Абсолютное соло - Роман Сенчин 5 стр.


Он бежал, надеясь сейчас, вот сейчас увидеть маму и папу, но оказалось, что движимый игрой в разведчики, он забрался далеко-далеко, и уже не хватало дыхания, чтоб бежать по-прежнему резво. А рычание ближе…

Под ногой Стасика хрустнуло. Разбитая бутылка, наверное. И он бы тут же забыл о ней, если б вскоре за спиной не раздался пронзительный, хриплый и в то же время тонкий до визга рёв, а ещё чуть позже – поток грязных ругательств. А топота больше не слышалось… На бегу Стасик обернулся, увидел: страшный подпрыгивал на одной ноге, другую же, задрав, держал в руке; и на подошве этой задранной расплывалось, росло ярко-красное…

И вот тогда, медленным шагом, дыша тяжело и загнанно, возвращаясь к стану родителей, уже увидев лежащую на прибрежном песочке в синем купальнике маму и папу с удочкой, Стасик подумал: «Есть мы, и есть они, а между нами – бездонная пропасть. И любая попытка построить мост над пропастью приводит к войне». Эта мысль запечатлелась, будто выжглась в мозгу мальчика, с годами обрастая подтверждениями, обоснованиями, нагляднейшими примерами из мировой истории и из текущей жизни. И именно потрясение того летнего воскресного дня на берегу Волги в конце концов сделало Станислава Олеговича Гаврилова заметным учёным, оригинальным и смелым философом.

* * *

Честно говоря, он не любил свою фамилию, как и все простые фамилии, особенно происходящие от имён. Васильев, Павлов, Сергеев. Куда звучнее, красивее, породистее такие, например, как Голицын, Дольский, Мережковский… Как завидовал Станислав своему однокласснику, простоватому, из рабочей семьи, неуклюжему троечнику Тернецкому. Как вздрагивал, когда учительница говорила: «Тернецкий!..» Ему всё казалось, что это звали его…

Не стоит утаивать, что одно время Гаврилов даже всерьёз подумывал, как бы сменить фамилию, но пошли публикации, его заметили, фамилия Гаврилов стала в обществе на слуху, и в итоге Станислав Олегович поставил в своих сомнениях точку: «Всё, останусь Гавриловым. Тем более так заметней контраст: истинно народная фамилия, но зато позиция крайне элитарная, я до мозга костей приверженец думающего сословья. Будь я Тернецким или Голицыным, все бы именно на это пеняли: понятно, у него родовая неприязнь к простому народу, обида за выведенное под корень дворянство, – а так, когда я Гаврилов, и слабое место труднее найти. Всё, решено, останусь Гавриловым».

Канва его жизни складывалась достаточно оригинально, и это не только подчёркивает необычность, особость Станислава Олеговича, но и дало ему (да и даст, естественно, в будущем) огромное преимущество перед кабинетными теоретиками.

В 1976-м, окончив школу с серебряной медалью, он поступил в местный университет на факультет философии, к которой давно имел склонность (помимо разрешённых мыслителей читал дореволюционные издания Ницше, Шопенгауэра, Бердяева). С большим энтузиазмом проучился семестр, и неожиданно для себя самого взял вдруг академический отпуск – то ли бес попутал, то ли предчувствовал, что нужен опыт этого испытания, – отправился служить в армию.

Попал он в мотострелки, в Западную группу войск, а точнее – на юг ГДР… Служба протекла без особых испытаний, если не считать, конечно, ежедневное отупление казарменной жизнью, общением с людьми в основном низшего интеллектуального уровня, отсутствием необходимого для мыслящего человека одиночества… И все же ему очень и очень повезло, что он попал в ГДР и увидел, хоть в изуродованном, осоветизированном виде, кусочек Европы. Ведь принципы, вековые устои, традиции так или иначе были общими, и даже в маленьком Вурцене, по соседству с которым располагалась их воинская часть, проецировалась вся та прежняя великая Германия, чувствовалась близость Австрии, Франции, Дании… Насколько свежее было здесь дыхание живительной западной цивилизации, нежели в их полуазиатском, полуварварском Поволжье.

И сложное чувство унижения и стыда, но и собственного превосходства испытывал Станислав Олегович, тогда гвардии рядовой Гаврилов, когда, отпущенный в увольнение, гулял по городу Вурцену в парадной форме с погонами, на которых желтели буквы «C» и «A». Он шагал, распрямив плечи, выпятив грудь со значками, слегка отмахиваясь руками, как надрессировал его и весь их взвод товарищ старший сержант, и видел хмурые лица терпеливых немцев, скрытую в их глазах враждебность. «Да, они считают нас оккупантами, – убеждался Гаврилов и тогда ещё всерьёз пугался подобных мыслей, но мысли не исчезали, а, наоборот, крепли. – Мы проникаем в Европу как оккупанты, как непобедимые орды восточных народов. Гунны, готы, татаро-монголы. Неужели и мы в их числе?»

