугор вздувается нешуточной угрозой. – Сволочь! Финский ублюдок! Где б он был со своей нищенской фабрикой! Это я вывел его в люди. Я... – Он бьет себя кулаком в грудь. – Ладно. Идите и работайте. Продолжайте сверку».

Фридрих сидит, вперив глаза в пространство. Все-таки взял себя в руки. На столе лежат его сжатые кулаки.

«Им что – мало людей? Пусть привлекут любого. Эту... – Фридрих выругался, – как ее? Секретаршу Пал Иваныча».

«Не знаю, как Оля справится...» Фридрих обрывает меня: «Не справится, значит, научи´те! Поработает для разнообразия... не все же...»

Последнее замечание я пропускаю мимо ушей.

Павел Иванович – директор нашей фабрики. Сидит на Парнасе. С ним Фридрих познакомил меня еще зимой.

На Чичикова явно не тянет: мне он показался милым и мягким. Скорее, хитрец, чем плут. До перестройки руководил предприятием, которое рухнуло в конце восьмидесятых. На должности Фридрих оставил его с единственной целью – получить производственные площади. Как-то раз обмолвился: с директором повезло. На Парнасе руин полно, но другие требовали договора аренды. Павел Иванович согласился войти в долю: текущая зарплата, очень приличная, плюс 2,5% от будущей прибыли.

«И это – всё?» – «Почему – всё? Оставил себе “Волгу”... – Фридрих загибал пальцы. – Секретаршу, – он перечислял веско, – отдельный кабинет».

Большую часть времени Павел Иванович сидит у себя. Ходят слухи, будто у них с секретаршей шуры-муры. Иногда спускается в цеха. Обходит рабочие места, здоровается с рабочими. Те кивают нехотя. Всем ясно, что их директор – лузер.


Елена заглядывает в кабинет: «Евгений Фридрихович, извините. Тебя к телефону».

Фридрих рычит: «Мы заняты. Вы не видите, что мы заняты?» – «Но это... – ее голос дрожит, – замначальника таможни. Я подумала...» – «Вы. Подумали. – Он чеканит каждое слово. – А теперь идите и скажите: ему перезвонят... Подумала. Она подумала... Работать некогда. Все вокруг думают...» – он шарит по столу, шевелит бумаги.

Я говорю: «Может, что-нибудь на границе?» – «Что – на границе? На границе? Звоните», – коротким жестом он подвигает телефонный аппарат. Включает громкую связь.

Я набираю номер. Трубку Кузьминский берет сразу, словно только и ждал звонка.

«Собственно говоря, вот... – Я слушаю, косясь на Фридриха. – Собираюсь к вам на Парнас. В гости. Сегодня вечером. Если это не нарушает ваших планов...» Фридрих кивает. «Что вы! – откликаюсь радушно. – Будем очень рады».

«Ладно. Поехали, – Фридрих поднимается решительно. – Скажите Катерине Ивановне, пусть дозвонится поварам».

На этот случай у парнасских поваров всегда есть заначка: рыбка, икра, колбаска. В будни мы питаемся без изысков: суп, второе. Для себя Фридрих не делает исключения. И мы, и рабочие – из одного котла.

Для гостей – не самое лучшее время. На Парнасе идет ремонт. Рабочие красят стены, подгоняют рассохшиеся рамы. Фридрих распорядился отремонтировать наскоро: «Главное, чтобы чистенько. До ума доведем потом, когда появятся лишние деньги». Окончательный переезд планируется к лету. Но бухгалтерию вот-вот переведут. Бухгалтеров это не радует: на Садовую они добирались общественным транспортом, теперь зависят от развозки.

* * *

В штатском Кузьминский кажется сутулым. Про себя я отмечаю: отечественный костюм. Если бы не машина – очень приличная иномарка, – можно принять за простого инженера.

Мы спускаемся в цеха. Фридрих ведет экскурсию с удовольствием, предъявляет образцы продукции, рассказывает о ближайших планах: производство кухонной мебели.

«Скользящие ящики, ламинированные фасады. Металл и фурнитура – западные, ламинировать будем у нас».

Тему кухонь Кузьминский подхватывает заинтересованно: дело хорошее, но рынок – новый. Обещает разузнать.


За ужином наш гость охотно поддерживал разговор, приводил курьезы из таможенной практики. Как будто приехал специально, чтобы нас развлечь.

«Диваны, кухни... Следующий шаг – квартиры?» – «Квартиры? – Фридрих переспрашивает. – Тоже хорошая тема. Я сам начинал с однокомнатной. Теперь – не проблема. Были бы деньги. Кстати, – он наполняет рюмки, – как раз веду переговоры. Собираюсь купить пятикомнатную. На Петровской набережной».

Кузьминский кивает: «Надо полагать, в Дворянском гнезде? У вас будут хорошие соседи. Если не ошибаюсь, сам Григорий Васильевич...» – «Не только. – Фридрих делает вид, что не заметил иронии. – В этом доме жил и Георгий Александрович... Вы, – он оборачивается ко мне, – были знакомы с Товстоноговым?» Я качаю головой. «А я был. Через их художников, – он перечисляет фамилии, которые мне ни о чем не говорят. – Одно время предлагали сотрудничество».

Назад Дальше