Финна поволокли в районную больницу города Всеволожска, что в тридцати километрах от Питера. Там на него посмотрели косо: лоров отродясь не держали, а потому не были уполномочены прилаживать обратно заслуженно отчекрыженные носы.
Начали выяснять, какое лор-отделение дежурит по городу. Выяснилось, что в 26-й больнице такое отделение не смыкает глаз. Нос бросили в целлофановый пакетик и вместе с финном в качестве приложения повезли через весь Питер в эту самую больницу.
Там, понятно, было невпроворот своих дел. Суетились да прилаживались часа три. И нос потеряли.
Холодный душ Шарко
Я не переношу литературную критику. На мой взгляд, это совершенный паразитизм. Имеешь мнение – ну и имей, ты такой же читатель, как все. Но нет, некоторые предпочитают навязать его миру, да еще денег за это срубить хотят. Волею обстоятельств, вознесших тебя и давших тебе рупор. У других-то рупора нет.
Меня дважды в жизни подвергали уничтожающей литературной критике. Она пролилась холодным душем.
Первый случай был на третьем курсе, когда я начал изучать терапию. Нам приказали написать первую в жизни историю болезни, от и до. Ну я и написал, странички две. Объем, между прочим, вообще не оговаривался. Так после этого наш педагог взял мою тетрадку двумя пальцами и воскликнул, потрясая ею не без брезгливости:
– Вопиющее убожество мысли!
Второй эпизод произошел в больнице, о которой я часто пишу. Историю болезни, уже настоящую, приволок начмед, весь красный от негодования:
– Вопиющее убожество стиля! – захрипел он.
Я оправдывался, говоря, что писал под диктовку заведующей, но он не слушал и был прав. Копирайт оставался за мной.
Таких вещей я не прощаю.
Отомстил. Сделал своим документальным героем. А моим героям приходится несладко.
Ностальгия
Я вспоминаю (что за напыщенность, черт побери: «Я! Вспоминаю! Кто я такой?» Не читайте) поликлинику в городе Петергофе, где я работал лет двенадцать тому назад.
Сначала я вспомнил про инвалида гражданской войны, который пришел ко мне выписать одеколон. Потом я вспомнил про беременную женщину, которая явилась ко мне, будучи на седьмом месяце, и призналась в неуемном сексуальном желании.
Наконец я припомнил глухонемую швею, которой я дал бумажку для изложения жалоб, и она написала: «Очень болит спинка, и все обижают».
После этого я почувствовал себя примерно так, как чувствовали себя все эти трое, вместе взятые.
Варангер-фьорд
Военного доктора из меня так и не вышло, хотя государство очень старалось и даже оплатило мне билет в Североморск, чтобы я развивался. Туда даже пригнали радиоактивную лодку «Комсомолец», но припозднились, и я уже успел свалить. Целый месяц нам читали разные лекции, которые на деле мне нисколько не пригодились. Мне совершенно напрасно рассказывали про отравление компонентами ракетных топлив и декомпрессионную болезнь, не говоря уже о сортировке санитарных потерь. Оказалось, что вынужденное бездействие бывает куда полезнее. Месяц прошел, и меня отправили на практику. Кто-то решил, что наилучшего опыта я наберусь у норвежской границы, в микроскопическом местечке под названием Лиинахамари, где Варангер-фьорд.
Явившись, я увидел в заливчике тройку доисторических подлодок. Улыбаясь, я отрапортовал майору медицинской службы, что являюсь начальником медицинской службы надводного корабля. «А у нас таких нет», – майор улыбнулся в ответ и развел руками. После чего списал меня в гарнизонную поликлинику, на амбулаторный прием. Желающих показаться мне не было, хотя слух о серьезном докторе из самого Питера разлетелся быстро: «Спешите! всего несколько представлений! Всю смену на арене». Мне удалось сделать одно доброе дело и уложить в больницу города Никель одного бедолагу с радикулитом, которого третий месяц гробили анальгином. Сегодня, правда, оглядываясь на свой больничный опыт, я начинаю сомневаться, что поступил правильно. Больница Никеля почему-то не внушает мне особого доверия.
Все остальное время я валял дурака.