Личный состав части словно бы отвечал на этот неприятный вопрос положительно. Будто стараясь показать немцам дикость советского солдата, сюда присылали почти сплошь уроженцев Средней Азии да таких, что часто они ни слова не понимали по-русски (хотя, скорее всего, делали вид – так было легче: не понимать); и офицеры боялись ставить их в боевые наряды, обычно доверяя лишь мытье посуды и чистку картошки в пищеблоке, с чем, кстати, азиаты тоже справлялись из рук вон плохо… «И зачем, зачем, – не мог понять Гаврилов, – их везут именно сюда, в сердце Европы? Пусть мы оккупанты, но оккупанты хоть с зачатками цивилизованности, а эти – спустились с гор впервые в жизни, а их в элитное по сути место дислокации советской армии, в ГДР! Неужели специально дискредитируют?!»

В редкие минуты отдыха от службы Станислав Олегович простаивал перед картой СССР, что находилась в Ленинской комнате батальона и занимала всю стену.

Карта была уникальна не только размером, но и тем, что обычно на карте СССР каждая союзная республика обозначалась особым цветом, а на этой всё государство целиком (как на политических картах мира) – бледно-розовое. И оно – Гаврилов долго, но безрезультатно отгонял крамольное сравнение – напоминало висящие в мясных отделах гастрономов схемы говяжьих туш, где пунктирами были выделены «передняя часть», «корейка», «брюшина», «задняя часть», но цвет у всей туши сохранялся одинаковый, бледно-розовый. Так же и здесь, на карте, при пристальном рассмотрении можно было увидеть пунктирчики границ, разделяющие государство на пятнадцать республик, а если уж совсем напрячь зрение, то обнаруживались границы автономий, национальных округов, краев и даже областей (их разделяли почти неприметные змейки точек).

Да, в минуты отдыха Станислав – гвардии рядовой, а затем и ефрейтор Гаврилов – занимался изучением карты. И позже, вспоминая два года армии, ему в первую очередь рисовалась эта картина. Как он стоит в застиранной, вылинявшей гимнастерке и пропахшей потом пилотке, в кирзовых сапожищах и вглядывается в растянувшееся по всей стене бледно-розовое, так похожее (непреодолимая ассоциация!) на говяжью тушу, пятно. Вот загривок – Карелия, Мурманская и Архангельская области; вот очертания передних конечностей – Кубань, Ставрополье, Кавказ с Закавказьем; вот малосъедобная брюшина – Средняя Азия и Казахстан; задние конечности – Приморье с Сахалином; окорок – Амурская область и Хабаровский край; зачем-то оставленный хвост – Камчатка; острый крестец – Чукотка; а вдоль хребтины – северных малонаселенных районов – еще и бесполезная обрезь-довесок – Новосибирские острова, Северная Земля, Новая Земля, остров Врангеля…

«И зачем нам столько?! – не уставал поражаться Станислав Олегович, тогдашний бесправный военнообязанный. – Ведь две трети этой огромной туши ни на что не годны. Для чего нам, например, костистый крестец или брюшина, или вот эти, как падающие из-под хвоста капли жидкого дерьма, Курильские островки?» И именно тогда, в минуты напряженного анализа, у Станислава Олеговича родилось ставшее много позже крылатым выражение «территориальный сброс». Через несколько лет, в одной из дискуссий, он неосмотрительно употребил его, и выражение пошло кочевать по речам раннеперестроечных бунтарей, по статьям политологов и геополитиков, а об авторстве выражения никто, кажется, и не задумывался.

Впрочем, как умный и уверенный в своем огромном творческом потенциале человек, Гаврилов не особо расстраивался, что многие его идеи и афоризмы, философские дефиниции перехватывались другими, а сам он оставался в тени. Он знал – он остается в тени лишь до поры до времени. Его ослепительный выстрел обязательно будет!..

Восстановившись в университете, Станислав не только продолжил с жаром учиться, но и активно влился в общественную жизнь; публикации за подписью «С. Гаврилов» о национальном вопросе (тогда возникла какая-никакая, все же полемика по уточнению определения «советский человек»), о проблемах гегемонии пролетариата, о роли интеллигенции в государстве развитого социализма, по сегодняшним меркам достаточно робкие, в то время вызывали широкий резонанс и переполох среди партийных функционеров. С молодым, дерзким автором не раз беседовало руководство университета, а затем, когда он не захотел понять мягких предупреждений, и очень серьезные люди из «комитета»… В конце концов ему пришлось смириться, точнее, замолчать на время, сосредоточиться на науке, и, как оказалось, это пошло во благо – Гаврилов проштудировал Фейербаха, Гегеля, разобрался в марксизме и нащупал ряд его слабых мест, по которым, когда наступит срок (а он был убежден – наступит), следует нанести сокрушительнейший удар.

