Пришельцы с несчастливыми именами - Етоев Александр Васильевич 5 стр.


Валя заерзал на табурете, и я понял, что самую крупнокалиберную подробность, выуженную из пистоновских показаний, он приберег напоследок, чтобы меня добить. У него даже щеки вспотели, распаренные восторженным возбуждением, и волосы вздыбились, словно их кто притянул магнитом, и походили на пар.

– И еще… – Он прямо на табурете, не слезая, подъехал ко мне, как Иван-дурак на печи. – Еще выяснилось: в Болышево у Пистонова дом. Улавливаешь связь? Твоя беглянка-платформа – станция Болышево. Пистонов – станция Болышево. Эсгепешников ты где в лесу встретил? Возле станции Болышево. А теперь вспомни, что у тебя спросил тогда переодетый Пистонов? Он про платформу тебя спросил, значит, знал, какая она на самом деле платформа. Иначе не стал бы спрашивать.

– Одним словом – заговор. А скажи мне, Валентин Павлович, раз ты все про Пистонова знаешь, его маскарадный наряд – автомат и шинель, они у него откуда?

– Шинель и автомат он прихватил на фабрике из музея боевой славы. У них есть такой. Зачем? – спрашиваю. Сам не знает, зачем. Что-то на Пистонова нашло. Может быть, и тут не без помощи наших галактических братьев. Но я сильно подозреваю, что у Пистонова на сексуальной почве образовался имперский комплекс. Если бы в фабричном музее висел парадный мундир маршала Жукова, он бы унес и мундир.

Я поставил босые ноги на холодные половицы.

– Спасибо, Валя, за интересные новости, – сказал я, похрустывая ослабевшими пальцами. – Но с меня на сегодня хватит.

У окна сидела Наталья и, склонив голову к животу, тонко-тонко посапывала. Словно на дудочке играла.

12. Домой возврата нет

Последние полгода я бомжевал в Богом забытом подвале стена в стену с ведомственной котельной, которая обслуживала школу милиции. Меня привел сюда Гамзатов Расул, так значилось в паспорте. На самом деле Расула звали Илья, и фамилия у Ильи была веселая – Зильберглянц. Илюшка вообще был человек занятный. Например, держал в подвале библиотеку – небогатую, томов в двадцать пять – и давал читать напрокат – рубль за одно прочтение. Когда рублей накапливалось в достатке, он собирал компанию – меня и еще двух-трех человек знакомых, – мы накупали водки и устраивали праздник души. Первый стакан был всегда за Литературу, за хлеб духовный, потом тосты мельчали и начиналась пьянка. Ближе к ночи Илюха бежал к «Стреле», там снимал девочек из какой-нибудь институтской общаги, и пьянка переходила в оргию.

Еще Илья собирал истории из еврейской жизни, имеющие хождение в народе. Эти истории он записывал в толстую амбарную книгу и все они начинались словом «однажды». Вот пример:

Однажды евреи протянули специальный кабель, чтобы взорвать все, что любо и дорого русскому человеку. Взрыв назначили на субботу, праздник еврейского шабаша, на девять вечера, когда население смотрит телепрограмму «Время». Самый главный еврей, зажавши в руке рубильник, говорит еврею помельче:

– Ну как, Давыдыч, пора? Сколько там на твоих натикало?

– В самый раз, Соломоныч, тютелька в тютельку, – отвечает еврей помельче.

– Где наша не пропадала. – Главный осеняет себя шестиконечным еврейским знамением и подает в сеть напряжение.

Вот какое страшное дело совершили однажды евреи в 9 вечера, в субботу, в праздник еврейского шабаша.

Или другой пример:

Однажды евреи придумали хитроумную электрическую машинку, чтобы посредством ее извести русского человека. Назвали они машинку «компьютер», чтобы непонятно звучало. А жил в поселке Торчки такой Юра Перов, механик Погожского МТСа. Он на нее посмотрел, на эту машинку, и ни слова не говоря, швырь ее в кормушку к быку. А бык в стойле был злой, звали быка Петлюра. Он как надавит большим желтым зубом – и нет еврейской машинки. Так механик Погожского МТСа показал безродным изобретателям, где раки зимуют.