Проглатывал три или четыре колеса седуксена и ложился в семь часов вечера. Седуксен я пил потому, что меня, за неимением лучшего, поселили в зубоврачебном кабинете, и я спал полулежа, в зубном кресле. Моя нелюдимость и склонность проваливаться в небытие сильно удивляли моего денщика – да, ко мне приставили матросика и велели ему за мной присматривать, носить мне чай, будить меня, и так далее. Хороший был паренек, простой. Он искренне хохотал, глядя в телевизор, где под «Ласковый май» танцевал дрессированный медведь. «Пусть в твои окна светит беспечно розовый вечер», – пел телевизор. «Жопой-то, жопой крутит,» – смеялся денщик. Я мрачно следил за обоими из-под полуприкрытых век. Пока однажды, в воскресный день, он не ворвался ко мне с диким криком, воя на причал.
Я, холодея, бросился к морю. Я отлично понимал, в случае чего мне придется принимать самостоятельное решение. И мои худшие опасения подтвердились. При погрузке подводной лодки сломался какой-то кронштейн, и груз весом в семь центнеров рухнул в люк, прямо на мичмана.
Мичмана извлекли. Глаза его плавали в разные стороны, и он уже почти не дышал. Мне повезло, что я не принял никаких мер и не оставил никаких записей. Меры и записи уже не требовались. Я тупо стоял над мичманом, попеременно глядя то на него, то на аптечную сумку, приволоченную денщиком. Если бы я сделал нечто заполошное и бессмысленное – вколол бы ему, скажем, что-нибудь, – то после не отмылся бы вовек. Но травма была несовместима с жизнью, и я стоял.
Тем временем кто-то позвонил в деревянный госпиталь, находившийся в километре от базы. Примчалась машина, мичмана увезли. В госпитале дремали без дела такие же подневольные, как и я, питерские реаниматологи, мои товарищи по беде. От нечего делать, когда мозг несчастного мичмана уже давно перестал работать, они запустили ему сердце. И Северный Флот встал на уши, разыскивая смельчака, который взял бы на себя ответственность и написал: «Отключить аппарат».
Масоны
Много лет мне не давали покоя любители уринотерапии. Я лично знал некоторых, применявших чудесную влагу наружно и внутрь.
Мне всегда казалось, что за этой склонностью кроется нечто большее. И только недавно я ни с того ни с сего догадался: эти люди обретают свою, как выражаются психологи, идентичность.
К закату моей медицинской карьеры я набрался достаточно опыта, чтобы сразу определить, кто в принципе согласится на уринотерапию, а кто – нет. Ну, и тех, конечно, кто уже согласился. По особому блеску в глазах и томику Малахова на прикроватной тумбочке. Блеск всегда бывал с оттенком вызова. Казалось, что эти люди мысленно зачисляют себя в тайную мочевую ложу. Общедоступный и недорогой способ снискать исключительность, раз уж другие пути заказаны. Ощутить себя неким единомышленником, хотя вопрос о мышлении остается открытым.
Тем более что обычный социум не принимает этих людей. Получается настоящая дискриминация, так что отверженные давно заслуживают отдельной оппозиционной партии. Ну, если не партийную деятельность, так хоть парады могли бы себе выторговать. Ходили бы, да утверждались, вместе с босыми последователями Порфирия Иванова.
У матушки на работе была одна такая сотрудница. Садятся доктора с утра попить чаю, печенье достают всякое, котлетки на хлебушке. И эта подсаживается с краю, ставит стакан, наполненный до краев. Понятное дело, ее не приветствовали. Матушка моя – она так прямо и посоветовала ей соответственно закусить.
Одна снежинка – еще не снег
К одному известному сексопатологу пришел на прием майор. Майора трясло, он был бледен и чуть не плакал.
Будучи в командировке, военный познакомился в поезде с доступной и симпатичной барышней. Быстро созрел маленький железнодорожный банкет. За банкетом последовала камасутра дальнего следования.
Утром майор продрал глаза и увидел при барышне вопиющие первичные половые признаки. Барышня, если уместно так выразиться, была барином. С нею вышла незадача, как пелось в песне.
И вот поэтому майор, разваливаясь на части, примчался к сексопатологу. Его мучил вопрос: он уже гомосексуалист или еще нет?
Был вкрадчиво обласкан и успокоен: один раз – не…
Готовь сани летом
В гинекологическое отделение явилась древняя бабушка. Она попросила справку, в которой нужно было написать, что у нее богатырское гинекологическое здоровье, а скверных болезней нет совсем.
В справке ей, конечно, отказывать не стали, но осторожно осведомились, зачем такая бумага нужна.
Оказалось, что бабушка пустила к себе студента, сдала ему комнату.
Готовь сани летом.
Оказалось, что бабушка пустила к себе студента, сдала ему комнату.
Готовь сани летом.
«Вдруг ему захочется, да он побоится? А я ему справочку на видное место и подложу».