После окончания университета последовала аспирантура, а через год по ее окончании Станислав Олегович получил кафедру, стал читать курс лекций введения в философию.

Естественно, перед этим возникли сложности – все-таки человек крайне неблагонадежный, – но университетская профессура и в первую очередь глубочайшее знание молодым ученым предмета перевесили, он был зачислен в штат преподавателей… Станислав Олегович расценил это как первую крупную победу в своей жизни. Перед ним приоткрылся путь реальной борьбы, борьбы не из подполья, а с университетской трибуны.

На эксперименты, сравнимые с добровольным уходом в армию, Гаврилов не отваживался, так называемых простых людей сторонился. Правда, они, эти люди, все равно то и дело возникали рядом, бывало, даже пытались укусить, унизить, залезть на шею. И они были повсюду.

Куда, к примеру, было деться от студентов «из народа», которых и принимали, и тянули все пять лет лишь затем, чтобы потом отчитаться: у нас столько-то рабочих по происхождению получили дипломы физиков, геологов, математиков! А они если и являлись на лекции, то забирались на самый верх аудиторного амфитеатра и там втихаря перекидывались в картишки, пили «Жигулевское» или, в лучшем случае, глубоко спали, положив на необремененную конспектами, зато основательно замусоленную тетрадь всклокоченную, белеющую густой перхотью головенку… Станислава Олеговича просто бесила их подчеркнутая неопрятность, вызывающая наглость, развязность. Оказавшись где-нибудь в уборной или в коридоре в непосредственной близости от таких вот представителей народа, он старался как можно скорее и дальше уйти – соседство с ними вызывало удушье и позыв к тошноте.

Он точно знал: грязные брюки и нечесаные лохмы – не признак их материальной нужды. Эти, мягко говоря, лоботрясы и хамы живут куда обеспеченней его, Станислава Гаврилова, их родители зарабатывают у своих станков в три-четыре раза больше рядовых инженеров, как его мама и папа, и квартиры таким дают в первую очередь, и на расширение жилплощади они тоже первые, а Гавриловы, например, всю жизнь промучались в двух, напоминающих норы, комнатах малогабаритной хрущевки, хотя все трое, как люди умственного труда, имели, теоретически, право на кабинет.

Да и без экспериментов хватало столкновений с этим народом. Сам их город, изначально чисто индустриальный (его и строили как город-завод), был переполнен пролетариатом, безликой, озлобленно-агрессивной массой. И часто, проскакивая торопливым шагом мимо пивных ларьков, Станислав Олегович слышал вымученно горделивое, сопровождаемое порой глухим биением в грудь: «Я – простой человек!» И тогда, именно тогда, у Гаврилова созрел очередной афоризм: «Государство, населенное сплошь «простыми» людьми, – уже не государство, а язва на теле цивилизации». Позднее афоризм этот разросся в многоярусную философскую конструкцию, которую Гаврилов создавал и оттачивал на протяжении многих и многих лет. За пример такой вот потенциальной язвы он взял родную и потому досконально изученную им изнутри и извне Россию.

Куда, куда было укрыться от «простых», если каждое лето студентов насильно собирали в строительные отряды и отправляли «поразмяться на свежем воздухе» (как говаривал проректор по воспитательной работе их университета). Благо бы посылали на ключевые комсомольские стройки, вроде БАМа, а то, наоборот… Курс Гаврилова, по крайней мере, все три года запихивали в один и тот же совхоз «Победа», что затерялся посреди тамбовских лесостепей. И все три года Гаврилов с ребятами клали там коровники из серых шлаковых плит, питаясь рисом и килькой в томате. Даже картошки совхозники жалели студентам и вообще смотрели на них волчьим взглядом.

Путь на танцы и в кино был для стройотрядовцев напрочь закрыт, в селе появляться поодиночке они не рисковали; сельчане если и соглашались продать молока или овощей, то драли три цены. Жили ребята в здании школы, спали на набитых соломой, сто лет как уже изопревших тюфяках… А началась вражда с того, что в первую же неделю по приезде в «Победу» у студентов с местными произошло почти побоище.

Дело в том, что ежедневно на строительство заявлялась компания самых отпетых победовских ухарей во главе с Серегой Балтоном (послужил он матросом береговой охраны где-то в Ленинградской области, теперь разгуливал по селу в тельняшке и обтрепанных клешах, только бескозырки с лентами на голове не хватало). Ухари поначалу в тупом молчании глазели, как студенты выкладывают стены коровника, а затем начинали потихоньку, словно бы разгоняясь, всячески подкалывать их, грязно острили и сами же гоготали над своими шутками. Студенты не связывались, только быстрей работали мастерками. И однажды, наверное, обозлясь, что «городские» не реагируют на подначки, Серега Балтон демонстративно, в тот самый момент, когда Станислав зачерпывал из бадьи порцию раствора, кинул туда окурок своей беломорины. Это уж переходило все рамки, и взбешенный Гаврилов, схватив за шкирку, сбросил подонка с лесов. Высота была небольшая, метра полтора, и тот не пострадал, а снова, матерясь, цепляясь за доски клешами, полез наверх… Станислав быстро оценил ситуацию, спрыгнул и приготовился к драке. И Балтон, конечно, бросился на него, бросился дуром, не прикрываясь, заботясь лишь о своем ударе. Станиславу ничего не стоило врезать ему хоть в лоб, хоть под дых, но он сдержался, он ловко заломил руку горе-матросика и внятно, раздельно спросил: «Чего тебе надо, звереныш? Мало вас газом травили, все не можете успокоиться? – И отшвырнул его прочь. – Пшел вон, скотина!»

Тут же, будто очнувшись, вся кодла ухарей кинулась на Гаврилова. Хорошо, ребята подоспели вовремя, и нескольких ударов хватило – почти все студенты были спортсменами, – чтоб победовцы отступили. С безопасного расстояния Балтон часа два безустанно орал, что сожжет их этой же ночью, что такие им газы устроит… С тех пор студенты оставляли по ночам, так сказать, часового, который менялся каждые два часа.

Никаких поджогов не происходило, но то ли кто-то из победовских нажаловался начальству, рассказал про «газы», то ли среди студентов оказался стукачок, и у Станислава возникли неприятности, ему даже влепили выговор по комсомольской линии, а на следующий год поставили старшим бригады стройотрядовцев и вдобавок послали в тот же самый совхоз. Может, в наказание, а может, и из каких-то других соображений.

На посту преподавателя столкновения Станислава Олеговича с «простыми» как-то сами собой свелись к минимуму. И пришло для него время скрупулезного анализа и теоретических разработок.

Конечно, в полный голос в те годы (середина восьмидесятых) заговорить было еще невозможно. Гаврилов тихо-мирно читал лекции по введению в философию, подрабатывая писанием рецензий на новинки научной и художественной литературы. Кстати, в художественной литературе Станислав Олегович проницательно увидел способ пусть завуалированно, иносказательно донести свои идеи до читающей публики, и он достаточно долго и упорно пытался создать роман о задавленном простым народом интеллигенте. К сожалению, попытки эти не увенчались успехом. Страницы размышлений главного героя, примеры унижения, травли, издевательств вылетали десятками за один присест, а вот связать их сюжетом, разбавить беллетристскими приемами не получалось. В итоге Станислав Олегович убедился, что он слишком прямолинеен для художника и оставил затею с романом, впрочем, сохранив наброски, и они так пригодились ему в дальнейшем…

Нельзя сказать, что занятия в основном преподавательской деятельностью стало уж совсем мрачным и непродуктивным для него временем вынужденного бездействия. Да, ему приходилось молчать о главной проблеме, а если и выражаться, то с большой осторожностью, и все-таки в этот период Гаврилов собирал материал для удара, копил в себе здоровую злость бойца.

А в стране тем временем начались кардинальные перемены. И одной из первых ласточек явилось опять же литературно-художественное произведение – повесть Астафьева «Печальный детектив».

Приступая к чтению, Станислав Олегович ничего особенного не ждал от этого бытописателя русской деревни, одного из десятка, и не самого даже смелого. Но повесть поразила молодого ученого и новизной темы, и откровенностью. В ней он увидел неприкрытую ненависть к быдлу и оскотиневшемуся «простому народу», погрязшему в болоте пьянства и похоти.

«Вот оно! – ликовал Станислав Олегович. – Вот оно, началось!» В пятидесятилетнем потоке воспеваний и гимнов (последним смелым произведением о свинском существовании народа он считал «Мастера и Маргариту» с гениальным финалом, когда интеллигентные люди улетают пусть с Дьяволом, пусть неизвестно куда, лишь бы подальше от быдляцкого ужаса), да, наконец-то вновь услышался, пока единичный, голос протеста. «И пусть, пусть пока «Печальный детектив», – думал Гаврилов, – считают лишь критикой темных сторон быта советских людей, но позже умные поймут все как надо. Как должно!»

Назад Дальше