Илья собирался послать эти истории в толстый московский журнал, специализирующийся на еврейском вопросе. Мы даже придумали Илье псевдоним и уговорили знакомую машинистку Верочку перепечатать текст в счет будущего гонорара.

В подвал я возвращался дворами. Ленинград – город дворов, и сколько его ни перекраивай, сколько ни бей тушами копровых баб по стенам его домов, дворы останутся навсегда – эти разбухшие от гноя аппендиксы, параши, в которые горожане вываливают по вечерам полные лохани с дерьмом, и куда бросаются по утрам девочки-самоубийцы. Можно от старой Коломны пройти дворами до Невского и весь Васильевский остров от Гавани и до Стрелки пересечь, ни разу не расшибив голову о качающийся спьяну фонарь и не наглотавшись уличного бензина. Можно долго и тихо идти, минуя многолюдные линии и слушая одно лишь урчанье в желудках помоечных крыс, да костлявый стук домино, да пьяные заупокойные плачи, да шелест дыханья младенцев, которых матери забывают до вечера на балконе.

Я пробирался к себе в подвал. Был вечер, по Фонтанке между мостами гуляла рябая вода, и по верхушкам волн прыгали отраженья окон. На плоском горбу моста я остановился позевать на закат, на заляпанное ржавчиной небо, на взбаламученный запад, похитивший у востока свет. И тут двуногая блошка, повисшая между звездами и рекой, звериным нюхом бомжа почуяла – пахнет серой. Сердце мое почуяло.

Я бросился в паутину улиц. В Троицком мне навстречу катилось бумажное колесо – лист из амбарной книги. Я вжался в церковный забор, вгляделся в туман за садом: ни четников, никого. Серный запах крепчал. Прикинув на глазок расстоянье, я перебежал по прямой проспект, замешкался у подворотни, прошел. Руки мои упали.

Взрывом выворотило у флигелька брюхо. Из переломленных балок торчало деревянное мясо, и пестрая груда обломков лежала, наспех сваленная у стены. Я разглядел сквозь пролом смятое кружево труб и спирали пара, которые вытягивал из темноты сквозняк.

Не было у меня больше дома. Не стало. Часть флигеля и стена котельной, намертво приросшая к флигелю, и подвал под флигелем, который я называл своим домом, демоны превратили в прах.

– Саша, – сказал мягкий голос Ильи. Он стоял по правую руку и улыбался невесть чему. – Когда в котельных ни с того ни с сего начинают взрываться котлы – что надо делать?

Он прижимал к животу разбухшую амбарную книгу. Из нее лезли листы, и картон переплета расслоился от взрывного удара.

«Однажды евреи подложили бомбу в котельную…» Улыбка у Ильи была грустной, так улыбается человек, оказавшийся без воды в пустыне.

– Я знаю, что надо делать. – Он продолжал улыбаться. – Надо отсюда уезжать. Пока не поздно, уносить ноги. Я подал документы на выезд.

– Конечно, Илья, уезжай. Я тоже скоро уеду. И Валентин уедет.

Ты его не знаешь, это мой старый друг. Через два месяца он улетает в Америку. Все мы уедем, и останется голое место. Эта вот развороченная куча на месте дома.

– Я иду к брату, – сказал Илья и пошел. Он шел и держался за книгу, словно это и был пропуск в ту неведомую страну, в которую он собирался уехать.

– Прощай, – сказал я ему, хотя больше всего на свете не любил слово «прощай».

– Прощай, – повторил я, когда фигура Ильи ушла в вечернюю тень.

– Ну, здравствуй, – сказали мне два фосфорных глаза, выглянувшие из темноты пролома.

– Здравствуйте, человек без пары, – сказала мертвая арка ниши, что чернила черноту подворотни. С площадки спрыгнул фантом, которого я называл Бежевым.

– Здравствуйте, гражданин Галиматов. Пришло время подвести итоги.

Это сказал Холодный. Он стоял за водосточной трубой, такой же длинный и узкий, как эта стекающая с крыши бледноголубая сопля, и скалился искусственными зубами.

Я раскланялся на три стороны:

– Спектакль начинается. Все актеры в сборе. Где же господин режиссер?

Я спокойно прошел вперед к наваленной куче мусора и положил каблук на вылезшую из матраса пружину. Пружина была родная, и матрас был родной – он знал наперечет каждое из моих натруженных ребер, как и я – все его заплаты и прошвы, – и помнил все мои сны, которые я рассказывал ему по ночам.

Они стали сходиться: сзади Бежевый, слева Холодный. Из пролома в стене котельной, скособочась, вылезал Жопа. С карниза посыпалась крошка, и в сахарном облаке штукатурки на землю сошел Курилка.

Пружина мягко покачивалась под ногой. Сначала я думал о вечности, потом вспомнил, что в кармане в вощеной бумаге лежит завернутая Натальей котлета. Я ее вытащил и, пошуршав оберткой, съел.

– Друзья, – сказал я, облизывая пальцы. – Зачем вам я, если честно? Ну зачем?

– Нужен, – услышал я четырехголосый ответ.

– Как же вы можете со мной что-то сделать, если у меня тринадцатый номер? И не где-нибудь, а в самом главном (я показал пальцем в обиталище Господа Бога) Информарии Жизни!

– Можем, – ответили мне все четыре.

– Можете, – согласился я. – Но вы же взрослые… (Я хотел назвать их людьми, но вовремя спохватился.) Вы должны понимать, что плохо будет не одному мне.

– Понимаем, – раздался односложный ответ.

– Понимаем, – раздался односложный ответ.

– Так стоит ли тогда рисковать?

– Стоит.

– Вы уверены? – Я нарочно играл в вопросы. Не то чтобы оттягивал время, просто интересно было узнать уровень их разумности.

– Платформа, – сказал Курилка. – С ней сегодня покончено.

– Покончено, – повторили один за другим три его компаньона.

Я вздрогнул и не поверил.

– Врете, – сказал я зло.

«Врут!» – в голове, как бомба, раздался телепатический крик.

Мне стало весело и нестрашно.

– Врете, – повторил я отчаянно, и поддев ногой отцепившуюся от матраса пружину, швырнул ее в Курилкину рожу.

– Ой! – вскрикнул он совсем по-людски и схватился за расквашенную губу.

«Спешу на помощь. Держись!» – кричала мне беззвучно платформа.

«Ты где?»

«Пролетаю над станцией „Колокольцево“».

«Это днем-то? Ты спятила. Что подумают люди?»

«Дурак!»

Я прикинул расстояние от станции «Колокольцево» до места, где меня собирались казнить.

«Не успеешь».

«Тяни время».

– Послушайте, господа. А имеется ли у вас документ, подтверждающий ваше право на лишение меня жизни?

– Имеется.

Жопа достал бумагу и предъявил мне. Со ссылкой на пункт 105-й договора от 15-го апреля за категорическое нежелание подчиняться общевселенским правилам я, Галиматов А.Ф., приговаривался к деструкции (в любом виде) в срок, устанавливаемый по закону. Приговор обжалованию не подлежал. Внизу, как бикфордов шнур, извивалась подпись аж самого Президента.

«Пролетаю станцию „Жмейки“».

«Не успеет». – И тут я вспомнил, что за кирпичным забором с аурой из колючей проволоки находится милицейская школа.

– Милиция! – заорал я, что было сил. – Здесь человека убивают!

Четники на мой крик не прореагировали никак. Не кинулись затыкать мне рот, не замахали руками. А Жопа показал пальцем на стену и сказал:

– Плюньте туда, Галиматов. Не бойтесь, плюйте.

Я плюнул. Мой тяжелый плевок, пролетев полтора метра, неожиданно расплющился в воздухе и стал стекать по невидимой вертикали, отделявшей меня от стены.

– Так же и звук. Кричите – не кричите, никто вас там не услышит. Ни один мент.

Я посмотрел на небо. Оно еле дышало, и с него не спускалось ни одной спасительной паутинки.

Умирать не хотелось. Я не любил умирать. Я любил жизнь, женские ножки, особенно выше колен, свободу в ее немарксовом понимании, небо в дождичек или в ведро, землю без пограничных столбов. Любил попить-погулять, любил Пушкина и Баркова, любил «Москву-Петушки», и «Николая Николаевича», и «Лябдянскую смуту» – много чего любил. Я знал, стоит мне умереть, и их без меня не будет. Не меня отнимут от них – все ото всех отнимут. Я – заклепка на теле мира. Я держу этот мир живым. Я затыкаю пальцем дыру, через которую утекает жизнь, – в этом мое назначение.

Пусть я плох, беден, болящ. Пусть я урод и вор, и член мой темен от блуда. Пусть. Но я вас люблю, и я не хочу умирать.

– А зачем тебе умирать? – услышал я голос с неба.

Это не был голос Ее, и не был голос Его. Это был другой голос.

– Тебе надо жить.

– Да. – Ноги мои устали. Я сел прямо на мусор, на свой убитый матрас, весь в бурых пятнах и стрелах от раздавленных кровопийц-клопов, сидел и тупо смотрел на мир, который из-за меня не погибнет.

«Плато. Властелины Вселенной. Место, где рождаются сущности. Оттуда – сюда, и никогда обратно.»

– Да.

13. Приключения в мертвом царстве

Курилка уже пропал в зыбкой воздушной мандорле, куда затягивались один за одним мои несостоявшиеся палачи. Каждый раз меня обдавало мертвым подвальным запахом, каждый раз я обводил языком нёбо, соскребая горчичный налет.

Пропали Бежевый и Холодный, оба, втянув головы в плечи и уворачивая от удара зады. Теперь Курилка. На поверхности оставался Жопа.

И вдруг словно невидимая пружина выскочила из невидимого матраса, чтобы поднять меня и метнуть в бой. Мысль липкая, как репей, пристала к изнанке черепа.

«Тебе всегда везло, Галиматов. Ты даже триппером ни разу не заболел, хотя в половом вопросе отличался абсолютным невоздержанием. Про мандавошек ты знаешь только из анекдотов. А почему? Почему другой и на Красной площади умудряется провалиться в люк? А с тебя все – с гуся вода. Анька первая, когда огрела тебя по темени сковородой, – что с тобой было? Ты не только не сблеванул, ты еще дожрал с пола рассыпавшуюся картошку. А у нее – кистевой вывих, она в суд на тебя подавала. А помнишь, как тебя пьяного в январе ветром смахнуло с Египетского моста, и ты угодил в единственную на всей реке прорубь? У тебя даже насморка тогда не было. И яд ты не выпил. И витриной тебе не отсекло голову. Так чего ж ты стоишь и даром теряешь время! Видишь, Жопа почти исчез, скоро исчезнет совсем. Не упусти шанс. Секунд шесть дыра, в которую они проваливаются, сохраняет пропускную способность. Вперед, Галиматов! Рискуй! Где наша не пропадала!»

Жопа таял, словно зыбкое табачное облако. Последнее, что от него оставалось, – круглая оттопыренная мишень, обтянутая штанами в полоску. Скоро и мишень исчезла, оставалась мутная овальная рама, и надо было решаться. Я решился. Как отчаявшийся пловец, я бросился в неизвестную глубину. Я успел.

Яко по суху прошел я по бездне стопами. Была тьма и свет, и семь раз по семь то тьма, то бледная жижа, и меня тысячу раз стошнило, выворачивая наизнанку, и тысячу раз я поминал имя Господа своего всуе. Очнулся я в полутьме, и первое, что услышал, были собственные мои слова:

– К собачьей матери такие приключения!

А первое, что я увидел, когда глаза вернулись на место, – это Курилку и Жопу.

Приятно, конечно, встретить в новом месте кого-нибудь из старых знакомых. Но меня чуть не вытошнило в тысячу первый раз. Они стояли неподалеку – безмолвно, руки по швам, и лица их были пусты, как насухо вылизанные тарелки. И ладно бы они стояли вдвоем – к их подлым рожам я как-никак притерпелся. Нет, таких, как они – пустолицых, с выпущенным жизненным паром – в этом сумрачном месте, похоже, было немало.

Они стояли рядами – за рядом ряд уходили в темную бесконечность плечи, плечи, над плечами – головы, головы, все повернуты в одну сторону, у всех на лицах полуулыбка-полуоскал идиотов.

Сам я находился в нешироком проходе, единственный живой человек среди восковых истуканов. Могильная тишина давила. Сделав шаг по проходу, я вздрогнул от грома в ушах. «Дурак, – сказал я себе, – как же ты будешь отсюда выбираться, ведь их здесь миллионы. Попробуй, догадайся, которого из них выбросят в мир людей и когда это будет. Вляпался со своей отвагой».

Я пошел вдоль рядов навстречу кукольным лицам. В воздухе надо мной висела белесая пыль, она плавно раскачивалась, в ней было заметно движение. В некоторых местах пыль скапливалась в облака, в других ее почти не было, и тогда, напрягая глаза, я различал какие-то ребра, а, может быть, потолочные балки, словно я попал не то во чрево китово, не то на большой чердак. Постепенно я успокаивался. Человек ко всему привыкает. Я даже начал насвистывать и строить фантомам рожи. Потом перестал – мысль о бессмысленности ходьбы и бесконечности лежащей передо мной дороги угнетала меня все больше. Но не стоять же на месте! Раз есть дорога, значит надо по ней идти. Закон движения придуман не мной, к чему мне ему перечить. Правда, может, следовало двигаться в другом направлении – в сторону их взгляда. Но поворачивать было поздно, я шагал в эту сторону не меньше часа.

Ряды фигур не кончались. Время от времени в воздухе раздавался негромкий пердящий звук, и там, откуда он шел, пыль закручивалась в маленький смерч и в смерче появлялась фигура. Почти тотчас же следом появлялась и пара. Они то падали вниз, чтобы занять положенное человекоместо, то пропадали в тумане, когда парников оживляли для отправки по месту вызова. Несколько раз пылевые столбы с фантомами появлялись вблизи меня, и я даже мог успеть добежать, но что-то меня удерживало. Не страх. Ожидание чего-то, чего я выразить словами не мог, предчувствие приближения к разгадке, от которой, может быть, зависела жизнь, может быть, наши судьбы (моя и беглянки).

Однообразные позы стойких оловянных солдатиков, выстроившихся по линиям в ряд, напомнили мне давнее детское развлечение. Если костяшки домино выставить в одну длинную очередь и крайнюю легонько толкнуть, все они повалятся с замечательным стрекотом, словно заработала бабушкина машинка «Зингер» или стрекозиное войско выступило в поход на врага.

Попробовать? Подойдя к ближайшему пáрнику – это был щекастый субъект, похожий на князя Меньшикова, – я тронул его за плечо. Тот тронуть дал. Тогда я его как бы случайно качнул. Он подался. Я качнул сильнее, готовый в любой момент отпрыгнуть в сторону и бежать. Очень уж все это напоминало сцену свержения кумиров. Пáрник был тяжелый, как каменная половецкая баба. Он падал медленно, нехотя. Большой желтокожий кулак, прижатый к серой штанине, смотрел на меня с угрозой: «Ужо тебе, Галиматов!»

Назад Дальше