Матка-яйки
Владимир Ильич был прав, конечно, когда распространялся о чистоте русского языка и возмущался словом «будировать». Однако лингвистическая самобытность в последнее время меня донимает. Сию вот минуту натолкнулся на разъяснение переводчиком умного слова «галакторея». В скобках, хотя его никто не просил объяснять, потому что текст специальный, он написал: «избыточное молокоотделение». Уж и не разберу, какие мысли приходят в голову – не то об отделении милиции, не то о больничном. Наверное, я придираюсь, глаз замылился. Наверное, написано правильно.
Правда, заимствование обыденных образов для описания вполне научных вещей раздражает многих, хотя считается признаком умудренности, принадлежности к старой школе, намекает на опыт и благоухание седин. Это славянофильство, конечно, бесит западников, которые не помнят родства. А то и похуже кого распаляет.
Матушка моя, помню, рассказывала о старушке-доцентихе, под чьим началом она начинала работать в родильном доме. Эта старушка не признавала современную систему мер, сантиметры и миллиметры ее не устраивали. Она требовала, чтобы молодые доктора писали в истории болезни: «Матка величиной с куриное яйцо». Далее, по мере созревания плода: «Матка величиной с утиное яйцо», «Матка величиной с гусиное яйцо».
Маменька моя не сдержалась, написала в итоге: «Матка величиной с яйцо крокодила».
Про молодость, которая не знала, и про старость, которая не могла
В дохтурском деле часто ощущаешь себя силой, что вечно хочет блага, но вечно совершает – ну, не то чтобы зло, но и не совсем добро. Дело не в том, что пропишешь какую-то неправильную гадость или зевнешь что-нибудь смертоносное: оно, быть может, было бы и к лучшему. Бывает, что сделаешь все замечательно, а получается вред.
Когда я студентом проходил хирургическую практику в городе Калининграде, у меня в палате лежала одна бабуля. До неприличия грузная, и дело ее было плохо. У нее развилась гангрена левой стопы, потому что сосуды уже не годились ни к черту, особенно на ногах: забились наглухо.
Так что на ученом совете дружно придумали эту ногу отрезать всю, целиком.
Заплаканные родственники бабули бродили по коридору и мысленно – а может, и на словах – с ней прощались.
Мне даже довелось поассистировать на операции. Сейчас не вспомню, что я делал; наверное, держал крючки, как это принято, да еще шил, а ногу пилил настоящий опытный доктор, специальной пилой.
Короче говоря, все мы думали, что бабуле конец. Не в тех она находилась годах, чтобы ноги резать, да еще наркоз, штука нешуточная. И что же вышло? Бабуля резко пошла на поправку. Оно и понятно: во-первых, не стало гангрены; во-вторых, она лишилась значительной своей части, в которую какие-никакие сосуды, а все-таки гнали кровь. Теперь эта кровь бодренько поступала к жизненно важным органам, и сердце у бабули заработало очень неплохо, и голова прояснилась.
Загрустившие было родственники мигом насторожились. Вместо положенной по замыслу благообразной покойницы они приобрели одноногое внутрисемейное приложение. Пришлось забыть про наследство, которое поделили прямо в коридоре.
«Прошу пана»
Однажды моя специальность превратила меня в международного преступника. Да и Варшавский Договор тогда уже был при последнем издыхании – может статься, я нанес ему последний удар тупой лопатой.
В 1990 году, во Франции-Бургундии, мы познакомились с одной блистательной полькой. Нас к себе пригласила и приютила община экуменистов, и польку эту тоже позвали. Экуменисты вели себя очень демократично, но даже они делали ей замечание: прикройте шейку, прикройте спинку, а лучше – грудку. Больно яркие были формы, сплошной эффектный рельеф.
Бургундии ей стало мало, и она прикатила в Питер. В Питере у нее то ли уже был, то ли образовался настоящий Андрейка, подозрительный молодой человек с усиками. Они думали пожениться по глубокой любви, хотя меня не покидала мысль, что Андрейка просто хочет удрать куда-нибудь от греха подальше. Или ко греху поближе.
В общем, они захотели нас в гости, мы пришли.
И жаркая пани обратилась ко мне с просьбой. У нее был не в порядке паспорт. По-моему, она опоздала с выездом и просрочила визу или еще что, хотя я не помню, чтобы в 90-м году кто-то требовал польскую визу. Или в Польше – нашу. Ну, наплевать, не в этом суть. Суть в том, что она просила у меня печать себе в документ. Пускай, дескать, пограничники знают, что опоздала она не просто так, а потому, что была у врача. «Поставь», – соблазнительно мычала она.
Я никак не мог взять в толк, при чем тут я. Что тебе поставить? Мой фиолетовый анонимный штамп?
«Да.»
«Но зачем?»
«Неважно. Поставь. Прошу тебя».
«Писать ничего не буду», – предупредил я.
«Не надо».
Я раскрыл ее паспорт и впечатал в него: «Невропатолог».
Она была совершенно счастлива, и даже Андрейка сурово улыбался: одобрял.
Больше я о них ничего не слышал.
Мне до сих пор чудится жаркое собачье дыханье. Много лет прошло, но Джульбарс уже взял мой след. Он сильно одряхлел, и потому расплата затягивается.
Мобилизация
Больной должен знать, что с ним происходит. Знание лечит и мобилизует.
Я этого раньше не понимал и даже, было дело, едва не свалился в обморок. Это было на пятом курсе, когда меня прихватила такая межреберная невралгия, что я шагу ступить не мог. Мы тогда как раз изучали травматологию, и я, будучи студентом прилежным, явился на урок. Тем более что шагов требовалось немного, я приехал на троллейбусе. И в перерыве, не сдержавшись, пожаловался ведущему. Ведущий ожил и сказал, что устроит демонстрацию. Привел меня в процедурный кабинет, оголил, усадил на операционный стол. Набрал огромный шприц жидкости и стал объяснять моим товарищам:
– Вот я беру йод. Вот я смазываю участок. Вот протираю спиртом. Теперь я прокалываю кожу. Осторожно подвожу иглу к ребру – видите? Я дошел до него. Вот я на нем остановился иголкой и покачался. Теперь берем косо…
На этом этапе добрые групповые подруги взяли меня за руки, потому что я вдруг смертель-но побледнел. Но я напрасно бледнел, потому что добрый доктор ввел мне не только новокаин, но и спирт, и все прошло, и я немного развеселился.
Потом-то я понял, как важно информировать пациента о всех своих действиях. В нашей больнице работал один ловкий умелец, до которого мне было далеко – разве что фамилии у нас были одинаковые. Положил он большую, упитанную больную на живот и рассказывает:
– Вот я беру йод. Вот я смазываю кожу. Вот протираю спиртом. Теперь я прокалываю кожу. Завожу иголку… Чувствуете приятное распирание, приятное тепло? По ноге растекается тяжесть, болит уже не так сильно…
И верно – болело уже не так сильно.
Правда, доктор Смирнов ничего ей не ввел, а просто приставил к пояснице иголку и рассуждал.
Мы потом сообща решили, что нужно создать платную кабинку вроде тех, что устроены для моментальных фотографий. Кидаешь рубль, входишь, садишься. Шторки на миг раздвигаются, являя целебный портрет доктора Смирнова. Сдвигаются обратно. Следующий!
Живые и мертвые
Латынь в медицине давно себя изжила. Знаете, как нас учили латинскому языку? Во-первых, решили ограничиться четырьмя падежами, да и те не понадобились.
Во-вторых, на каком-то этапе наплевали и на эти падежи, велели просто заучивать корни. Но не бездумно, конечно, с переводом. И, не заботясь об античных тонкостях, смело мешали их с греческими.
Сам я глубоко убежден, что международным медицинским языком должен быть русский. Мертвые наречия должны быть спрыснуты живой водой.
Уже спрыскиваются.
У нас одного спросили, на гинекологии:
– Чем, по вашему мнению, можно осмотреть полость матки?
Тот важно поправил очки:
– Ну, есть такой прибор: маткоскоп.
– Тогда уж давайте совсем по-русски, – уважительно подхватил гинеколог. – Маткогляд.
Неотложная лениниана
На станции Скорой помощи жил маленький металлический Ленин. Очень удобный, старенький, потертый.
А у одной бригады сломалась в машине кулисная ручка, которой переключают скорость. Присмотрелись к Ленину повнимательнее, просверлили дыру, нарезали резьбу. Так что сделалось отлично: пальцы в глаза – и поехал.
Однажды эта бригада забрала на Сенной площади еще одного Ленина, уже живого. Он шел с конкурса двойников. На смотре-параде он нажрался до большевицкого плача, пошел и сломал себе ногу. Его загрузили в машину и повезли, понятно, в пьяную травму. А там таких желающих много; машина стоит, ждет. Двойник сидит и наблюдает, как водила Ленина щупает. Вдруг осознал: